![История Германии в ХХ веке. Том I](/covers_330/71192275.jpg)
Полная версия
История Германии в ХХ веке. Том I
Встречные движения были мощными – они наблюдались не только в публичных заявлениях, статьях в прессе и социальных кодексах поведения, но и в практике судопроизводства. В Имперском уголовном кодексе 1871 года и Гражданском кодексе 1900 года, где были объединены и заново упорядочены различные правовые нормы немецких земель, была предпринята попытка отразить эти угрозы и закрепить традиционные идеалы семьи и морали. Поэтому в том, что касалось наказуемости гомосексуализма, на имперском уровне были приняты не сравнительно либеральные традиции южных земель Германии, а гораздо более строгие прусские нормы, отчасти еще дополнительно ужесточенные. Законодательство о разводе также защищало институт брака от субъективной воли супругов и еще сильнее ограничивало основания для развода. Правовое положение мужа по отношению к жене было в Гражданском кодексе дополнительно укреплено: ее правоспособность была ограничена, она подчинялась мужу, выступавшему теперь в качестве своего рода опекуна по отношению к ней. Незаконнорожденные дети и их матери подвергались значительной правовой дискриминации. Запрет на аборты, подкрепляемый уголовным наказанием, остался в силе и даже был расширен30.
Такие репрессивные расширения правовой регламентации жизни следует понимать, прежде всего, как реакцию на изменения традиционных структур, их размывание – в реальности или даже только в опасениях. Поскольку существовало опасение, что большой город, промышленный пролетариат, массовое общество, а также стремление женщин и молодежи к независимости разрушат семью, брак и нравственный закон, предпринимались меры к тому, чтобы традиционные нормы, а вместе с ними и традиционные представления о правильном и неправильном, всесторонне зафиксировать и защитить от изменений. За этим стояли, с одной стороны, политические интересы тех групп, которые принципиально выступали вообще против любых изменений в обществе и путем стабилизации нормативных структур стремились зафиксировать распределение власти в нем. С другой стороны, фиксация традиционных ценностей в период экстремальных социальных и культурных изменений отвечала и потребностям всех тех, кто нуждался в подобных жестких кодексах норм, чтобы суметь как-то сладить с наваливающимися новыми явлениями жизни, разобраться в них; такая потребность, безусловно, была у большинства людей в обществе, к каким бы политическим лагерям они ни принадлежали.
Но в то же время существовали и противоположно направленные силы, которые пытались реформировать не только общественную, но и частную сферу жизни и адаптировать ее к новым условиям. Прежде всего это означало, что считавшиеся преступными отклонения теперь делались предметом публичной научной и политической дискуссии, а не просто маргинализировались и подавлялись. Репрессивные методы воспитания, равно как и страдания от жестких сексуальных норм, стали важными темами в литературе. Наготу и сексуальность теперь нередко изображали позитивно, как проявления непосредственности и естественности. Возникло движение за сексуальную реформу, требовавшее изменения правовых норм – в семейном праве, в отношении к гомосексуальности и к внебрачным детям. Заметны стали первые шаги к смягчению строгости нравов: например, постепенно исчезли знаменитые купальные фургоны, которыми прежде должны были пользоваться женщины, чтобы купаться, будучи укрытыми от любопытных взглядов. Дресс-код становился все менее строгим, отношения между полами делались более расслабленными – но только в больших городах, и даже там лишь в ограниченных кругах.
