bannerbanner
Преображение мира. История XIX столетия. Том I. Общества в пространстве и времени
Преображение мира. История XIX столетия. Том I. Общества в пространстве и времени

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Во-вторых, выбранная мною стратегия повествования отличается от стратегии Бейли. Существует определенный тип изложения всемирной истории, который можно было бы назвать «темпорально-конвергентным». В такой манере некоторым историкам, обладающим рассудительным умом, большим опытом и здравым смыслом, удалось представить картину некоторых всемирно-исторических эпох, не упустив их главные и побочные линии, в динамике. «Всемирная история XX века» Джона М. Робертса является образцовым примером. Под всемирной историей Робертс понимает то «всеобщее, что объединяет повествование» (the story)10. Поэтому он выбирает все важное и характерное для всей описываемой эпохи и формирует на этом материале непрерывный поток своего повествования, без заранее заданных схем или определяющих направление тезисов. Еще раньше подобным образом описал историю XIX века Эрик Хобсбаум, в чьем трехтомном труде есть толика марксистской строгости, служащая автору одновременно своеобразным компасом11. Работая в такой манере, историк после любого отступления всегда способен вернуться к главным тенденциям своей эпохи. Бейли идет другим путем, он пишет в манере, которую можно было бы назвать «пространственно-дивергентной». Это скорее децентрализующий подход, который с гораздо меньшей легкостью скользит по волнам времени. Такое описание истории движется тяжелой походкой. Оно охватывает широту синхронных явлений и проникает вглубь поперечных разрезов, выискивает параллели и аналогии, проводит сравнения и отыскивает скрытые взаимосвязи. При этом хронология повествования довольно нечеткая, оно довольствуется небольшим количеством дат, а ход повествования обеспечивается не очень строго соблюдаемым внутренним членением эпохи на фазы – Бейли выделяет в своей работе следующие три: 1780–1815, 1815–1865, 1865–1914 годы. Если Робертс мыслит в парадигме диалектики главных и побочных процессов и при этом беспрестанно задается вопросом, какой главный – как в отрицательном, так и в положительном плане – фактор движет историей в том или ином эпизоде, то Бейли обращает пристальное внимание на отдельно взятые феномены и рассматривает их в глобальной перспективе.

Возьмем такой пример, как национализм. Принято считать, что это европейское изобретение, которое в огрубленной форме и не без определенных недоразумений было со временем перенято остальным миром. Бейли же более внимательно рассматривает этот «остальной мир», который ему как специалисту по истории Индии знаком лучше, чем многим другим историкам. В результате наблюдения он приходит к убедительному заключению о полигенезе националистических форм солидарности: во многих частях света еще до импорта националистических доктрин из Европы развились модели «патриотической» идентичности собственного происхождения, которые в конце XIX и в XX веке могли реинтерпретироваться как националистические12. Историография Бейли отличается прежде всего своей горизонтальной ориентацией (он сам называет ее «латеральной»13), она привязана к пространствам, в то время как историография, представленная работами Джона М. Робертса или Эрика Хобсбаума, ориентирована «вертикально» и хронологически. Все эти три автора стали бы настаивать на том, что для их подхода характерна комбинация горизонтального и вертикального измерений. Это, безусловно, верно. Тем не менее, вероятно, и здесь все же превалирует состояние неустойчивого равновесия, так же как и в известном случае сложных отношений между повествовательным и структурным типом изложения – достичь полной гармонии пока еще никому не удалось.

