bannerbanner
Кубок войны и танца
Кубок войны и танца

Полная версия

Кубок войны и танца

Язык: Русский
Год издания: 2019
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Записал и остыл, выпил стакан воды, чтобы успокоить желудок, требующий возмездия.

«Желудок есть чулан, в котором хранится то, что должно лежать на балконе, ожидая полета. В двух шагах от него».

Я сжал в руке ручку, чувствуя её кистью, едущей через тьму.

«1914 год, идёт Первая мировая война, переносясь на страницы романа, Улисс атакует, едет на танке, скачет на лошади, вгрызается во врага, ломает противника, переходит в другие годы, организует революцию в России, участвует в Гражданской войне, пенится и шевелится, расстреливает, пытает, устаканивается, старится, умирает, дарит девушке розы, целует её запотевшие губы, трогает грудь, говорит на английском фразы, похожие на смерть и одуванчик, улетающий в небо, пахнущий огурцом. Такие рисует дни: король, а не королева».

Я поставил точку, жирную, как ком земли по весне.

«Из него должен появиться росток. Должен родиться хлеб».

Я сел за стол, чтобы написать пару строк, но заболели глаза, я с трудом различал бумагу, лежащую передо мной, я встал, прошёлся по комнате, почувствовав здоровье мышью, на которую я поставил капкан.

«Ничто располагает к себе, рвётся из тишины, скалит беззубый рот, лает, дышит, поёт, рассыпает похвалы, кладёт на руку семечки, подшипники и цветы, сорванные в том апреле, куда я скоро перееду, с тетрадями, книгами и шарфом, на котором повесилось двести четырнадцать человек. До меня – до всего».

Мне снились страницы из «Заратустры», эротика, порнофильм в российской глубинке, где я работал в библиотеке и ко мне приходили девушки, выбирали книги, а я подсовывал им свои, уводил к себе в общежитие, раздевал, читал им отрывки своего труда, громко трубил в рог и предавался соитию, сохраняя покой.

«Надо жить так, как виноград, превращающийся в вино. Иначе кино закончится на третьей минуте фильма, камера погаснет, в ней умрут люди, запахнет тленом и разложением, из объектива поползут черви, один за другим, раздуваясь и расширяясь и превращаясь в змей. Жалящих слово прошлое. Там, где весна теперь».

Надел ботинки, обитые железом, пиджак, брюки и плащ. Спрятал себя, чтобы меня видели все, и отправился на прогулку.

«Корабли к востоку от запада, я вижу море, небо и пальмы, мачете моего сознания делит историю надвое, разрубает её пополам, птицы оставляют свои гнёзда и устремляются ввысь, города раздуваются и взрываются, разлетаясь мясом, камнями, железом, пластиком и стеклом, я достигаю невиданной высоты, я ввинчиваюсь в пространство как штопор, желая открыть его, чтоб хлынули рассвет, радость, блаженство, солнце».

Решил принять участие в издании сборника, платного, потому перевёл деньги за стихи, но когда речь зашла о доставке, запросили сумму втрое большую, чем стоимость книги. Я не выдержал, написал:

– Вы наживаетесь на чужом горе.

– Каком ещё горе?

– Стихи – это горе. Быть писателем – мрак, прорезаемый молниями.

Больше ничего не ответили, подумали: сумасшедший. Я и не ждал. А ел суп, в котором плавала курица, то есть её детали.

«Когда пишут все, то великий поэт тот, кто не пишет. Ничего. Никогда».

Я шёл и думал, что в космос полетел первым я, а не Юрий Гагарин.

«Гагарин – главный герой фильма „Шоу Трумана“».

Купил семечек голубям, пошёл по базару, передо мной двигалась девушка, в чёрной юбке, в чёрных колготках. Я возжелал её, безумно и судорожно. Захотелось броситься перед ней на колени, просить, умолять быть со мной, брать семечки с моих ладоней, вспархивать, улетать. Девушка села в машину и уехала. Я состарился ещё на десяток лет.

