
Полная версия
Педро Парамо. Равнина в огне
– Ладно, сходи почисти мельницу.
«В сотнях и сотнях метров выше самых высоких облаков, выше всего на свете, сокрыта ты, Сусана. Сокрыта от моего взора на просторах Божьих, его Провидением, там, куда мне не достать, куда не долетают мои слова».
– Бабушка, мельница не работает, винт сломался.
– Видно, Микаэла опять молола на ней кукурузные початки. Никак не избавится от этой дурной привычки. Но теперь уж делать нечего.
– Может, купим другую? Эта все равно уже старая.
– И то правда. Только поиздержались мы с похоронами твоего дедушки да с уплатой церковной десятины, ни сентаво не осталось. Ладно, как-нибудь выкрутимся и купим новую. Знаешь, сходи-ка ты к донье Инес Вильяльпандо и попроси в долг до октября. Урожай соберем – расплатимся.
– Хорошо, бабушка.
– А заодно, чтобы убить двух зайцев, возьми у нее на время сито и садовые ножницы. Кусты разрослись – того и гляди весь палисадник заполонят. Будь у меня большой дом как прежде, с большим двором, я бы не жаловалась. Но твоему деду взбрело в голову приехать сюда. На все воля Господа, ничего не попишешь. Скажи донье Инес, что рассчитаемся с ней после урожая.
– Хорошо, бабушка.
Вокруг, как обычно в эту пору, летали колибри. Тихое гудение их крыльев наполняло усыпанные цветами кусты жасмина.
Педро заглянул на полочку с изображением Святейшего Сердца и нашел двадцать четыре сентаво. Двадцать взял, а четыре положил обратно.
На пороге его остановила мать.
– Куда собрался?
– К донье Инес Вильяльпандо за новой мельницей. Наша сломалась.
– Попроси у нее метр черной тафты, вот такой, – показала она. – Пусть запишет на наш счет.
– Хорошо, мама.
– На обратном пути купишь мне аспирин. Деньги возьми в цветочном горшке в коридоре.
Он нашел один песо. Взял его и положил двадцать.
«Теперь у меня с лихвой на что глаз упадет», – мелькнула мысль.
– Педро! – окликнули его. – Педро!
Но он уже был далеко и не слышал.
Ночью снова пошел дождь. Бормотание воды не смолкало долгое время. Потом он, видимо, задремал, потому что когда проснулся, услышал только приглушенную морось. Оконные стекла запотели, со стороны улицы влага сбегала вниз широкими струйками, напоминая слезы. «Я смотрел на падающие капли в свете молний, и каждый мой вдох сопровождался вздохом, и каждая мысль была о тебе, Сусана».
Дождь сменился легким ветерком. Он услышал: «Отпущение грехов и воскресение плоти. Аминь». Где-то в глубине дома женщины заканчивали читать Розарий. Они вставали, запирали птиц в клетки, затворяли дверь, гасили огни.
Остался только ночной свет да шелест дождя, напоминающий стрекот сверчков…
– Почему ты не пришел молиться? Сегодня девятый день, как умер дедушка.
Мать стояла на пороге со свечой в руке. Ее длинная тень поднималась до самого верха и ложилась на потолок, где балки разрезали ее, дробили на части.
– Мне грустно, – сказал он.
Мать повернулась и, погасив свечу, вышла. За закрытой дверью она дала волю слезам, и плач ее долго не смолкал, смешиваясь со звуками дождя.
На церкви пробили часы: один раз и тут же другой, снова и снова, будто время скукожилось.
– Так и есть, я едва не стала твоей матерью. Она об этом никогда не упоминала?
– Нет. Говорила только о хорошем. А про вас я узнал от погонщика, который привел меня сюда. Некий Абундио.
– Славный он малый, Абундио. Значит, до сих пор обо мне помнит? Я-то ведь ему приплачивала, чтобы указывал путникам дорогу к моему дому. Обоим выгода. Теперь, к несчастью, времена изменились; с тех пор как это место пришло в упадок, никому до нас дела нет. Стало быть, он посоветовал меня разыскать?