Моя книга в своем устройстве следует направлению, заданному трудом Бейли, но при этом она радикализирует его принципы и прокладывает иной, третий путь. Я сомневаюсь в том, что, пользуясь инструментарием исторического познания, можно осмыслить динамику эпохи, следуя одной всеохватывающей схеме, хотя теория мир-системы, исторический материализм или социологический эволюционизм считали это возможным. Дело истории, однако, – дать описание изменений, прежде чем предлагать их объяснение, а в ходе этого процесса она сразу сталкивается с фрагментарностью и своеволием материала, с элементами прошлого, сопротивляющимися вписыванию в единую картину. Разумеется, Бейли знает это, но игнорирует, когда пытается определить характерную особенность эпохи: мир, гласит его основной тезис, стал в период времени между 1780 и 1914 годами более единообразным, но при этом приобрел более дифференцированное внутреннее устройство14. «Рождение модерна», пишет он, было долгим процессом, который пришел к завершению только после 1890 года благодаря фазе «великого ускорения» (которое Бейли, однако, уже не рассматривает)15. Этот вывод звучит несколько тривиально и разочаровывающе на фоне тех оригинальных мыслей, которыми полна каждая страница книги. Поскольку Бейли отказывается от четкого разграничения частностей исторической действительности, он не пытается проникнуть в особенности их внутренней логики. В его книге только процессы индустриализации, образование государства и религиозное возрождение приобретают четкий индивидуальный профиль. Обобщающее заключение о мире XIX века несколько неожиданно принимает форму метанарратива, возникая из космоса конкретных наблюдений и интерпретаций, которые сами по себе крайне остроумны и в большинстве своем убедительны.

Я же экспериментирую с другим решением, которое изначально работает с метанарративами как оправданным средством историографии. Они не вышли из употребления в результате постмодернистской критики, более того, их использование стало осознанным. Свое применение мета- или большие нарративы (grand narratives) находят на разных уровнях. Так, история всемирной индустриализации или история урбанизации в XIX веке представляют собой достаточно крупные процессы, чтобы считаться «большими». Этот уровень, в целом достаточно обобщающий, но все же отсылающий к устройству общественной жизни, в котором можно распознать черты отдельных подсистем некого единого целого, задает структуру повествования данной книги. Она может показаться на первый взгляд энциклопедической, но является, по сути, последовательно выстроенным обзором. Фернан Бродель так описал подобный подход: «Историк сначала открывает ту дверь в прошлое, которая ему наиболее знакома. Но если он попытается заглянуть подальше, он неизбежно постучится в другую дверь, а затем и в следующую. И каждый раз перед ним откроются новые или по крайней мере несколько изменившиеся картины. […] Однако их всех объединяет история, она способна до бесконечности включать в единое целое все соседствующие и пограничные сообщества и их специфические взаимодействия»16. В каждом тематическом разделе данной книги ставится вопрос о присущей этому разделу «логике» и об отношениях между всеобщей тенденцией развития и ее региональными вариантами. Каждая из описываемых тематических сфер имеет свою собственную временнýю структуру, в которой выделяются особенные начало и конец процессов, специфические темп, ритм и внутренняя периодизация развития.