Сочетание энтузиазма по поводу прогресса с позволявшей сохранять уверенность ориентацией на наследие прошлого проявлялось и в других областях – например, в архитектуре того времени. Что касается представительных зданий, то новый Берлин был построен в причудливом стиле историзма, в котором доминировали неоренессанс, необарокко, неороманский стиль: башни, купола, статуи, имитации замков, орнаменты и надписи «под старину» – все это архитекторы применяли при строительстве зданий, предназначенных для самых прозаичных целей, какие только можно себе представить. Склонность к помпезности, пышности и монументальности была видна во всем: железнодорожные вокзалы, похожие на соборы, ратуши, похожие на дворцы Гогенштауфенов, универмаги, похожие на замки из фантастического прошлого, – главное, чтобы было как-нибудь «в старинном немецком стиле». Такое молодое общество, как немецкое, в только что основанном национальном государстве, которого никогда не существовало прежде, тем сильнее подчеркивало традиции, чем более неуверенно чувствовало себя в настоящем. Прежде всего здания с особенно «современным» назначением – банки, страховые компании, вокзалы – облекались в историзирующие одежды. В облике нового здания столовой «Ашингер» в Берлине – это был дешевый ресторан, где одновременно обслуживали более четырех тысяч человек, – этот маскарад доведен до предела: «Фасад в стиле средневекового собора, стены, похожие на языческие гробницы, подвалы, взятые из „Тысячи и одной ночи“, настоящие индийские скальные гнезда, залы – чисто тронные залы готских королей», – с изумлением отмечал один французский журналист31.
Это сочетание современной техники и монументальной, историзирующей оболочки для нее в архитектуре показывало, насколько люди гордились достигнутым – и в то же время насколько неуверенно они с этим обращались. Это своеобразно проявилось в поведении германского монарха – кайзера Вильгельма II, который представлял страну в этот период экстремальных перемен. Любовь Вильгельма к новинкам техники, появлявшимся в эпоху модерна, была общеизвестна, – равно как и его неприятие сопутствующих явлений этой эпохи – от парламентаризма до модерного искусства. Его ориентация на идеализированное прошлое выражалась как в любви к романтизированному Средневековью, так и в постоянно сменяемых, богато украшенных мундирах. Напыщенный стиль монарха, его склонность к внешней эффектности в поведении и к величественным жестам обличали в нем парвеню, не умевшего обходиться с новым для него богатством и искавшего искусственных символов своей укорененности в истории и традициях прошлого тем больше, чем динамичнее становилось настоящее. Здесь Вильгельм воплотил в себе ведущий, «модерный» тип своего времени: карьерист, поднимающийся по социальной лестнице, стремящийся к статусу и престижу, вечный нувориш без опоры на корни и без спокойного чувства собственного достоинства, компенсирующий это армейской бравурностью, подчеркнутой сверх всякой меры прусской молодцеватой выправкой в сочетании с высокомерием, менталитетом подданного и громким ура-патриотизмом. Конечно, это была карикатура, но именно так Вильгельма часто и воспринимали, особенно после того как он стал допускать один за другим дипломатические промахи и faux pas. Но были и другие типы, которые определяли то время: например, ироничный интеллектуал-литератор или вождь рабочих, сочетавший в себе в равных долях революционность с респектабельностью, или мечтатель-энтузиаст, пекущийся о молодом поколении, или патриарх-фабрикант с нелегким нравом. Но Вильгельм своей неугомонностью, своим сочетанием фанфаронства с чувством собственной неполноценности, своей манерой картаво и отрывисто, с пафосом изрекать слова все же особенно полно выражал дух того времени32.
Дело в том, что таким поведением монарх удовлетворял и потребности немецкого общества, которое в помпезности и пышных жестах видело выражение своей гордости за стремительный взлет Германии и в то же время, лишившись многих традиций, обеспечивавших опору в жизни, искало того, кто излучал бы уверенность и авторитетность. А это в среде буржуазии ассоциировалось прежде всего с государством и его представителями. Со времен подавления революции 1848–1949 годов сила государственных институтов и слабость парламентаризма были существенными структурными особенностями сначала прусского, а затем прусско-германского общества. Затем, когда национальное государство было создано сверху – его создание стало возможным благодаря трем точно рассчитанным и выигранным войнам, – эта базовая авторитарная структура была дополнена приматом военной сферы в обществе и государстве, который сохранялся даже спустя десятилетия после тех военных успехов. Ни в одном другом промышленно развитом государстве того времени представители военной касты не достигли такого высокого социального престижа. И в воспитании детей, и в общении взрослых между собой моделями служили армейские манеры. Авторитарное государство, в котором царил армейский дух, надежно обеспечивало стабильность жизни и сулило безопасность, постоянство и надежность в мире, который буквально трещал по швам33.