– Настоятельным образом.
– Вот спасибо ему. Хороший был человек, такой услужливый. Почту нам привозил даже после того, как оглох. Помню тот злополучный день, когда с ним беда стряслась. У всех душа болела – так его любили. Он доставлял и забирал письма. Сказывал, что на другом краю света делается, а там наверняка о наших делах распространялся. Ох, и болтливый был. Потом уж нет, замолк. Не вижу, мол, смысла пускаться в разговоры о том, чего сам не слышал, что пропустил мимо ушей, в чем нет никакой радости. Все из-за петарды, которая возле его головы взорвалась; мы ими водяных змей отпугиваем. С тех пор он будто язык проглотил, хотя немым не был. Но любить его не перестали, нет.
– Тот, о ком я веду речь, прекрасно слышал.
– Выходит, не он это. И потом, Абундио наверняка уже умер. Сам посуди, не мог это быть он.
– Пожалуй.
– Так что бишь я говорила о твоей матери?..
Слушая рассказ, я пристально вглядывался в стоявшую передо мной женщину. Похоже, на ее долю выпали трудные годы. В почти прозрачном лице ни кровинки, руки – высохшие и морщинистые, запавших глаз совсем не видать. На ней было старомодное белое платье в оборках, а со шнурка на шее свисал образок Девы Марии с надписью: «Прибежище грешных».
– …Парень этот, о котором я говорю, объезжал лошадей в Медиа-Луне. Себя называл Иносенсио Осорио, хотя все знали его по прозвищу – Попрыгунчик: уж очень был прыткий и непоседливый. Мой кум Педро уверял, что никто лучше не умел жеребцов укрощать. Однако числилось за ним и другое призвание: заклинатель снов. Вот кем он был на самом деле. И мать твоя в его сети попалась, как многие. Да и я в их числе. Помню, занеможилось мне как-то. Является он и говорит: «Я исцелю тебя наложением рук». И давай разминать сначала подушечки пальцев, затем массировать ладони, потом плечи, и наконец за ноги взялся, так что после озноба меня в жар бросило. А между делом будущее пророчил. Впадал в транс, глазами вращал, божился и сквернословил, брызгая слюной, будто цыган. Иногда раздевался донага – говорил, мол, таково наше желание. И порой угадывал. Изомнет тебя со всех сторон, глядишь, где-то да попадет в цель.
В общем, пришла однажды твоя мать к этому Осорио, а он и предрек: «Сегодня ночью ни с каким мужчиной не ложись, луна неспокойна».
Долорес – ко мне, будто в воду опущенная: никак, мол, невозможно ей сегодня лечь с Педро Парамо. А это их брачная ночь. И вот я ее уговариваю не слушать Осорио, ведь он, как ни крути, бездельник и плут.
«Не могу, – твердит. – Ступай вместо меня. Он не заметит».
Правда, я куда моложе ее была. И не такая смуглая. Да в темноте-то не приметишь.
«Ничего не выйдет, Долорес. Ступай сама».
«Окажи милость. В долгу не останусь».
У твоей матери в ту пору такой кроткий взгляд был. Если что и красило ее, так это глаза, обладавшие даром убеждения.
«Иди ты вместо меня», – велела она.
И я пошла.
Смелости мне придала темнота и еще кое-что, о чем твоя мать не догадывалась: Педро Парамо мне самой был по сердцу.
Я легла с ним охотно, по собственному желанию. Так и прильнула всем телом. Да только свадебная попойка его сморила – он всю ночь прохрапел. Лишь ноги свои переплел с моими.
Поднялась я до зари и прямиком к Долорес. Говорю:
«Теперь иди сама. Уже наступил другой день».
«Как все прошло?» – спросила она.
«Да толком и не знаю».