Всемирная история стремится преодолеть «европоцентризм», как и любые другие виды наивной культурной сосредоточенности на себе. Достижению этой цели служит не иллюзорная «нейтральность» всезнающего рассказчика или мнимая «глобальная» позиция наблюдателя, а сознательное обыгрывание относительности существующих точек зрения. При этом не следует упускать из виду те обстоятельства, в которых создается всемирная история: кто именно и для кого ее пишет? Тот факт, что европейский (немецкий) автор изначально писал данную книгу для европейского (немецкого) читателя, оставил свой отпечаток на характере текста: ожидания читателя, имеющиеся у него познания и культурные представления о том, что нормально и естественно, зависят от того, в какой культуре он живет. Согласно этому же принципу относительности, фокус восприятия исторической реальности не может быть установлен без учета реальных соотношений – другими словами, он находится в зависимости от соответствующей структуры «центра» и «периферии». Этот вывод имеет последствия как в методологическом, так и фактическом плане. С методологической стороны, недостаток необходимых источников часто не дает осуществиться стремлению к исторической справедливости по отношению к безгласным, ущемленным и маргинализованным. С фактической стороны, пропорции между различными частями света постоянно изменяются под влиянием волн исторического развития. Распределение веса в сферах политической власти, экономической мощи или способности к культурным инновациям изменяется от эпохи к эпохе. Поэтому не принимать во внимание центральную позицию Европы при написании истории именно XIX века было бы достаточно произвольным решением. Никакое другое столетие даже приблизительно не было в такой степени эпохой Европы, как девятнадцатое. По выражению философа и социолога Карла Ахама, это была «эпоха могущественных и непреодолимых европейских инициатив»17. Никогда прежде западная оконечность Евразии не господствовала над столь большой частью мира, эксплуатируя ее так интенсивно. Никогда ранее изменения, происходившие в Европе, не имели такого мощного воздействия на остальной мир. Никогда европейская культура не впитывалась с таким энтузиазмом, в том числе и в тех странах, которые вовсе не были европейскими колониями. Таким образом, XIX век был столетием Европы еще и потому, что другие территории равнялись на Европу. В мире XIX века Европа имела не только власть, часто осуществлявшуюся с применением насилия, но и влияние, которое она себе обеспечивала через многочисленные каналы капиталистической экспансии, и статус образца для подражания, которому готовы были следовать даже многие жертвы европейской политики. Такого тройного первенства не существовало на предыдущей стадии европейской экспансии, в период раннего Нового времени. Ни Португалии, ни Испании, ни Нидерландам, ни Англии (до 1760‑х годов) не удавалось распространить свою власть вплоть до отдаленных уголков Земли и оказать на другие культуры такое влияние, как это удалось Великобритании и Франции в XIX веке. История XIX века создавалась в Европе и Европой в значительно большей степени, чем в XVIII или XX веках, не говоря уже о более ранних эпохах. Никогда более Европа не демонстрировала подобного избытка инициативы и способности к инновациям, высокомерия и готовности к насилию.

Тем не менее в центре этой книги не стоит вопрос «Почему Европа?», который начиная с эпохи Просвещения регулярно поднимался учеными от Макса Вебера до Дэвида С. Ландеса, Михаэля Миттерауэра и Кеннета Померанца. Еще двадцать-тридцать лет назад всемирная история Европы Нового времени могла бы быть написана, следуя модели «особого европейского пути». Сегодня, освещая этот вопрос, исследователи пытаются сойти с колеи европейского (или «западного») самодовольства, снимая остроту проблемы «особого пути» с помощью приемов генерализации и релятивизации. «Существует много особых путей разных культурных пространств. Европейский – только один из них», – отмечал Михаэль Миттерауэр18. На фоне этой дискуссии XIX век заслуживает особого внимания уже по причине того, что сильная когорта историков, работающих в области сравнительных исследований, не считает социально-экономические различия между Европой и остальным миром раннего Нового времени настолько драматичными, как это было принято утверждать раньше. В результате проблема возникновения разрыва между бедными и богатыми регионами, то есть «мировых ножниц» или «великого расхождения» (great divergence), переместилась в область истории XIX века19. К изучению этой проблемы нам придется обратиться, однако она не образует лейтмотива всей книги. Если работать с историческим материалом, используя оптику, настроенную на рассмотрение исключительности, это изначально обрекает исследователя на поиск различий, а не сходств, существовавших между Европой и другими цивилизациями. С этим принципиально связана и опасность двух априорных положений: во-первых, презумпции контраста, отдающей преимущество различиям во всех их формах проявления, и, во-вторых, ее крайней противоположности, презумпции ойкумены, не опускающей своего взора ниже уровня условий общей «человеческой ситуации» (conditio humana). Мы считаем, что более целесообразно вовсе уйти от неплодотворной дихотомии «Запад – Остальной мир» и попытаться заново измерить дистанцию между «Европой» (рассматривая это понятие в историческом контексте) и другими частями мира, существующую в каждом отдельно взятом случае. Для проведения подобной операции необходимо работать с отдельными областями исторической реальности.

***

Данная книга состоит из трех разделов. Три главы первого раздела – «Подходы» – описывают предпосылки и задают общие параметры для всего последующего повествования. Их темы: саморефлексия, время и пространство. С целью предупредить впечатление, что глобальная история требует отказа от временных различий и следования «пространственному повороту» (spatial turn), время и пространство рассматриваются на равных правах в отдельных главах.