Еще одним примером поиска ориентиров в чем-то привычном как одной из доминирующих характеристик того времени, служит рабочее движение. Оно возникло, когда новые городские наемные работники заключили оборонительный союз, чтобы отстаивать свои социальные и политические интересы в отношениях с предпринимателями и государством: их целью было добиться гарантии удовлетворения хотя бы самых базовых жизненных потребностей через повышение заработной платы и первые зачатки социального обеспечения, а также получить пропорциональное политическое представительство в парламентах, чтобы там защищать интересы рабочего класса. В то же время социалистическое рабочее движение в Германии, как и в других странах, разделяло энтузиазм по поводу экономического, технического, научного и культурного прогресса эпохи, будучи убежденным, что когда-нибудь этот процесс принесет блага и широким трудящимся массам, если только будет установлена бóльшая политическая и социальная справедливость. Социал-демократически настроенные рабочие в Германии были убеждены, что будущее принадлежит им34.
Однако в настоящем организации рабочего движения были, прежде всего, убежищем, обеспечивающим безопасность и сплоченность в неуправляемом новом мире. Первый путь уже упомянутого подмастерья-пекаря Исайи Гронаха, который чувствовал себя почти раздавленным после прибытия в Берлин, привел его в дом профсоюзов на берлинской набережной Энгель-уфер. Здесь ему был оказан дружеский прием. Профсоюз пекарей предложил ему помощь и чувство, что он среди давних знакомых: «Мне дали информацию, номер в очереди на получение удостоверения, финансовую поддержку и совет, где можно переночевать и поесть. <…> Да, мне было страшно! Берлин! Этот гигант внушал мне уважение – но дом 12 по набережной Энгель-уфер был дружелюбен, назвал меня коллегой, товарищем и протянул мне руку. Мое сердце наполнилось уверенностью в себе»35.
Эта интеграция в привычную социальную и культурную среду, в «социально-моральное окружение» приобрела большое значение в десятилетия после рубежа веков. Тесная сплоченность, которую обеспечивало социалистическое рабочее движение с его разнообразными ассоциациями и организациями для преодоления жизненных трудностей и обеспечения своего существования, действовавшее далеко за пределами политических целей, является самым значительным примером этого. Аналогичные примеры можно найти и среди рабочих-католиков с социальными и культурными ассоциациями католической церкви и Партии центра как политической организации, а также среди польского меньшинства, которое создало плотную сеть культурных, социальных и политических учреждений, чтобы обеспечить безопасность и ориентацию поляков, проживающих в Рурской области.
Иммигранты, будь то немцы или поляки, лишь постепенно принимали новую, тревожную среду и тем более тесно объединялись в частной сфере, ориентируясь на традиционные ценности родного общества, чем сильнее менялась их привычная жизнь. Это привело к характерному разрыву между миром, в котором теперь жили новоприбывшие, и той культурной ориентацией, на которую они стремились опереться. Эта ментальная и культурная опора осуществлялась, в частности, через правила и идеи относительно семьи, брака, сексуальности и через определения нормальности – правила, которые черпали свою легитимность из представлений о старых традициях и из ценностных ориентаций, которые якобы действовали на протяжении веков. Во многих случаях это было желаемое, принятое за действительное, – вымышленные образы старинной, но теперь находящейся под угрозой традиции, которая должна быть восстановлена и укреплена с помощью жестких санкций в качестве оплота против наступающего нового. Но то, что эти представления были в значительной мере плодом вымысла, не уменьшало их эффективности36.
