bannerbanner
Заметки на полях
Заметки на полях

Полная версия

Заметки на полях

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
16 из 17

Водолазкин рассказывает о жизни человека, побывавшего в роли целителя, грешника, юродивого, монаха, ставшего святым. Рассказывает с той неспешностью и внутренним достоинством, которые редко увидишь в современной литературе и которые свойственны скорее средневековым житиям святых. Впрочем, книга и построена как некое постмодернистское житие, по всем характерным для этого жанра формальным правилам, разбавленным приёмами, характерными для литературы боле поздних эпох: тут и романтическая история, и душевные терзания, и путешествия с приключениями. Благодаря такому смешению архаики и модерна текст создаёт такое ощущение, что средневековое мышление никуда не делось, оно просто на время затаилось, ушло на дно, а всё то, что мы считаем новым и прогрессивным – это лишь наслоения на тот базовый слой. И что на самом деле наше мышление всё так же погружено в этот сказочный мир, где суеверия, дикость и жестокость переплетаются с мистическими чудесами и откровениями, где время течёт совсем не так, как мы себе привыкли представлять, да и вопрос: течёт ли оно вообще.

Таким образом, посвящённый, казалось бы, давно прошедшей эпохе «Лавр» оказывается невероятно актуальным. Последние несколько лет в обществе регулярно возникает тема «нового средневековья», особенно когда обостряется очередной скандал вокруг православия. И каждый раз дискуссия о сакральном в жизни отдельного человека и общества целиком срывается в истеричные, взвинченные и агрессивные взаимные обвинения, причём как со стороны противников, так и, увы, со стороны апологетов. Как бы в пику всем этим спорам Евгений Водолазкин показывает иную, потаённую сторону религиозного сознания, о которой в наше время слишком часто и легко забывают. Мудрость, спокойствие, отстранённость от мирской суеты, способность к прощению, короче говоря, всё то, что можно определить одним словом – святость.

Хороводы вокруг Достоевского. «Обращение в слух» Антона Понизовского

Книга Антона Понизовского «Обращение в слух» написана на стыке документалистики и беллетристики. Четверо образованных русских (не очень понятно, как в наше время определить этот социальный слой, старое слово «интеллигенция» к нему явно не подходит, а других пока не появилось) на лыжном курорте в Швейцарии слушают записи рассказов простых людей о своей судьбе и рассуждают о русском национальном характере. Рассказы, вошедшие в книгу, подлинны; собраны они автором, что называется, «на земле», в то время как от споров вокруг рассказа за версту несёт теоретической книжностью и откровенной искусственностью.

Разумеется, как и положено в романе идей, двое спорящих занимают радикальные позиции: один западническо-либерально-атеистическую, другой – славянофильско-консервативно-православную. Впрочем, довольно быстро выясняется, что разница между ними не так уж и велика – оба через слово поминают Достоевского (в результате к финалу фамилия классика стирается до бессмысленного и пугающего бормотания: «Достоевский… Достоевский… Бобок… Бобок…») и повторяют все те идеи, которые возникают в любом реальном или сетевом споре. И, разумеется, оба одинаково далеки от того народа, о котором говорят, а славянофил так и вовсе уже семь лет живёт в Швейцарии (впрочем, это вполне реальная ситуация – среди самых отъявленных сетевых патриотов принято любить Россию, находясь от неё как можно дальше).

По всей видимости, делением романа на две сферы Понизовский хотел показать, как далеки от простого народа и как слабо с ним связаны любители поговорить о судьбах Родины. Но при этом, удивительно точно отображено то, насколько схожа жизнь тех, кто внизу социальной лестницы и тех, кто наверху. Простые люди год за годом и век за веком существуют по принципу, сформулированному Пелевиным: «космическая цель российской цивилизации – переработка солнечной энергии в народное горе». Меняются только условия окружающей жизни, на смену телеге приходит автомобиль, появляются какие-то блага цивилизации, но по сути всё остаётся тем же самым. Только вот и у тех, кто «наверху», меняются только способы общения, но что пером по бумаге, что пальцами по клавишам – обсуждаются одни и те же идеи одними и теми же, давно уже доведённые до абсурда, словами. Ни внизу, ни наверху ничего невозможно изменить, нельзя вырваться из этого порочного круга. Потому горькой иронией звучит финал романа, в котором героям предлагается обратиться в слух, стать органом восприятия и больше ничего. Прям-таки иллюстрация (непредумышленная, по всей видимости) к идее Маклюэна о том, что в наступающую эпоху мышление, основанное на визуальном восприятии информации, сменится обратно на мышление, основанное на аудиальном восприятии, как это было в Средние века.