Во втором разделе книги, охватывающем восемь глав, открываются «Панорамы» отдельных областей исторической реальности, каждой из которых посвящена своя глава. Выражение «панорама» сигнализирует, что в предложенном здесь всемирном обзоре ставится цель избежать слишком крупных пробелов, хотя в нем и не делается педантичная попытка представить действительно все регионы мира.

В третьем разделе на место панорамного описания заступают «Темы» – семь глав с обсуждением избранных аспектов. Изложение в этих главах больше тяготеет к эссеистическому стилю, здесь преднамеренно многое опущено и выбраны лишь единичные примеры, особенно наглядно подтверждающие аргументы более общего плана. Если бы эти «темы» были развернуты во всей «панорамной» широте, то потребовался бы такой объем книги, на который не хватило бы ни сил у автора, ни терпения у читателей. Иными словами: если говорить о синтезе и анализе – двух методах исследования и описания, между которыми не существует непримиримых противоречий, – то в третьем разделе книги центр тяжести смещается от первого ко второму.

Количество и объем примечаний в книге пришлось ограничить. В список литературы вошли только публикации, упомянутые в ссылках. Поэтому он не призван служить библиографией, содержащей стандартный набор литературы по рассматриваемым темам, и даже не отражает действительного объема всего использованного при подготовке книги материала. Например, из огромного числа замечательных журнальных публикаций здесь упомянуты лишь очень немногие. При всем этом автор с горечью осознает и ограниченность своих языковых возможностей20.

Главы книги образуют связное целое, однако их можно читать и по отдельности. Ради того, чтобы сделать каждую главу более полной и завершенной, допущены некоторые небольшие пересечения и повторы. Независимо от того, с какой части или главы было начато чтение, читатель всегда сможет найти запасный выход.

Подходы

I. Память и самонаблюдение: медийное увековечение XIX века

Что знаменует собой XIX столетие для современности? Как представляют его себе те, кто, не будучи историками, не исследуют его профессионально? Подход к эпохе с самого начала задается репрезентациями, в которых она предстает перед потомками. При этом не следует ограничиваться размышлениями лишь о нашем «образе» XIX века, о том, каким мы хотели бы его видеть, как его конструировать. Подобные конструкции не вполне произвольны и не являются непосредственным результатом современных пристрастий и интересов. Сегодняшнее восприятие XIX столетия все еще несет на себе сильный отпечаток характерного именно для той эпохи самонаблюдения. Ее рефлексивность, и прежде всего тот новый мир средств массовой коммуникации, который она создала, продолжает определять и наш взгляд на нее, причем в несравненно большей степени, чем это можно было бы сказать о какой-либо из более ранних эпох.

Лишь недавно XIX век, отделившись от современности полным календарным столетием, оказался за горизонтом персональных воспоминаний, не позднее июня 2006 года, когда в одном из австралийских зоопарков простилась с жизнью черепаха Харриет, еще в 1835 году познакомившаяся на Галапагосских островах с молодым Чарльзом Дарвином21. В живых не осталось никого, кто помнит китайское восстание «боксеров» (Ихэтуаньское восстание) лета 1900 года, Англо-бурскую войну 1899–1902 годов в Южной Африке или торжественные погребения Джузеппе Верди и королевы Виктории, скончавшихся в конце января 1901 года. Даже о торжественной похоронной процессии японского императора Мэйдзи в сентябре 1912 года и о настроениях августа 1914-го, когда началась Первая мировая война, не услышать больше воспоминаний живых очевидцев. В ноябре 2007 года покинул этот мир предпоследний британский пассажир, спасшийся при крушении «Титаника» 14 апреля 1912 года (в тот момент еще младенец22), а в мае 2008‑го умер последний немецкий ветеран Первой мировой войны23. Воспоминания о XIX веке больше не относятся к разряду живой личной памяти, перейдя в разряд медийно транслируемой информации и следов, требующих прочтения. Следы обнаруживаются в научных и популярных книгах по истории, в собраниях исторических музеев, на страницах романов, живописных холстах и старых фотографиях, в звуках музыки, во внешнем облике городов и ландшафтов. XIX столетие больше не предмет активного воспоминания, но лишь объект репрезентаций, и это объединяет его с предыдущими эпохами. Однако в истории репрезентации культурной жизни оно все-таки занимает совершенно особое место, делающее его несравнимым даже с ближайшим к нему XVIII веком. Формы и институты такой репрезентации в большинстве своем – изобретения самого XIX столетия: это музей, государственный архив, национальная библиотека, фотография, научная социальная статистика, кинематограф. XIX век был одновременно эпохой организованной памяти и интенсивного самонаблюдения.