Эта взаимосвязь отхода от традиционного и ориентации на него становится особенно очевидной в молодежном движении. Изначально оно было частью более широкого движения «реформаторов жизни», которые стремились найти свой собственный, новый путь в мире вильгельминизма, который воспринимался как ограничивающий и угнетающий, стремились к свободе, природе и оригинальности и вырваться из ограничений условностей. Влияние этих стремлений было заметно в области жилищного строительства и городского планирования, а также в сфере образования или сексуальной политики. Однако молодежное движение было гораздо шире, а также более диффузным в своих целях, чем «реформаторы жизни». Однако, прежде всего, оно было более влиятельным, причем на протяжении десятилетий.
В основе молодежного движения лежали попытки учеников гимназий из больших городов около 1900 года порвать с большим городом, массовым обществом и индустриализмом, а также с родительскими домами и школами, которые воспринимались как узкие и авторитарные, чтобы вернуться к природе, свободной жизни и товариществу с единомышленниками. Походы по якобы первозданной природе, простота вдали от цивилизации, сон у костра под открытым небом, прославление народных обычаев, празднование солнцестояния по древнегерманским обычаям, энтузиазм по поводу выдуманного, романтического Средневековья характеризовали это быстро растущее движение среди молодежи среднего класса. Она достигла своего апогея в 1913 году, когда тысячи представителей молодежных движений собрались на горе Хоэр Майснер и в ходе патетического действа поклялись «строить свою жизнь в соответствии с собственным определением, собственной ответственностью, с внутренней правдивостью»37.
Хотя такие устремления часто ограничивались выходными или воскресными экскурсиями в городской лес и вскоре приобретали причудливые формы, это молодежное движение, критикующее цивилизацию, выражало столь же широко распространенное недовольство модерным безудержным экономическим ростом и массовым обществом Германской империи, сколь и глубокую тоску по уверенной ориентации, простоте и непосредственности. То же самое относится и к стремлению многих городских жителей, уставших от цивилизации, бежать из крупных городов на природу, где они предавались культу солнца, света и «жизни», здоровья и природы и вскоре нашли множество самых различных подражателей. Они были во многом связаны с молодежным движением.
Ядром этого очень разношерстного движения являлся сам идеал «юности». Признание собственной молодости считалось подлинным актом освобождения. Это становится более понятным, если принять во внимание, что в предшествующие десятилетия ролевой моделью немецкого общества был зрелый, пожилой мужчина. Немецко-австрийский писатель Стефан Цвейг, родившийся в 1881 году, вспоминал в своих мемуарах школьные годы как одно сплошное наказание шпицрутенами за то, что он еще не стал взрослым, и сетовал на то, что в 1880‑х и 1890‑х годах «молодость становилась препятствием в любой карьере, и только возраст был преимуществом». Таким образом, «в тот век безопасности каждый, кто хотел пробиться вперед, должен был использовать все возможные способы маскировки, чтобы казаться старше. <…> Люди надевали черные сюртуки, усваивали неторопливую походку и, по возможности, приобретали легкую полноту, чтобы воплощать эту желанную степенность, а те, кто был амбициозен, старались, по крайней мере внешне, отречься от молодости – возраста, который подозревали в несолидности»38.
В эпоху перемен люди ориентировались на старое и привычное – а молодежное движение восстало против этого и искало новые, более модерные модели. Парадоксальным образом она нашла их в еще более древних и оригинальных мифах Средневековья, романтизма и архаичного природного мистицизма. Таким образом, молодежное движение выражало и то и другое: неуверенность, вызванную стремительной динамикой перемен на рубеже веков, и в то же время неприятие общепринятых форм, в которых реагировали на эти перемены. В то же время миф о молодежи отражал изменившуюся демографическую структуру немецкого общества – никогда ранее доля молодежи в общей численности населения не была так высока, как в то время; в новых городских центрах с особенно высокой долей недавно иммигрировавших рабочих это стало особенно очевидным.