А в следующем году ты родился, но не у меня, хотя я на волосок от этого была. Наверное, мать не рассказывала тебе из стыда.
«Открытые взору зеленые равнины. Линия горизонта вздымается и опадает в такт шевелению колосьев на ветру; струи дождя завиваются в дрожащем полуденном мареве. Цвет земли, запах люцерны и хлеба, разлитый по улицам селения аромат меда…»
Она всегда ненавидела Педро Парамо. «Долоритас! Ты уже распорядилась насчет завтрака?» И твоя мать поднималась ни свет ни заря, разводила огонь в печи. Унюхав горящие поленья, просыпались кошки, и она возилась на кухне в сопровождении кошачьей братии. «Донья Долоритас!»
Сколько раз твоя мать это слышала? «Донья Долоритас, все уже остыло. Это никуда не годится». Сколько раз? И хотя она привыкла сносить упреки, в ее кротких глазах затаилась жесткость.
«И довлеющий над всем запах цветущих апельсиновых деревьев в нагретом воздухе…»
В ту пору она начала вздыхать.
«О чем вздыхаете, Долоритас?»
Я была с ними в тот вечер. Мы стояли посреди поля, провожая взглядами стаи дроздов. Одинокий ястреб парил в небе.
«О чем вздыхаете, Долоритас?»
«Вот бы и мне стать ястребом, чтобы полететь к своей сестрице».
«Экие глупости, донья Долоритас. Можете отправиться к вашей сестрице хоть сию секунду. Вернемся, и вам уложат чемоданы. Экие глупости».
И твоя мать уехала.
«До свидания, дон Педро».
«Прощайте, Долоритас!»
Она исчезла из Медиа-Луны навсегда. Много месяцев спустя я спросила о ней у Педро Парамо.
«Она любила свою сестру больше, чем меня. Видать, там ей по душе. Да и устал я от нее. Не собираюсь наводить справки, если ты об этом хлопочешь».
«Но как им теперь жить?»
«С Божьей помощью».
«Пусть заплатит сполна за то, что вычеркнул нас из памяти, сынок».
И больше мы о ней не слышали, пока нынче она не предупредила меня о твоем визите.
– С тех пор столько произошло, – сказал я. – Мы жили в Колиме на попечении тетушки Гертрудис, которая считала нас обузой – и прямо давала это понять.
«Почему ты не возвращаешься к мужу?» – допытывалась она у матери.
«А разве он за мной посылал? Я с места не двинусь, пока он не позовет. А сюда я приехала с тобой повидаться. Потому что люблю тебя».
«Ясно. Только пора бы вам и честь знать».
«Как будто за мной дело…»
Я думал, женщина следит за моим рассказом; однако она склонила голову, словно прислушиваясь к отдаленному шуму. Затем промолвила:
– Когда же ты обретешь покой?
В тот день, когда ты ушла, я понял, что больше тебя не увижу. Ты удалялась в кровавом закатном зареве, разлитом по сумеречному небу. С улыбкой оставляла позади селение, о котором столько раз говорила мне: «Я люблю его из-за тебя и ненавижу за все прочее, даже за то, что здесь родилась».
И я подумал: «Она больше не вернется. Никогда».
– Что ты тут делаешь в такой час? Ты разве не на работе?
– Нет, бабушка. Рохелио попросил присмотреть за мальчишкой. Вот я с ним и гуляю. Не так-то легко уследить сразу и за ребенком, и за телеграфом, пока Рохелио в бильярдной пивом накачивается. Да к тому же он не платит мне.
– Рано тебе о деньгах думать, сперва выучись, а наберешься знаний – тогда и требуй. Может, и сам в начальники выбьешься не сегодня завтра. А пока ты ученик, прояви терпение и прежде всего – послушание. Говорят тебе с мальцом погулять – ради Бога, исполни просьбу. Покорность – вот что главное.
– Не по мне это, бабушка, пускай другие покорствуют.