«О цветок, разреши мне сорвать тебя, сделать своим, посадить в вазу, чтобы ты в ней состарился, оторванный от земли, и погиб. Я хочу наблюдать твою смерть».

Была глубокая ночь. Я смотрел страницы в инете, разных красивых девушек, то есть сходил с ума, мне понравилась Стеф, живущая в США, далеко от меня, окружённая лайками и комментами, вниманием усатых мужчин, горячих, кавказских, страстных, мне стало больно, я захотел обладать ею, гладить ей руки, целовать ей ноги, читать ей стихи, чтобы она плыла, вздрагивала, качалась, на лодке спеша ко мне, но она отступала, уходила, терялась, пропадала и не могла.

«Стеф, я подарю тебе свою книгу, чтобы ты скакала в ней на коне, окружённая пламенем, ночью, огнём и сном, я раскатаю твои бёдра на столе, пройдусь по грудям твоим скалкой, они превратятся в тонкие лепёшки, которыми мы накормим голодных детей, мы сходим в Тау, где будем есть бургеры, пить кока-колу, материться, сорить, курить, нас выведут, отпустят на волю, я возьму тебя за руку, но она выскользнет, полетит, затеряется в небе, но будет сбита орлом, падёт, небольшая ласточка, к моим вековым ногам, и я подыму её, отряхну, расцелую: длань, что погибла в небе. Я знаю, это не беда, твои руки – это хвосты ящериц, которые ты отпускаешь, когда тебя хватают за них, но они отрастают снова, наносят макияж, красят губы, брови, глаза, пишут далёкие и честные письма, наполненные рабами, словами, бочками с вином, нежностью, арматурой, камнем, гранитом, мрамором. Мы увидимся там, где никогда не увидимся. Интернет – глобальный обман или гигантская правда. Он приближает душу, но удаляет тело. Твой ликстановится ближе, а плоть отходит назад, теряется и поёт. Чугунную с небом песню. Но если я обращаюсь ко всему миру, если я новый пророк, то я несу ответственность и за тебя в том числе, меня касаются твои ухажёры, парни, бигуди, локти, месячные. Ты нужна так, как уходит ночь и начинается день. Вечный, иначе – бог».

Я чувствовал любовь, этот таран, сотрясающий мою комнату, разносящий в щепы дверь, пыльный ковёр, трёхдневную щетину, усталость, лень, носки, валяющиеся на полу, божий день, чёртову ночь. Рукописи, очки, тишину.

«Я возьму охапку снега, брошу её к твоим ногам, твоё платье заскользит вниз, упадёт и растает, на снегу ты будешь распята и вечна, здания в США встанут друг на друга, чтобы тебя увидеть, голую и порывистую, похожую на статую Афродиты, выпадающую как дождь и град, кружащуюся, подобную дереву, на котором я повешусь, если ты мне откажешь. Протяни мне свою руку между моих дланей, пусть твой поезд проедет по моим рельсам, везя горючее, дрова, машины, коней. Я должен припадать к твоим бёдрам, будто в припадке, я должен взбивать твою душу и спать по ночам на ней. Мы должны сделать так, чтобы на земле были только боги, ни одного человека, тогда вселенная откроется нам как банка тушёнки, паштета или тунца. Мы полетим к звёздам, как мать укладывает ребёнка спать, отец приходит с работы, дочь покидает дом. Иначе – конец, мы просто будем счастливы, будем наслаждаться друг другом во всей полноте, так как не знаем языков друг друга, и умрём в один день, в один час. Эта радость будет приравнена поражению, потому что мы ничего не узнаем, а просто догорим, выключимся и выйдем из строя, как прибор или как солдат. Сейчас темно, тяжело, а я пишу тебе эти слова, наполненные любовью, пухом, перьями, мякотью абрикоса, персика, порохом, сталью, громом. Я должен собрать в кулак всю свою страсть, всю свою волю, все слова и воздействовать на тебя, поднимать тебя ввысь, на встречу с самой собой».