Еще более сильными, чем в молодежном движении, и в то же время по-разному связанными с ним, были попытки рывка вперед среди художников-авангардистов, чьи произведения, равно как и их образ жизни, выражали в своем радикализме степень и глубину социальных изменений и тем самым также отражали внутренние противоречия эпохи. Ведь, с одной стороны, они искали и находили новые, доселе неизвестные формы «модерного» выражения в своих текстах и картинах, которые соответствовали новой эпохе. С другой стороны, резкий поворот против нового городского и индустриального мира был выражен в их произведениях, часто даже более экстремально, чем в экспериментах реформаторов жизни или поисках смысла молодежного движения. Конечно, смешения и переходы всех видов были характерны для необычайно яркой и динамичной культурной жизни Германии на рубеже веков, особенно Берлина. Но за многообразием литературных стилей и эстетических школ с их бесконечными переходами прослеживаются четкие тенденции. В центре интереса были уже не социальные потрясения, вызванные капитализмом, как это было до 1890‑х годов в натурализме, а культурные последствия индустриализма, которые воспринимались как потери.
Художественные течения, обратившиеся против натурализма, были разнообразны – декаданс, импрессионизм, символизм, неоромантизм, стиль модерн (югендстиль), стилистическое искусство, наконец экспрессионизм. Всех их объединяет отказ от прямого участия в общественной жизни и политике. В центре внимания теперь были проблемы большого буржуазного «я», художественной, автономной личности, которая, страдая от навязываемых новой жизнью выборов и пустоты нового массового общества, уходила в царство идеального, чистого искусства. Отсюда должно было стать возможным обновление мира через торжество духа и эстетики, через обращение к личности и общности, а не к массе и обществу. Против условностей буржуазной цивилизации, против ориентации на рациональность, достижения, полезность и технический прогресс, новые художники устанавливали культ автономного «я», молодости, «жизни» – и самого искусства39.
Это новое отношение к искусству проявилось в почти химически чистом виде в творчестве поэта Стефана Георге, который, будучи главой и наставником эзотерического кружка преданных ему учеников, пропагандировал радикальную эстетику абсолютного искусства – «против бездуховного духа времени, против людской мании величия, против прогрессистского безумия, против фраз о равенстве, против нивелирования всего великого, против растворения ценностей, против либерально-демократических посредственностей, против предписанной оптики, против власти „общества“ и его банального рационализма, против эмфатического индивидуализма», как писал Томас Ниппердей. В то же время эта литература была весьма и весьма «модерной», поскольку авторы круга Георге рано распознавали и подхватывали зарождающиеся течения времени и делали это в новых художественных формах, которые соответствовали времени и воспринимались современниками как революционные: это был модерный бунт против эпохи модерна40.
Однако подобное оставалось – как и разнообразные попытки новых форм жизни в общинах, сельских коммунах или даже распространение новой сексуальности – полем игры небольших авангардных меньшинств. Но влияние таких идей, особенно на буржуазную молодежь, было огромным. Культ Стефана Георге, например, оказал глубокое и продолжительное влияние на немалую часть тех, кто родился на рубеже веков. Сформулированная в его кругу радикальная критика достижений нового мира вошла в образ мыслей и чувств целого поколения.