Гвоздь в голове. «Теллурия Владимира Сорокина

«Теллурия» в творческой эволюции Сорокина занимает особое место. Главный тролль современной российской литературы сместил фокус своего зрения с исключительно отечественной ситуации и обнаружил, что везде, по всему миру в общем-то творится одно и то же (то же расширение перспективы продемонстрировал его вечный коллега-соперник Пелевин годом раньше в романе «СНАФФ»). Мир, нарисованный Сорокиным, распался на множество не то государств, не то полисов, не то княжеств, и в каждом из этих образований (назовём так) своя политическая система, свои законы и моральные нормы. Объединяет их лишь одна «духовная скрепа», он же «опиум для народа» – теллуриевый гвоздь, который погружает человека в состояние покоя и счастья, если правильным образом забить его в череп.

Разумеется, теллуриевые гвозди находятся под строгим запретом, но ничто уже не в состоянии остановить человечество, которое прошло всеми возможными путями развития и везде упёрлось в тупик. Человечество, которое открыло тайны мироздания и превратило свою жизнь в сказку наяву: генетически выведенные великаны, карлики и люди с головами животных, смартфоны в роли наливных яблочек на блюдечке, которые всё, что хошь, покажут-расскажут. Достигнув всего, чего только можно пожелать, человечество заодно обрело и самую сладкую возможность, этакую вишенку на торте – вбить себе в голову гвоздь и погрузиться в «сон золотой».

В мире «Теллурии» реализованы все мечты и достигнуты все цели, потому здесь нет больше места истории, нет общего сюжета, здесь ничего не происходит. Есть только много-много отдельных событий, нанизанных на теллуриевый гвоздь, но эти события ни на что не влияют, ничего не решают, они просто происходят. «Теллурия» – это тот самый дивный новый мир, о наступлении которого предупреждали философы, начиная с Гегеля, застывшая вечная идиллия с напитком, дающим утешение, – сома Хаксли, слег Стругацких, лотос Гомера, а теперь ещё и гвоздь, забитый в череп.

О враче во время гражданской войны. «Доктор Гарин» Владимира Сорокина

Увидел в новостях, что вроде собираются издать новую книгу Владимира Сорокина, продолжение «Доктора Гарина». Что ж, может быть что-то интересное. Тот роман был своего рода попыткой написать современную версию «Доктора Живаго», только в абсурдно-фантастическом антураже. Историю интеллигента, оказавшегося посреди масштабной катастрофы, причём не только и не столько социальной, сколько нравственной и даже онтологической. Постапокалиптические скитания среди разрушающегося мира, наблюдение за людьми, оказавшимися в предельных условиях… а у Сорокина ещё и за нелюдьми. Впрочем, и у Пастернака доктор Живаго, наблюдая за окружающими, ставит вопрос, хотя и не в явной форме, о том, осталось ли что-то человеческое в тех, кто пережил катастрофу.

Вообще, если сравнивать эти два текста, наверняка можно найти много совпадений. Я так сходу вспоминаю то, что оба героя теряют своих возлюбленных и потом о них постоянно вспоминают и пытаются найти. И там, и там много совпадений и чудесных встреч, продвигающих сюжет. И ещё есть явная параллель между пребыванием доктора Гарина в плену у искусственно выведенных человекообразных созданий, практикующих диковинные ритуалы, в том числе поклоняющихся деревянным моделям айфона (если я правильно помню), и службой доктора Живаго в партизанском отряде, с тем же ощущением, что он оказался среди чуждых ему человекообразных существ, которых он не понимает и которые его не понимают. И оба доктора пытаются сбежать из чужого им мира, и оба хотят, чтобы от них просто отстали и перестали использовать в чужих им целях. Наверняка там ещё много чего можно найти при желании.