Впрочем, то обстоятельство, что XIX столетие вообще имеет какое-то значение для современного сознания, нельзя принимать как нечто само собой разумеющееся. Это относится не только к эстетическому канону, но и к основам политической традиции. Примером противоположной ситуации может служить Китай. XIX век был для Китая ужасным временем – как в политическом, так и в экономическом смысле, – и именно такой осталась его оценка в массовом восприятии китайцев. Об этом неприятном периоде слабости и унижений вспоминают неохотно, и официальная историческая пропаганда совершенно не стремится как-то поднять его престиж. Даже обвинения в адрес западного «империализма» звучат сегодня слабее, поскольку современный, вновь находящийся на подъеме Китай больше не узнаёт себя в прежней роли жертвы. В культурном отношении XIX век тоже рассматривается как период упадка и бесплодности. Ни одно произведение искусства, ни один философский текст из появившихся в то время, согласно сегодняшнему мнению, несопоставимы с классическими произведениями более отдаленного прошлого. Для современных китайцев XIX век находится гораздо дальше, чем иные, более давние периоды расцвета династий – например, великие императоры XVIII столетия, о которых повествуют сегодня научно-популярные книги и телевизионные сериалы.

Трудно найти страну, которая бы отличалась от Китая так, как Япония. В Японии за XIX столетием закрепился несравнимо более высокий престиж. Реставрация Мэйдзи (называемая также Обновлением Мэйдзи) 1868‑го и последующих годов стала считаться актом учреждения не только японского национального государства, но и всей своеобычной японской модерности, и до сих пор она играет в японском самосознании роль сравнимую с той, какую играет революция 1789 года для Франции24. Эстетическое значение XIX века здесь тоже иное, нежели в Китае. Если о появлении современных тенденций в китайской литературе можно говорить лишь применительно к 1920‑м годам, то новейшая японская литература начинается с «поколения 1868 года», которое принесло свои плоды в 1880‑х.

Подобным же образом, как и в Японии, под магическим обаянием XIX века оказывается историческая память в США. Здесь Гражданская война 1861–1865 годов в качестве события, заложившего основы национального государства, приравнивается к созданию союза штатов в конце XVIII века. Потомки победивших белых северян, побежденных белых южан и рабов, освобожденных в результате войны, с тех пор придавали этому событию совершенно разное значение и, соответственно, представляли себе «выгодное» именно им прошлое. Единство восприятия проявляется лишь в том, что Гражданская война – это общая для всех американцев «прочувствованная история», как писал поэт Роберт Пенн Уоррен25. Гражданская война долгое время сохраняла свое воздействие в форме общественной травмы, и на юге США ее последствия до сих пор не везде преодолены. Как и всегда, когда дело касается исторической памяти, речь идет не об одном только естественном формировании идентичности, но и о превращении ее в инструмент осуществления вполне определенных интересов. Пропагандисты Юга всеми силами старались скрыть, что центральным вопросом Гражданской войны был вопрос о рабстве и об эмансипации, выдвигая на первый план защиту «государственных прав». Их противники сплотились на почве мифологизации персоны Авраама Линкольна – убитого в 1865 году президента эпохи Гражданской войны. Ни один немецкий государственный деятель, даже Бисмарк, пользовавшийся скорее уважением, чем любовью, ни один британский или французский политик, включая самого Наполеона I с его спорной репутацией, не был удостоен потомками такого почитания. Еще в 1938 году президент Франклин Д. Рузвельт публично вопросил: «What would Lincoln do?» («Что бы сделал Линкольн?»): этот национальный герой помогал в затруднительных ситуациях и тем, кто жил много лет спустя после него26.