Это важно еще и потому, что часть реформаторских движений и нового художественного авангарда в своей культурной критике сомкнулись с более политизированными формами протеста против модерна. Так здесь сформировалось непримиримое отношение к конкуренции, конфликтам и парламентскому представлению интересов социальных групп и политических партий. В противоположность этому консервативные революционеры заявляли о своей приверженности гармоничной, «органической жизни» как идее жизни, не отчужденной, свободной от рыночных отношений, утилитарного мышления и прагматизма, которую, впрочем, должно обеспечивать сильное, авторитарное государство – Томас Манн позже назвал это «обращенность вовнутрь, защищенная властью»41. Это включало также критику «потери глубины», чисто внешнего технического прогресса, материализма, отчуждения и потери смысла. Резкое противопоставление автономной личности и тенденций «массового общества», сетования на отсутствие трагизма и глубины характеризуют утверждавшиеся в этих кругах тенденции. Они достигли кульминации в противопоставлении общности и культуры, с одной стороны, общества и цивилизации – с другой, и несли в себе явные элементы антилиберального мышления, направленного против принципов Просвещения42.
Радикальные изменения в мире, произошедшие в течение двух десятилетий перед Первой мировой войной и воспринимавшиеся как кризис и угроза буржуазному обществу, привели к появлению не менее радикальных ответов на этот кризис, особенно в Германии. Это проявилось в расцвете великих политических идеологий, которые в период роста массового общества мобилизовали больше людей, чем когда-либо прежде. Модерные идеологии – это концепции истолкования мира. Они объясняют сложные ситуации в броской и правдоподобной форме, однозначно указывают на тех, кого следует считать причиной происходящего, и тем самым предлагают людям руководство к действию, обеспечивая им уверенность поведения. В рассматриваемый здесь период модерные идеологии заполнили пробелы, оставшиеся после того, как отступили религии, прежде дававшие людям ориентацию. В то же время идеологии стали отражением модерных обществ, основанных на участии граждан в политике, из‑за чего мобилизация сторонников в невиданных прежде масштабах стала важнейшим политическим фактором: она осуществлялась через выборы, через политические действия, такие как демонстрации или забастовки, через появляющиеся средства массовой коммуникации и через возникновение мощных политических и социальных массовых организаций.
Социалистическое рабочее движение послужило моделью для такого сочетания идеологии, политических действий и массового движения. Это была одновременно ассоциация социальной поддержки и политическая партия, а убежденность в том, что, будучи вооружена марксизмом, она обладает объяснительной системой, позволяющей точно анализировать текущие процессы изменений и надежно предсказывать дальнейшее развитие событий, придавала ее последователям уверенность в себе и сознание собственной значимости.
Успех популяризированного марксизма основывался прежде всего на том, что опыт эксплуатации, дискриминации и преследования социалистических рабочих можно было объяснить как часть той вечной борьбы между эксплуататорами и эксплуатируемыми классами, которая проходит через всю историю человечества. Таким образом, эта теория обрела историческую легитимность и глубину. С его помощью социальную и политическую дискриминацию, которой подвергались рабочие, можно было объяснить и показать, что положение дел поддается изменению.
Попытки властей противостоять пролетарским бунтарям с помощью исключительных законов и использования войск подтверждали марксистский анализ классового государства и классовой справедливости и укрепляли убеждение в правильности собственных теорий, которые не только верно описывали настоящее и историю, но и тенденции будущего – несовместимость классовых антагонизмов, необходимость социализма, утопию бесклассового общества, в котором больше не будет эксплуатации и социальных противоречий. Возникшая уверенность и сила убеждений, смесь правдоподобного анализа настоящего и политической религии заложили основу для тесной сплоченности и готовности к самопожертвованию немецкого рабочего движения на протяжении более чем столетия43.
Противоречия, которые не поддавались объяснению с помощью марксистской теории, просто отрицались: так, например, значительная часть нового рабочего класса, особенно в период с 1850‑х по 1880‑е годы, действительно была социально обнищавшей, однако начиная с 1890‑х годов появились явные свидетельства медленного, но неуклонного улучшения социальной ситуации. Хотя в рабочем движении поддерживалась идея интернационализма, согласно которой в обществах при капитализме доминируют социальные, а не национальные различия, на самом деле даже социалистически настроенные рабочие все больше проникались идеей национального единства, привязанностью к отечеству и патриотизмом.