Но, с другой стороны, есть между этими романами и одно очень важное мировоззренческое различие, причём несколько такое парадоксальное. «Доктор Живаго» при всей его безусловной историчности и строгой реалистичности пропитан ощущением иномирного, запредельного, мистического, образно говоря, на всех событиях романа лежит отблеск вечности (обычно я не люблю такие пафосные бессмысленные определения, но что поделать – Пастернак мастерски использовал именно вот это всё: неуловимое и невыразимое, не поддающееся строгому анализу, воспринимающееся на интуитивном уровне, или, если опять прибегать к красивым и бессмысленным выражениям: Пастернака по-настоящему можно прочесть только сердцем). А вот «Доктор Гарин» при всей его фантастичности, воображаемости, абсурдности – строго материалистический, посюсторонний текст. Никакой мистики, никакого символизма, никакой духовности, никакого сердечного трепета и томления души, никакой надежды на нечто за пределами этого мира. Только сатира (причём очень прямая и пошлая), только ирония, только низменные чувства, только беспросветность, тлен и разложение.

У Пастернака катастрофа, разрушение прежнего мира, лишения и несчастья ведут к тому, что в героях (не во всех, конечно) отмирает материальное и телесное, а душа, наоборот, усиливается, прирастает новыми возможностями, получает творческий импульс… правда, к сожалению, лишь на какое-то время, затем обновлённый и перерождённый Живаго начинает хворать, угасает, лишается способности к творчеству, но пусть он и выжжен изнутри, у него остаётся хотя бы пепел, как доказательство того, что всё-таки горел в нём Божественный огонь. А вот у Сорокина происходящее с героями ведёт не к приращению духа, а к отмиранию человеческого и замене на механическое. И это прямо, буквально проявляется в том, что после полученных травм и доктор Гарин, и его возлюбленная лишаются конечностей, а вместо них получают протезы (да, Сорокин тут перешёл к совсем уж лобовым и очевидным метафорам). И финальная сцена романа, когда эта пара занимается любовью под звон стукающихся протезов, – апофеоз этой механистичности и угасания человечности.

Кстати, что меня вообще удивляет в Сорокине – то, что писатель такого масштаба, такой значимости практически лишен вот этого ощущения духовного, религиозного, сакрального, нуминозного, нет у него этого дуалистического взгляда на бытие, он полностью погружён в материальное, прагматическое, механическое… Я, пожалуй, не могу припомнить другого автора схожей величины, у которого настолько бы отсутствовало вот это самое «дополнительное измерение», может, кто-нибудь из советских мэтров? Но даже у них присутствует то или иное обращение к переживанию запредельного опыта, только он ассоциируется, естественно, не с «религиозным», а с «гуманистическим». Воспарение на высоты человеческого духа, ощущение единства с природой или там со всемирным пролетарским сообществом, переход на новую ступень в реализации творческого начала и всё такое прочее.

А впрочем… впрочем… Сорокин всё же филолог per se, он работает в языковых категориях, мыслит ими, для него язык есть реальность, и если есть у него вторжение нуминозного, то оно как раз и проявляется в распаде языка, либо в той глоссолалии, которая овладевает его персонажами в моменты наибольшего накала чувств. Либо же в переключении на другой язык и на другую картину мира, как в романе «Тридцатая любовь Марины», когда впадение главной героини в экстаз приводит к перемене стиля романа с типично декадентсткого на типично соцреалистический, в чём проявляется переключение реальности. Но вот опять же, этот новый язык и новая реальность – они не бессмысленны, хотя и кажутся таковыми, просто из них уходит человеческое, а на его месте появляется нечто бездушно-механистическое: повторение одних и тех фраз и словосочетаний, автоматическое исполнение ритуалов или вовсе бездумная цепь жестоких убийств (как в финале «Романа»).