– Опять ты со своими выкрутасами! Чую, добром это для тебя не кончится, Педро Парамо.
– Что такое, донья Эдувихес?
Она тряхнула головой, словно пробудившись.
– Так, ерунда. Конь Мигеля Парамо скачет по дороге в Медиа-Луну.
– Значит, там кто-то живет?
– Нет.
– Но как же?..
– Только его конь то туда проскачет, то обратно. Неразлучные они были. Вот он, бедняга, и рыщет теперь по округе, а в этот час всегда возвращается. Видать, совсем его совесть замучила. Животные – они ведь тоже чуют, когда бед натворили…
– Не понимаю. Какой конь? Я ничего не слышу.
– В самом деле?
– Не слышу.
– Значит, проделки моего шестого чувства. Такой у меня Божий дар – или проклятье, уж не знаю. Да только натерпелась я из-за него…
Немного помолчав, она добавила:
– Все началось с Мигеля Парамо. Лишь я знала, что с ним приключилось в ту ночь, когда он умер. Легла я спать и вдруг слышу топот его коня по дороге в Медиа-Луну. Я удивилась, потому что сроду Мигель в это время не возвращался, а всегда только под утро. Ездил любезничать со своей зазнобой в Контлу, а путь-то неблизкий. Выезжал спозаранку и пропадал там допоздна. А в тот вечер не вернулся… Уж теперь-то наверняка слышишь? Назад скачет.
– Ничего не слышу.
– Стало быть, только я… В общем, не затих еще топот коня, стучат в окошко. Думаю: вдруг померещилось. И точно подтолкнул меня кто встать и выглянуть. А там он, Мигель Парамо. Я не слишком удивилась, потому как в былые времена много ночей провел он в моей постели, пока эта девчонка ума его не лишила.
«Что случилось? – спрашиваю. – Получил от ворот поворот?»
«Нет. Она меня по-прежнему любит. Да только не доехал я к ней. Не нашел деревню. Все будто в густом тумане или дыму – черт его знает, что такое, но Контла исчезла без следа. Я проехал дальше – вновь ничего. Вот, вернулся тебе рассказать, потому что ты меня поймешь. А стоит еще кому-то в Комале обмолвиться, скажут – рехнулся».
«Нет, не рехнулся, Мигель. Видно, умер ты. Говорили ведь, что эта лошадь однажды тебя прикончит. Вспомни-ка, Мигель Парамо. Или ты сам накуролесил? Тогда другое дело».
«Я только перемахнул через каменную ограду, которую недавно по приказу отца соорудили. Пустил Рыжего поверху, а то уж больно долго ее огибать, чтобы на дорогу выбраться. Точно знаю, что перескочил и двинулся дальше; но, говорю же, все вокруг туманом заволокло».
«Завтра твой отец от горя места себе не найдет, – отвечаю. – Жаль мне его. А теперь ступай, Мигель, и покойся с миром. Спасибо, что пришел попрощаться».
И закрыла окно.
Еще не рассвело, прибегает ко мне батрак из Медиа-Луны.
«Дон Педро велел вас позвать. Молодой хозяин Мигель умер».
А я ему: «Знаю. Плакать навзрыд тебе тоже велели?»
«Да, дон Фульгор наказал слез не жалеть».
«Ладно. Скажи дону Педро, что я приду. Когда его принесли?»
«Еще получаса нет. Чуть раньше – глядишь, и спасли бы. Хотя доктор, который его осматривал, говорит, он давно уж остыл. Мы и догадались-то лишь потому, что Рыжий вернулся один и места себе не находил, спать всем мешал.
Сами знаете, они с конем души друг в друге не чаяли. Как по мне, животина страдает больше, чем дон Педро. Не ест, не спит, только мечется туда-сюда. Будто чует, понимаете? Точно разрывает его что, гложет изнутри».
«Будешь уходить, запри дверь».
И паренек удалился.