Я сел за стол, устал, закатился. Уронил свою голову.

«Огонь, если красен, – кровь».

Мне нужна была девушка, не знающая моего языка, чтобы тайна жила, а избранница оставалась загадкой.

«Я уйду в мир фантазий и грёз, которые лопаются над землёй и идут дождём, градом, молнией».

Я смотрел на её ноги, специально созданные для старости, для морщин, для набухших вен, содержащих в себе мух, ползающих внутри, я понимал неизбежность плохого, но я хотел вложить всю свою силу в то, чтобы её бёдра, голени, щиколотки навсегда были молодыми, восходили и жгли.

«Секс, который не приводит к зачатию, есть выстрел холостым патроном. Ведь никто не убит».

Во сне я вошёл в огромное здание, поднялся по лестнице и попал в объятия полной девушки, которая повела меня за собой, привела в компанию, пьющую пиво и едящую чипсы. Один из парней пожал мне руку, плюнул на неё и растёр. Второй улыбнулся. Девушки отвернулись. Дальнейшее поплыло, я видел только свой побег, как я очутился в подвале, где висели туши свиней. И в них метали ножи. От одного из которых я встал. От моего пробуждения пахло касторовым маслом, Англией и вином. Я прошёл на кухню и выпил холодный сок.

«Мой потолок отодвинут. Одной своей строчкой я достигаю бога, звёзды и вечность».

Я посмотрел футбол. Стало совсем тоскливо. Встал и прикончил моль.

«Верить в меня – поставить меня над собой. Но сейчас всё иначе. Я есть никто и ноль. А так мы не достигнем бессмертия, а, скорей, все умрем. Ведь люди не хотят, чтобы какой-то чужеземец стал главным. Ведь Христос нигде не еврей. В России он русский, а в Грузии он грузин. А я повсюду есть я. Никто не хочет моей победы. Все ждут моего поражения. Распада и разложения. Того, что исчезну я. Как все падают на забившего игрока, отмечая гол, так все легли на меня, только с обратной целью. Чтоб не дать мне взойти. Так устроена жизнь. Чей парадокс в том, что всё выглядит так, будто ничего такого не происходит. Все покоятся на мне, то есть просыпаются, умываются, чистят зубы, идут в туалет, завтракают, едут на учёбу, работу и так далее и так далее. Я есть никто и всё».

Я хотел пить, но боялся, истончённость, иссечённость моего сознания пугала, мне казалось, что после бутылки вина или виски я не очнусь, мой ум покинет меня, уйдёт, что я буду ходить по улицам и реветь, диким зверем, машиной, и меня запрут в клетку, удалят от людей, деревьев и птиц.

«Человек есть футбол, в него играют его жизнь и смерть, победитель один».

Я нёс в себе такое существование, которое было очищено от примет времени, потому что было насквозь пропитано им.

«Безумие – от недостатка или переизбытка ума».

Я вышел в почтовый ящик. Пришло письмо от знакомой с пьесами драматургов, современных, чужих, иных. Я полистал их пьесы.

«Талант драматурга зависит от количества съеденной им пищи на завтрак. На обед и на ужин. От того, сколько он сможет переварить. Это самое главное, потому что иное – враг».

Вспомнил минувшие годы, когда у меня не было компьютера и я ходил в гости к друзьям, отправлял на конкурсы и в журналы свои тексты. Тогда я мечтал о собственном интернете. И вот он появился у меня несколько лет назад. Стало удобно писать. Только вот одно меня озадачило. Раньше появлялись публикации, приходили положительные ответы, были победы в конкурсах, а теперь всё стало намного реже, почти что исчезло, ни публикаций, ни премий. Так повернулась жизнь.

«Что рисовал Модильяни? Он рисовал фашизм».