Так что да, пожалуй, я не прав, Сорокин не лишён религиозного чувства, просто оно у него ну очень уж специфическое. И, кстати, вот сейчас подумалось в связи с глоссолалией – а ведь в пятидесятническом движении проявление нуминозного тоже ведь жёстко привязывается к произнесению фраз на непонятном языке, а у харизматов к этому ещё и прибавляются повторяющиеся, ритмичные телесные проявления – подёргивание, катание по полу, и выглядят они тоже скорее механистическими, рефлекторными, как будто включается некая психическая программа, которую человек сам не контролирует. То есть, получается, Сорокин у нас был харизматом задолго до того, как это стало мейнстримом. Хотя да, конечно, про экстатические религиозные проявления, хотя бы те же наши родные хлыстовские радения, он наверняка отлично осведомлён. И я так понимаю, в 70-80-е в разных эзотерических кружках (из которых самый знаменитый – Южинский, подаривший нам целый набор блестящих и самобытных культуртрегеров) подобные вещи также практиковались.

Но вообще это интересная тема. Нам по привычке кажется, что метанойя, духовное просветление и всё такое должно обязательно сопровождаться расширением человеческого части: свободы мысли, свободы духа, возможности выбора, вытеснением животного, рефлекторного и бездумного, а ведь при столкновении с нуминозным может быть и такой поворот к механическому, к тому, что человек становится частью некоего психологического механизма, подчиняющегося простым инструкциям, и теряет свободу воли и возможность сознательного действия, собственно, на этом ведь строится и деятельность того, что принято называть «культами», хотя и в разрешённых, официальных церквях тоже встречается, да и в идеологически заряженных движениях тоже.

Обращение к классике. «Книга Греха» Платона Беседина

«Книга Греха» – редкий для современной российской литературы роман о любви, смерти и Боге в стиле запредельного реализма, диковинная смесь Достоевского и Чака Паланика.

Главный герой романа Даниил Грехов (прозванный в соответствии с фамилией – Грех) относится к тем людям, которых в советские времена характеризовали кратким, ёмким словом БИЧ – бывший интеллигентный человек. По образованию он филолог, но своего места в жизни найти не смог, с личной жизнью тоже, мягко говоря, не сложилось, и в результате Грех спивается, бросает одну работу за другой, путается в случайных связях со случайными женщинами, ссорится с родителями, короче, губит сам себя как может. И, как будто всего этого было мало, он ещё одновременно входит в русскую националистическую организацию, устраивающую погромы мигрантов, и странную секту, заражающую людей смертельным вирусом. Грех принимает активное участие в «акциях» и там, и там, но каждый раз удерживает себя и не доходит до крайностей, оставаясь скорее наблюдателем, чем участником, и при этом жутко мучается совестью от происходящего. И от этого у читателя возникает логичный вопрос: так зачем же Грех впутался в эту деятельность, если она ему столь противна? И вот тут-то оказывается, что не всё так просто с главным героем.

Вскоре из несколько сумбурных внутренних монологов Греха становится понятно, что его падение было вызвано не слабостью характера и не случайным поворотом судьбы. Оказывается, это сознательный вызов самому себе и окружающему миру, попытка опустится на самое дно, познать жизнь во всей её уродливости, и тем самым изменить себя, стать новым человеком. Но, как оно обычно и бывает, результат выходит совсем не такой, каким его ожидал Грех. Нового человека из него никак не выходит, слишком уж силён в нём интеллигент, никак не дающий герою до конца погрузиться в роль негодяя. Да, Грех осознаёт глубину своего падения и упивается ею, но он не может не размышлять о себе, о мире, о Боге, о человечестве, о добре и зле, естественно, с подобающими цитатами из множества авторов. Он не может избавиться от внутренней рефлексии и тех противоречивых эмоций, которые у обычных людей вызывает удивление и отторжение. Он не может не иронизировать по поводу той среды, в которой оказался, и над людьми, которые его окружают. А они-то как раз живут такой жизнью, естественной для себя, и отчётливо видят в Грехе чужака с непонятными им мотивами. Глумливого, неуместного. Они нутром чуют, что он не такой, что он лишь пытается жить подобной жизнью, и либо используют его в своих интересах, либо как минимум испытывают к нему презрение, проще говоря, искренне считают его лохом, и, как показывает дальнейшее развитие событий, не без оснований.