– Ты когда-нибудь слышал, как стонут мертвые? – спросила она у меня.
– Нет, донья Эдувихес.
– Тем лучше.
Из водоразборной колонки одна за другой падают капли. Он слышит, как чистая вода из каменных недр наполняет кувшин. Он слышит невнятные голоса, шарканье ног по земле, шаги то ближе, то дальше. Безостановочно каплет вода. Переполнив кувшин, она течет по влажной земле.
– Просыпайся! – велят ему.
Голос знакомый. Он пытается угадать, кто это, но разомлевшее под тяжестью сна тело вновь погружается в дрему. Не выпуская из рук одеяло, он тянет его на себя, заныривая в благословенное тепло и покой.
– Просыпайся! – раздается вновь.
Голос трясет его за плечи. Вынуждает сесть в постели.
Он приоткрывает глаза. Звуки воды, капающей из колонки в переполненный кувшин. Те же шаркающие шаги… И всхлипы.
Только теперь он их услышал. Вот что его разбудило – тихие всхлипы, такие тоненькие, что проникли сквозь дебри сна в тот уголок, где гнездятся его страхи.
Он медленно привстал и в темноте смутно различил заплаканную женщину, прислонившуюся к дверному косяку.
Едва спустив ноги на пол, он узнал мать.
– Почему ты плачешь, мама?
– Твой отец умер.
Затем, словно внутри ее разжалась пружина горя, она стала раскачиваться туда-сюда, туда-сюда, пока ей на плечи не легли руки и не остановили безумную качку.
В открытую дверь он увидел предрассветное небо: звезд уже не было, только свинцово-серая тяжесть, еще не тронутая солнечными лучами. Тусклый свет напоминал скорее о спустившихся на землю вечерних сумерках, чем о зарождающемся дне.
Снаружи во дворе – шаги, словно по кругу. Приглушенные звуки. А здесь – женщина, вставшая на пороге, преграждая путь солнцу; меж рук у нее – обрывки неба, а под ногами – ручейки света, разлитые по полу, будто затопленному слезами. И снова всхлипы. И снова тихий, но резкий плач, и разрывающая ее тело мука.
– Твоего отца убили.
– А тебя кто убил, мама?
«Воздух свеж, сияет солнце, по небу плывут облака. А там наверху, за этой синевой, быть может, звучат песнопения и дивные голоса… Одним словом – есть надежда для нас, надежда на избавление от страданий.
Но не для тебя, Мигель Парамо, ибо ты умер без отпущения грехов и не удостоишься Божьей милости».
Завершая мессу, падре Рентериа повернулся спиной к покойнику. Он так спешил покинуть церковь, что напоследок даже не одарил собравшихся благословением.
– Падре, благословите его!
– Нет! – отрезал тот, мотнув головой. – И не подумаю. Он был дурным человеком и не войдет в Царство Небесное. Просить за него – значит навлечь на себя гнев Божий.
Говоря это, падре всеми силами пытался унять дрожь в руках. И все же уступил.
Присутствие усопшего тяготило людские души. Он лежал посреди церкви на помосте, в окружении свечей и цветов; позади него, дожидаясь конца службы, одиноко стоял отец.
Падре Рентериа прошел мимо Педро Парамо, стараясь не задеть его рукавом. Затем поднял кропило и легкими движениями побрызгал святой водой на гроб, от изголовья к ногам, бормоча невнятные слова, которые могли сойти за молитву. В завершение он преклонил колени, и все повторили за ним.
– Господи, помилуй раба твоего.
– Да почиет он в мире, аминь! – откликнулись голоса.
А когда гнев снова начал вскипать у падре в душе, толпа уже покидала церковь, вынося тело Мигеля Парамо.
Подошедший Педро Парамо опустился на колени рядом.