1. Увидеть и услышать XIX век

XIX столетие как художественная форма: опера

Прошедшая эпоха продолжает жить в сценической реконструкции, в архивах и мифах. Сегодня XIX век жив там, где его культура заново инсценируется и находит спрос. Его характерная для Европы художественная форма – опера – представляет собой хороший пример такой сценической реконструкции. Европейская опера возникла около 1600 года в Италии, спустя всего несколько десятилетий после первого расцвета в южном Китае городского музыкального театра, дальнейшее развитие которого, совершенно самостоятельное, не затронутое влиянием европейской культуры, достигло в период после 1790 года своей вершины в Пекинской опере27. Несмотря на многие выдающиеся достижения, за пределами Италии опера еще долго не могла добиться неоспоримого культурного статуса. Только благодаря Кристофу Виллибальду Глюку и Вольфгангу Амадею Моцарту она стала благороднейшим из всех театральных жанров. В 1830‑х годах опера, по общему мнению, уже стояла на самом верху иерархии искусств28. Нечто подобное имело место и в случае Пекинской оперы, которая, развиваясь одновременно и параллельно, примерно в середине столетия вступила в новую фазу, достигнув художественной и организационной цельности. С тех пор европейская опера утвердилась в своем триумфе, в то время как ее дальняя сестра, Пекинская опера, пережив радикальную ломку традиций и проникновение окрашенной западным влиянием медийной культуры, сохраняет себя исключительно в нише фольклора.

Сооруженные в XIX веке на пространстве между Лиссабоном и Москвой оперные театры действуют и сегодня, представляя репертуар, вышедший в основном из того же столетия. Глобализация оперы произошла довольно рано. В середине XIX века опера распространялась главным образом из одного мирового центра, которым был Париж. Парижская история музыки около 1830 года – это всемирная история музыки29. Парижская опера была не просто первой сценой Франции. Париж выплачивал композиторам самые высокие гонорары и таким образом избавлялся от конкуренции со стороны любых других претендентов на звание главного музыкального «города-магнита»30. Известность, обретенная в Париже, означала мировую известность; провал на парижской сцене, подобный провалу, случившемуся в 1861 году с «Тангейзером» Рихарда Вагнера (хотя тот и был уже состоявшимся мастером), тяжело ранил.

Уже в 1830‑е годы засвидетельствована постановка европейских опер в Османской империи. Джузеппе Доницетти, брат знаменитого композитора Гаэтано Доницетти, получил в 1828 году от султана звание придворного капельмейстера в Стамбуле и создал там оркестр европейского типа. В независимой Бразильской империи, особенно после 1840 года, при Педру II, монархия восприняла оперу в качестве официальной художественной формы. Здесь многократно ставилась «Норма» Винченцо Беллини, на сцене появлялись важнейшие из опер Россини и Верди. После того как Бразилия была провозглашена республикой, предприниматели, нажившие гигантские состояния на добыче каучука, заказали сооружение в 1891–1896 годах роскошного оперного театра в городе Манаус, располагавшемся в то время посреди амазонских джунглей. В этой постройке соединились продукты разных стран мира: ценные породы древесины, добываемые по соседству, каррарский мрамор, светильники из Мурано, сталь из Глазго и чугун из Парижа31. Опера распространилась далеко за пределы Европы еще и благодаря колониальному господству. Доказательством превосходства французской цивилизации должны были выступать пышно оформленные театральные здания в колониях. В особенно тяжеловесных формах оказался выполнен оперный театр, торжественно открытый в 1911 году в Ханое, столице французского Индокитая. Как и многие подобные постройки, он воссоздавал стиль парижской Оперы Гарнье, которая после завершения строительства в 1875 году вмещала 2200 зрителей и являлась самой большой сценой в мире. Ханойское сооружение, с его 870 зрительскими местами на примерно 4000 жителей-французов, оставляло позади многие провинциальные музыкальные театры, расположенные в самой метрополии32.

На страницу:
2 из 6