Конечно, история о падении молодого интеллигента, идущего на преступление для того, чтобы поставить своего рода эксперимент на себе, а затем расхлебывающего последствия (в том числе и неприязнь со стороны тех людей, среди которых он оказался), в русской литературе не то что не оригинальна, она ещё со школы навязла в зубах. Впрочем, Беседин отнюдь и не претендует на оригинальность, и схожести сюжета своего романа с классикой отнюдь не скрывает, а даже, напротив, подчёркивает. Во внутренних монологах героя явно видны переклички с его литературным предтечей, и для полной ясности упоминается о том, что грузчики, среди которых Грех некоторое время работает и откуда быстро вылетает за излишнее самомнение, дали герою прозвище «Достоевский».

Интересно при этом, что по стилю роман напоминает скорее не русскую классику, а современную американскую «реалистическую» прозу вроде Чака Паланика. Похоже, именно оттуда позаимствованы и склонность к рублёным коротким фразам, и преизобилие натуралистических сцен, от которых местами откровенно подташнивает. Впрочем, такое обращение к «американскому» стилю вполне закономерно. Американская проза, как и вся американская культура, до сих пор остаётся весьма религиозной и темы, введённые в литературу Достоевским, для неё до сих пор актуальны, она умеет и любит с ними работать. В то время как для российской прозы, как и для всей культуры, Достоевский – что-то вроде музейного экспоната. Его читают, его изучают, его цитируют, ему, можно сказать, поклоняются, но к его идеям и к его религиозным переживаниям современная российская постсекулярная культура ослепительно равнодушна.

Собственно, книга Платона Беседина тем и хороша, что пытается вернуть Достоевского в российскую прозу. Другим языком, в других обстоятельствах, с другими персонажами, но это всё тот же узнаваемый Фёдор Михайлович. Правда, как у героя романа погружение в мир зла получается недостаточно достоверным, так и возвращение Достоевского выходит не таким полноценным, как хотелось бы. У романа есть несколько слабых мест, и связаны они как раз с темой духовного поиска. Во-первых, главный герой считает себя символическим новым Христом, берущим на себя все грехи мира, в буквальном смысле, чтобы потом уничтожить их своим раскаянием. Но когда Новый завет говорит о том, что Христос взял на себя грехи мира, то смысл этих слов не столь буквален, как его воспринимает Даниил Грех.

Во-вторых, главный герой романа в своём падении всегда остаётся как бы в стороне от событий, всегда воспринимает их отстранённо, он не может до конца погрузиться в них, стать таким же как все, он так до конца повествования и пребывает в состоянии «мятущегося интеллигента среди народных масс». И если попытаться увидеть в герое романа Христа, то это будет скорее докетический Христос – обладающий только Божественной природой, принявший плоть по видимости, изображающий человека, но никогда по-настоящему не чувствовавший человеческих страданий.

И третья, связанная с этой, слабость романа состоит в том, что если Достоевский всё-таки переступил черту и действительно убил старушку-процентщицу, то Беседин так и не смог сделать последний шаг. Он вместе со своим героем ходит кругами вокруг жертвы, представляет, как будет убивать, бормочет: «ну во сейчас, сейчас», но какие-нибудь обстоятельства всё время мешают ему довести дело до конца, и это вызывает недоверие к герою; всё же – думать об убийстве и убить – это разные вещи. И раскаиваться в убийстве совсем не то же самое, что в замысле убийства.

Но стоит учесть, что «Книга Греха» – это лишь первый роман Беседина, так что есть надежда, что в следующих работах он доведёт до финальной точки обе темы – и преступление, и покаяние.