Не мог просто так мыслить, без привлечения тела и остального с ним. Думая так: хорошо бы Наполи победил Рому – чувствовал волнение, шторм, ураган в организме, потому что солгал, болея и за вторую команду, симпатизируя ей.

«Я снимаю со слов кожу перед тем, как отправить их в кипящую воду моего текста».

Записал в дневнике:

«А мы… мы смотрели на звёзды, думая об их печали, хотя старились именно мы. Теперь нам плевать на них, потому что это обман».

Сходил на базар, купил хлеб, тыкву, сок. Закурил сигарету. Обратил внимание на девушку. Она посмотрела на меня. Долгим и смачным взглядом. По асфальту уйдя.

«Война есть всегда. Она – вода. Она может шуметь океаном, а может идти дождём. Быть гигантской массой и глыбой или быть маленькими каплями, пронизывающими всё».

Я закашлялся. Ощутив холода. Кавказские горы, которые окружили меня, подбросили моё тело и не стали его ловить.

«Человек признаёт только то, над чем он чувствует своё превосходство. Потому добиваются успеха посредственности и мёртвые».

Вспомнил свой сон. Он был простым. Я стоял перед подъездом, где собрались главнокомандующие всех видов войск. На них были написаны марки вин. Сами вина присутствовали тоже. Громко кричал английский адмирал, наклоняясь ко мне, я не понимал ни слова, потому, в определенный момент, я схватил креплёное вино и побежал в подъезд, добрался до седьмого этажа, толкнул незапертую дверь, вошёл в пустую квартиру, подключил вино к телевизору и сел играть в черемшу.

«Люди умирают потому, что умереть проще, чем стать богом. Быть ничем выгодней. Пустотой, синевой».

В подъезде поздоровался с соседкой, вышедшей из лифта с кипой газет и листьев. Она прошла мимо, ничего не сказав.

«Народ не читает книг, а интеллигенция сама пишет, пьесы или стихи».

Открыл дверь, разулся, разделся, бросился на диван.

«Русский человек чувствует себя виноватым просто так, ни с чего, потому тюрьме всегда рад. Он её чувствует продолжением самого себя, частью тела или души».

Иногда я выкладывал стихи, не собирая лайков. Все проходили мимо, хотя мир должно было трясти, разрывать.

«Никто меня не знает или знают все, чувствуют, ощущают, дрожат, зажигая свет и бросая дрова в камин. Я прошил этот мир, проник по внутренним каналам в сердце каждого человека, пронзил его мозг».

Крутил в пальцах пульт, думая, включать или нет телевизор, проросший корнями до первого этажа, ушедший в подвал, выжженный стихами Набокова, изданными в сборнике под названием «Лолита» в первый год девятнадцатого века, когда писатель переехал в Америку, купив себе там плантацию с чернокожими из Габона и Того.

«Космос – это не внешняя, а внутренняя политика планеты Земля».

Встал и пошёл на кухню, начал греть гречку, размышляя о будущем, выпитом Хемингуэем в трактире на Моховой во время приезда в СССР, где его встречали мыши, кошки, собаки и кипарис, растущий из глубины земли, купленной Буратино за пять сольдо, чтобы взрастить его.

«Каждый стих должен заканчиваться голом. Потому что это атака на мир».

Поел. Выпил сок. Прошагал в комнату, наполненную Африкой, её дыханием, телом, любовью. Включил комп и начал писать:

«Стеф, ты мне нужна на всю смерть, из которой я построю самое большое здание в мире, чтобы мы жили всегда».

Письмо не пошло. Я перестал. Вжался в стул, ушёл в него, скукожился, вспыхнул, сгорел, стал «Бурей в пустыне», когда США разметали и разнесли собрание сочинений Достоевского, изданных в Багдаде без их разрешения.

«Люди верят в бога потому, что ставят себя на место него. И не терпят себе подобных».