– Знаю, падре, вы его ненавидели. И вполне резонно. Взять, к примеру, убийство вашего брата, по слухам, совершенное моим сыном. Или вашу племянницу Ану, изнасилование которой вы ему приписываете. Непочтение и даже нападки по отношению к вам. Никто этого не отрицает. Но сейчас забудьте, падре. Проявите снисхождение к усопшему и простите его, как, возможно, простил Господь.
Положив на скамеечку для коленопреклонения горсть золотых монет, он поднялся.
– Вот, примите в качестве пожертвования на нужды храма.
В церкви уже никого не осталось. Двое мужчин у входа поджидали Педро Парамо, и когда тот к ним присоединился, вместе пошли за гробом, который несли на плечах четверо работников из Медиа-Луны.
Собрав монеты одну за другой, падре Рентериа приблизился к алтарю.
– Это Тебе. Его плата за спасение души. Сам решай, такова ли цена. Я же, Господи, припадаю к стопам Твоим, ибо сие каждому дозволено… и, справедливо или нет, молю: покарай его, Господи, ради меня.
Заперев алтарь, он вошел в ризницу, забился в угол и выплакал свое горе и скорбь до последней слезинки. Затем сказал:
– Хорошо, Господи, будь по-твоему.
За ужином падре, по обыкновению, выпил чашку горячего шоколада. Спокойствие вернулось к нему.
– Послушай, Анита. Знаешь, кого сегодня хоронили?
– Нет, дядя.
– Помнишь Мигеля Парамо?
– Да, дядя.
– Так вот – его.
Ана склонила голову.
– Ты ведь уверена, что это был он? Да?
– Не то чтобы уверена, дядя… Лица я не видела. Он кинулся на меня ночью, в темноте.
– Тогда с чего ты взяла, что это Мигель Парамо?
– Он сам сказал: «Не пугайся, Ана. Я Мигель Парамо». Вот его слова.
– Но ведь из-за него погиб твой отец, ты знала?
– Да, дядя.
– Значит, попыталась его прогнать?
– Я ничего не сделала.
С минуту они молчали. Только теплый ветерок шелестел листвой миртового дерева.
– Он сказал, что именно затем и пришел: повиниться и просить прощения. Не вставая с постели, я произнесла: «Окно открыто». И он влез. Кинулся меня обнимать, словно таким образом извинялся за содеянное. Я улыбнулась ему. Вспомнила, чему вы учили: ни на кого не держать зла. Хотела выразить это улыбкой; но поняла, что он не увидит, ведь и я не видела его, темнота была непроглядная. Только чувствую: навалился он всем телом сверху и начал дурное делать.
Думала, убьет. Ей-богу, дядя. А потом и вовсе перестала думать, чтобы умереть прежде, чем он меня убьет. Но, как видно, не хватило ему смелости.
Я это поняла, когда глаза открыла и увидела утренний свет, льющийся в отворенное окно. До той минуты мне казалось, что уж нет меня среди живых.
– И все же твоя уверенность на чем-то основана. Может, голос? Разве не угадала ты его по голосу?
– Да я и знакома-то с ним не была. Слышала только, что он убил моего отца. Я не видела его прежде. А после не довелось.
– Однако ты знала, кто он.
– Да. И каков этот человек. Не сомневаюсь, что теперь он в глубинах преисподней, ибо я горячо молила о том всех святых.
– Не питай напрасных иллюзий, дочка. Кто знает, сколько людей сейчас молится за него! И некоторые из них куда истовее, чем ты. Например, его отец. А твоя мольба – одна против тысяч.
Падре чуть не добавил: «Кроме того, я сам даровал ему прощение». Однако сдержался, не желая ранить и без того надломленную душу. Взамен, положив руку девушке на плечо, он сказал:
– Возблагодарим Господа Бога за то, что избавил землю от человека, совершившего столько зла. Если теперь он на Небесах, что с того?