Столкновение глупости с глупостью. «Дети декабря» Платона Беседина

Гражданские противостояния и большие общественные сдвиги развиваются во все времена схожим образом. В масштабах исторических, о которых потом пишут в школьных учебниках, всё происходит величественно и торжественно: перекраивание границ, смена политических лидеров, движение народных масс. А на личном уровне, там, где живут и страдают обычные люди, попавшие в исторический водоворот, куда меньше торжественного и куда больше трагического. Там куда виднее смерти… много смертей, а для тех, кто выжил, либо бегство из родных мест и привыкание к чужим краям, либо резкое ухудшение условий жизни. А на всё это накладываются и усугубляют ссоры между родными и друзьями, доходящие до полного и бескомпромиссного разрыва, разочарование и потеря надежды на будущее.

Тот, кто знаком с историей двух революций 1917 года и их последствиями, с литературой эмиграции 20-х годов и мемуарами тех, кто остался в СССР, не увидит в этом ничего нового. А, впрочем, что говорить об истории, старшее поколение отлично помнит перестройку, вылившуюся в распад страны, гражданские войны по окраинам бывшей империи, чудом не перекинувшиеся на центр, всё те же споры, ссоры, бурный период очарования переменами и последовавшая депрессия. И вот сейчас, спустя четверть века после тех событий, когда русская литература только-только начала робко и осторожно работать с опытом большого надлома 90-х годов, осмыслять и переосмыслять происшедшее, наступил новый перелом и новое гражданское противостояние, связанное с Евромайданом и его последствиями. И всё завертелось хоть и по новой, да всё по той же схеме…

На фоне этого нового противостояния, расколовшего Украину и Россию, и разворачиваются события в сборнике повестей Платона Беседина «Дети декабря». Вот подросток, герой повести «Стучаться в двери травы», описывает – с убедительной простотой и непосредственностью – Донецк во время военных действий и переезд в беженский лагерь в Крыму. Вот молодой парень, герой повести «Дети декабря», едет вместе с коллегами по работе в Киев поддерживать Януковича во время Евромайдана, при том, что его (бывший) друг активный сторонник как раз того самого Евромайдана; и вот герой повести бродит по Киеву между ненавидящими друг друга сторонами, смотрит, оценивает и с тоской понимает, что и те, и другие абсолютно, на сто процентов уверены в своей правоте. Все участники конфликта борются за святое для них дело, что, опять же, очень хорошо знакомо каждому, читавшему воспоминания участников той, единственной гражданской. «…швы плохо скреплённой украинской действительности с треском расходились, семьи рушились из-за лобового столкновения глупости с глупостью. „Защити родину от врага!“ – клокотало повсюду. И каждому представлялись своя родина и свой враг».

Но и в тех повестях, где события не соприкасаются прямо и непосредственно с горячими точками конфликта, атмосфера гражданского противостояния накладывает свой отпечаток на героев и на их поступки, мысли и чувство. Духовный чад от горящего конфликта подспудно навевает страх, неуверенность в себе и окружающих, подтачивает надежду на будущее, затемняет взоры и сознание. И вот уже простая бытовая история о переезде в другой город и ремонте новой квартиры в повести «Мебель» погружает героя в диковинный лабиринт, где за каждым углом поджидают чудовища. А обычное ночное путешествие по Севастополю в повести «Воскрешение мумий» превращается в сказочный квест с нависающим над героем старым проклятием, ощущением чего-то чуждого и незнакомого, жуткими фигурами, выныривающими ниоткуда. В переходное время ткань реальности как будто источается, и в наш мир тихо вползает нечто нечеловеческое и потустороннее. Опять то же самое, ощущение, которое так хорошо описано многими из авторов 20-30-х годов.

Состояние абсурда, выпадения из привычных обстоятельств, ощущение искривившегося мира, за которым начинает кривиться и психика героя, вызывает в памяти Даниила Хармса и его «Старуху». И ничуть не удивляешься, когда в какой-то момент похожая, а может, и та самая Старуха появляется в тексте Платона Беседина, такая же пугающая, точно так же вмешивающаяся в жизнь героя и меняющая её. «Я увидел старуху, будто выдернутую из полотен Босха: с крючковатым носом, растрёпанными волосами, колкими глазами. Но голосок у неё был детский…», а ещё через пару абзацев: «Старуха, оторвавшись от земли, мчалась по разделительной полосе, и машины, не сигналя, объезжали её, точно река огибала гигантский валун».

На страницу:
16 из 17