Откусил заусенец, начал грызть карандаш, предвкушая таблетки, вечерний сеанс от шизофрении, то есть тыквы, дыни, арбузы, трёх глав огневого змея, лишающего одной головы.

«Я – Тарас Бульба, на котором висит всё человечество, на его руках, на его плечах. Какая нужна сила, чтобы стряхнуть его и взлететь».

Позвонил отец, которого не было дома, сказал сходить в магазин за хлебом. Я встал, оделся, пошёл. Взяв с собой деньги и сигареты, пахнущие соитием леопарда и льва или ножом с цветком.

«Бог произошёл от человека. Это закон».

Шёл дождь. Я вдыхал его, прячась под кепку, под её козырек. Мимо шагали люди, целиком или превосходя свою полноту.

«СССР загорал под солнцем, а США – в солярии. Солнце перегорело».

С некоторых пор я не мог думать ничего плохого ни про кого. Любая дурная мысль о человеке вызывала во мне его голос, переспрашивающий:

– Что ты сказал?

А за ним я чувствовал поддержку всей его нации или самой земли. Приходилось извиняться, то есть повторять сказанные слова. Упираться, стоять. Впадать в беспокойство, волнение, быть на измене и умняке.

«Все нуждаются в новом пророке. Ведь если Христос победил смерть, то где он. Люди ждут нового мессию, не подавая вида, погружённые в работу, в телевизор, в дом. Они хотят вещественного доказательства вечной жизни. Не умирать – это нарушить закон против смерти. Это есть страшный суд. Бога по имени Смерть, как написал Севак».

Купил батон и буханку, взял сок, семечки и сгущёнку, прошёл мимо старухи, просящей деньги, миновал цветы, ларёк, светофор. Углубился в подъезд, снедаемый страстями, плывущий, как мамонтёнок на льдине.

«Американец или русский – это речь, еврей – это пение».

Дома включил кино «Проститутки и воры», закрыл один глаз, из которого текли слёзы, сунул в рот зубочистку, захотел покурить. Но в этом была проблема, потому что сестра не выносила табачного дыма, идущего из туалета, соседствующего с ней.

«Отсутствие лейкоцитов в крови равно присутствию бога в небе».

Я дышал и кричал, хотя стояла тишина, кроме звука кино, идущего очень тихо, не нарушая покоя, сна провинциального мира, то есть Лас-Вегаса, если брать душу, разгул страстей и фантик, выброшенный ребёнком на площади Антверпена в 1973 году, за что его отвезли в полицейский участок и заставили повзрослеть.

«Женщина – это мышь, ждущая сову или кошку».

Я вышел, прошёл на кухню. Заварил себе кофе. Разломил шоколад. Открыл окно, чтобы улица врывалась на кухню, наполняя её криками, воплями, запахом жареной картошки и ветром, выпущенным в издательстве «Эксмо» с картинками и иллюстрациями для дошкольных детей.

«Сталина ругают. За скорость. Ведь если бы её не было, не было бы и аварий. Гибелей и смертей. Можно стоять на месте, но так всё равно умрёшь».

Я завершил мышление, вымыл чашку, положил её на сушилку, завернул хлеб в пакет, чтоб он не сох, не старился и не умирал, проклиная жизнь, в которой он не оставил потомства, работающего на заводе или танцующего брейк-данс. Вернулся на место. Уставился в фильм.

«Между человеком и смертью запас прочности, именуемый смертью. Смерть не даёт человеку умереть».

На экране мясо ходило в гости к людям, хотело дружить, общаться, пить чай, а все отрезали от него кусок, бросали его на сковородку и жарили – до тех пор, пока оно не кончилось и не завершился Серебряный век русской поэзии, где были мор, боль и голь.

«Если ты не управляешь страной, то ты спишь, учишься, работаешь, рожаешь детей, но тебя нет».