Через перекресток главного шоссе и дороги на Контлу галопом промчался конь. Никто не обратил на него внимания. Правда одна женщина, поджидавшая кого-то у околицы, сообщила, что ноги у коня подгибались – того и гляди полетит кубарем. Она узнала жеребца Мигеля Парамо и даже подумала: «Этак животина себе шею свернет». Впрочем, скакун тут же обрел равновесие и, не сбавляя хода понесся дальше, только голову назад заворачивал, будто страшась чего.
Слухи об этом достигли Медиа-Луны в конце дня, после похорон, когда работники, проделавшие долгий путь пешком на кладбище, отдыхали.
Перед отходом ко сну они, как обычно, переговаривались.
– Не припомню таких тяжких похорон, – заметил Теренсио Лубианес. – До сих пор плечи ноют.
– И у меня, – добавил его брат Убильядо. – А еще шишки на ногах. Хозяину, видишь ли, приспичило, чтоб мы башмаки надели. Будто на праздник какой, верно, Торибио?
– Что тут сказать? Как по мне, так вовремя он помер.
Вскоре с последней повозкой прибыли новые сплетни из Контлы.
– Говорят, душа его там бродит. Видели, как в окно к бабенке своей стучится. Точь-в-точь он. Краги на нем и все остальное.
– Думаете, дон Педро с его-то норовом позволит, чтобы сын и дальше с бабами крутил? Представляю, что он скажет, когда узнает: «Вот что, сынок. Ты коли умер, так и лежи себе спокойно в могиле. В наши дела не лезь». А уж увидит его здесь, заново на кладбище спровадит, бьюсь об заклад.
– Твоя правда, Исайя. Старик такого не потерпит.
– За что купил, за то и продаю, – бросил возница и отправился дальше.
С неба падали звезды, будто плакало оно огненными слезами.
– Гляньте только, – сказал Теренсио, – какой там наверху переполох устроили.
– Не иначе как закатили праздник в честь Мигелито, – съязвил Хесус.
– А может, дурное знамение?
– Для кого?
– Да хотя бы для сестрицы твоей. Поди, истосковалась по нему.
– Ты это с кем говоришь?
– С тобой.
– Идемте-ка лучше, ребята. Уморились мы очень, а завтра спозаранку вставать.
И они растворились в темноте подобно теням.
С неба падали звезды. Когда огни в Комале погасли, небо завладело ночью.
Падре Рентериа ворочался в постели без сна.
«В происходящем виноват я один, – думал он. – Потому что боюсь обидеть тех, кто меня кормит. Ибо такова истина: я существую за их счет. С бедняков что взять, молитвами сыт не будешь. Всегда так было. И вот к чему привело. Моя вина. Я предал тех, кто вручил мне свою любовь и веру, прося заступничества перед Господом. Чего они добились этой верой? Места в раю? Или духовного очищения? Какой смысл в духовном очищении, если в последний миг… До сих пор не выходит из памяти лицо Марии Дьяды, которая пришла просить о спасении своей сестры Эдувихес».
«Она всегда помогала ближним. Ничего для них не жалела. Даже сына им родила, всем. А потом каждому показала, чтобы хоть один его признал; однако никто этого не сделал. Тогда она молвила: «Значит, я буду ему отцом, хотя по воле судьбы и стала матерью». Они злоупотребляли ее гостеприимством, пользовались добротой, а она и слова никому поперек не скажет».
«Но она лишила себя жизни. Пошла супротив воли Господа».
«Другого ей не оставалось. Вот до чего ее доброта довела».
«И ведь оступилась в самом конце, – заметил я. – В последнюю минуту! Столько благих дел во спасение души – и все разом потерять!»
«Вовсе нет, падре. Она умерла в тяжких муках. А мучения… Вы что-то насчет них говорили, уж не припомню. Вот из-за мучений этих она и оставила нас. Умерла в корчах, захлебываясь кровью. До сих пор ее искаженные черты стоят у меня перед глазами. Такого страдальческого выражения не знало еще лицо человека».
«Быть может, усердными молитвами…»
«Мы и так усердно молимся, падре».