Всё-таки пошёл курить в туалет, дымить над собой, вокруг. Стоял, обдумывая себя в этом мире, текущем, как гранатовый сок из графина, не попадая в стакан. Сплюнул. Пустил плевок.

«Ночь я пою, небо, вставшее на четвереньки, чтобы залаять, чтобы прогнать белый день».

Вымыл руки, оттирая пальцы от жёлтого. Не нашёл полотенца. Поспешил к телефону. Он издавал звонок. Крупный, могучий, крепкий. Был незнакомый номер. Я нажал на экран.

– Слушаю. Говорите.

– Это я, Автандил.

Поговорили с ним. О соревнованиях в Солнечном, куда он приедет, чтоб выступать. Гладить в ладонях штангу. Договорились встретиться. Кончили разговор.

«Быть непризнанным и мёртвым или признанным и живым. Только что-то одно. Жаль, что другого нет».

Опускался закат, банки на балконе лопались одна за другой, разлетаясь помидорами, огурцами и Соединенными Штатами Америки, созданной из венка на одной из могил Воскресенского кладбища, где туман и пески.

«Скорее всего, цивилизаций много, и над каждой планетой к ним приставлен пастух. Другими словами – бог. Он охраняет их от волков, но сам ест их мясо».

Я задремал, пока телевизор работал, гоняя музыку и картины, вылепленные из пластилина, воска и глины, бегущих трусцой, догоняя тысячи индейцев, несущихся на «Чероки» и курящих табак.

«Я родился в провинции, потому что я завоеватель. Если бы я родился в столице, то мне нечего было бы брать: я был бы сам ею взят».

Встав, приходил в себя, отходил от тяжести, выпавшей на меня снегом, закрыв, укрыв. Пил сок, купленный за 84 рубля, толкал плечом стену, смотрел на дерево, глядящее в окно, покачивая ветками и приглашая повеситься на нём.

«У тех, кто умер, трагедия впереди. У живых она позади. Далеко и давно, всегда».

Вечером бродил по парку, брал кофе, курил сигареты, садился на лавочки, блуждал в одном пункте вселенной, выстроенной из кирпича и стекла рабочими из Ташкента, в котором слово «узбек» означает завтрак Делакруа.

«Электорат – это ласточка, летящая из субботы во вторник».

Возвращался в темноте, думая о матери, работающей кондуктором в трамвае, что давалось ей уже тяжело. Возраст, иначе говоря, август, залезший верхом на июль и сентябрь, чтобы стояла жара и было прохладно в душе, на улице, в доме. Грыз семечки, купленные у старухи, наслаждался их вкусом, ронял кожурки, каждая из которых являлась Ригой, Парижем, Римом, скрученными в единое целое и одетыми в кино.

«Человек становится богом, выворачивая животное, находящееся в нём, наизнанку».

Включил свет в прихожей, залюбовался четвергом, подходящим к концу, разулся, бросил кепку на тумбочку, включил плиту, поставил чайник, чтобы был кипяток и был чай, выращенный на Арктике, душистый, густой, с ароматом тепла и любви белой медведицы к своим медвежатам, сосущим у неё молоко.

«Евреев не любят евреи, и эта нелюбовь распространяется на всех остальных людей».

Смотрел из окна на булгаковщину, шагающую по улице, развивающуюся, играющую мускулами, тряся животом, обитым железом и исходящим потом, стекающим вниз. Мыслил разные вещи, разрезая их плоть умом и съедая её.

«Бог будет возможен тогда, когда известных людей станет больше обычных».

Пришла мать с работы. Погрела макароны. Мне и себе. Мы ели их, глядя вперёд, сидя вдвоём за столом.

– Кофе?

– Да можно, – ответил я.

– И шоколад?

– Чуть-чуть.

Мать суетилась у плиты, я смотрел на клетку с хомяком, стоящую на полу. Не жил и не говорил. Скучал, тосковал, молчал. Вспоминал встречу с Есениным, точней, с парнем, подобным ему, сидящим с девушкой во дворе, покончив с собой пред тем.

«Дарвин награждал обезьян, надевал им на шеи крестики и пожимал им лапы».

Пили кофе, сказав все слова до моего рождения, наобщавшись с мамой до этого, когда я был в утробе, как в танке, атакующем Советский Союз, падший на мир золой. Я думал о пуповине как о расплавленном дуле, о выстрелах его, дарующих жизнь и смерть, скрученные воедино, образуя канат, по которому я поднимался наверх в школе 55.

«Если умирать, то со всех сторон».

С утра пошёл в банк оплатить кредит, взятый матерью. Деньги не приняли.

– Надо вносить на карту.

Её со мной не было. Я вышел и закурил. Зашагал по улице, глядя в небо, свитое пауками. В нём висели галки, воробьи, самолёты. Серость, туман и дождь. Мороженое в ноябре.

«Любовь – это 1 сентября 1939 и 2 сентября 1945 годов».

Прошёл мимо магазина, перед которым сидели голуби, ожидая зерна и хлеба, откусил ноготь, пожалел об этом, так как руки не мыты и Мао Цзэдун скончался в возрасте 82 лет. Наступил в воду. Вода намочила ногу. Правый носок и плоть. Я выругался, чихнул, осмотрелся. Ничего. Никого. Только люди, дома, машины. Ивы и тополя.

«Что со мной было? Я жил в арабской стране, я критиковал бога и Магомета, и мне отрубили голову. Закатили её на гору и оставили там. На вершине, на точке. Потому я и здесь».

Открыл железную дверь и очутился в квартире. Вышла навстречу мама. Умирал хомячок.

– Выгреб всё из норы. Лёг на холодном полу. Дышит. Не ест, не пьёт.

Я не смог взглянуть на него. Жалость расцвела в моём сердце. Распустила цветы. Каждый из них был ядовит. Я срывал их и ел. Слёзы текли из глаз. Жизнь проходила мимо, заодно, как бы нехотя цепляя всех без исключения и унося с собою в могилу, возвращая назад, туда, где Ленин отмечал 1917 год и Трамп жарил утят на вертеле во время 22-го чемпионата мира по футболу, проходящему в Катаре, растящем повсюду боль.

«Изнашиваются штаны, куртка, носки, кожа, мясо и кость, в конце концов остается ничто, оно и горит истлевшим».

Вспомнил перестройку, песню «Яблоки на снегу», когда она звучала, а с Кавказа ехали мои дяди, привозили аромат мандаринов, гор и войны, отзвуки поездов, их дыхание и эхо выстрелов из Абхазии, Карабаха и Южной Осетии, где шли «Чайка», «Дядя Ваня» и «Три сестры», а иначе война.

«Кавказ застыл, задрожал, опустился на одно колено, привстал, зарычал, ощерился, загрохотал, сжал кулаки, заревел, бросая камни и лёд, надел сланцы, прошлёпал на кухню, зевнул, поставил сковороду на огонь, разбил над ней яйца, посолил, поперчил, сел за стол, повязал салфетку, взял в руку вилку, позавтракал и ушёл. Лежать на диване дальше».

Я любил тексты, похожие на шоколад: беря плитку, то есть абзац, я разламывал её на строчки и на слова, медленно рассасывал и съедал.

«Не строки, а шприцы, инъекции в человека».

Прошагал в свою комнату, открыл Сбербанк-онлайн, перевёл деньги со своей пенсии, выдаваемой за безумие, на карточку матери, чтобы не париться и не мучиться дальше. Включил кинофильм «Война» про Чечню, спустившуюся с гор, сметая и топча всё на своем пути, рубя, убивая, жгя. Не вдаваясь в подробности, а закладывая в души динамит, разрывая их на куски, разбрасывая на тысячи километров Новый год, работу, песни, фото, выходные, лапшу со сметаной, пиво, детей, мужей, жен.

На страницу:
2 из 5