Полная версия
Зверь Божий
Урман, так и не встав, отодвинул отца своим посохом с крестом и сказал:
– Простись с отцом и матерью.
Из-за плетня выскочила мать, приникла к Неждану, и он почувствовал, как у неё в животе подвигалась новая жизнь. Мать безмолвно плакала, трясясь плечами.
Ушли они тем же днём. Собираясь, на отца старался Неждан не смотреть, а тот норовил поймать ставший каменным взгляд своего сына. И вдруг, схватив за рукав, сказал:
– Сыне, лапти-то новые я тебе сплёл днесь, возьми…
Неждану стало горячо в груди и глазах. Он вдруг обнял этого враз постаревшего человека, вдохнул его родной терпкий запах и поклонился в ноги. Когда распрямился, увидел, как у того трясётся серая борода и блестят глаза.
У двери плакала, держа живот с новой жизнью, мать. А за плетнём, невидимая, стояла Белянка, и маячил вдалеке Хотён.
* * *Они шли вдоль тихого берега реки. Пашни, селище, дымы остались за излучиной. На воде расходились круги – играла рыба.
Урман шагал, не оглядываясь и молча. Неждан с котомкой через плечо, в которой лежали завёрнутый в лоскут ком каши и коврига хлеба, шёл следом.
Вдруг урман остановился и так же, не оглянувшись, спросил:
– Не устал?
– Нет, – ответил Неждан.
Урман кивнул, но шаг сбавил.
Ветер уже утихомирился, посвежело, по небу протянулись жёлто-розовые длинные огни заката.
Урман стал забирать от реки дальше, к темнеющему леску. Покружив по нему, выбрал полянку.
– Здесь будем, – поводив головой, решил он.
Неждан по кустам набрал охапку хвороста, урман высек на бересте огонек, в который подложил сухих прутьев.
Становилось зябко. Неждан бросил огоньку ещё веток и, достав каши и хлеба, протянул урману. Тот принял, разломил, как старший, и заметил:
– Огня большого не разводи в одиноком походе и там не ночуй, где будешь есть. Спать будем не тут и поочерёдно.
Неждан кивнул. А урман посмотрел на него, вдруг улыбнувшись, показал через бороду почти полностью сохранившиеся зубы и спросил:
– Почему так, не спросишь?
– Чтоб меря на огонь не пришла, – ответил Неждан.
Урман кивнул и, нанизывая на прут хлеб – погреть над огнем, поправил:
– Меря, лихие люди. И враги. Запомни, чем выше слава, тем больше у воина врагов. Они охотятся не за серебром и даже не за его оружием – за славой. Потому будь чуток.
– Я не воин, – ответил Неждан.
– На всё воля Божья, – сказал урман и передал ему слегка подгоревший хлеб. Неждан откусил, и ему показалось, что ощутил запах материнских ладоней.
Костёр забросали в сумерках и, петляя, ушли дальше. Найдя молодой ельник, урман пояснил:
– Шишки хрустнут, врага услышишь. Тебе первому не спать.
Сунул посох с крестом в руки, достал из торбы потёртый плащ, завернулся и беззвучно и сразу уснул под ёлкой.
Неждан остался стоять, потом сел, положив перед собой ноги, как бывало раньше.
Сумерки уходили быстро. То, что ещё недавно виднелось – чёрная хвоя, ветки, – теперь только угадывалось. С уходом света стало зябко. Зажглись, не осветив ночи своими холодными огоньками, звёзды.
Слышались трески, щёлкнула ветка, с краю зрения промелькнула тень, далеко заплакала как кликуша сова. Ночной лес жил своей жизнью, в которой мерещилась то навь, то дикий зверь, то затаившийся враг. Весенняя земля прела, исходя из оврагов холодным туманом.
Неждану было не страшно, только сторожко. Сначала он обводил глазами темноту, не различая в ней почти ничего, а потом вспомнил, как, сидя в избе сиднем, по слуху научился различать, что делается на дворе.
Лешего не боялся. Привык быть с духами, сидючи мальцом один до темна, пока мать с отцом бывали в поле.
Да и мать, которая о домовых духах ему и рассказывала, научила, что делать, как задобрить. И ему, маленькому и совсем одному, даже казалось иногда, что из-за печи иной раз кто-то не злой нет-нет да и выглянет, посмотреть, как он там, одинокий в потёмках.
Но сейчас было другое – рядом спал человек, доверив свой покой. Потому Неждан и сторожился, не глазами, а слухом различая, что происходит кругом.
По звёздам определять время не умел, но это оказалось не нужно.
Когда веки отяжелели, урман проснулся. Встал, осмотревшись и принимая посох, мотнул бородой на свой плащ.
Неждан хотел было сказать, что всё спокойно. Но урман жестом показал замолчать и снова указал бородой на плащ.
А утром, когда спускались к реке и вокруг пели птицы, сказал:
– Ночь – время тихое. Когда сам сторожишься или подстерегаешь кого, тишину не рушь. Понял?
– Понял, господине.
– Так не зови меня. Я не господин тебе, ты не смерд, – повернул рассечённое шрамом лицо урман. – Зови брат Парамон.
Опять они пошли молча, и Неждан, долго думавший, как спросить, осмелился:
– Брат Парамон, отец сказывал, люди бога Христа – греки из-за дальних лесов, из-за солёных рек. А ты – урман?
– Урман, – согласился брат Парамон. – Но перед лицом Божьим нет урман, греков, славян или мери. Есть лишь человеки.
И вдруг остановился, подняв руку.
К ним шли трое по тропинке навстречу. Брат Парамон потеснил плечом Неждана с тропы в сторону от реки, загородил собой и шепнул сквозь бороду:
– Оставляя за спиной реку или стену – спину прикрываешь, но и отступить не сможешь.
И встал, смиренно приопустив голову, ожидая пока пройдут.
Те тоже остановились, и Неждан рассмотрел то, что брат Парамон увидел вперёд него.
У того, что был крупнее, с кольца на поясе свисал узкий топор, меньший, чем брал отец тесать брёвна, но с ручкой подлиннее. Грязная борода куцей косицей спускалась на засаленную стёганую безрукавку, волосы были жирны, словно после еды он не о рубаху вытирал руки, а о голову. Он был похож на воина, только его глаза бегали.
Двое других, в домотканых грязных холстинах, топтались позади. У того, что был приземист и широколиц, борода распласталась до плечей, на одном из которых он держал вырезанную из комеля17 дубину. Второй переложил из одной руки в другую длинную заострённую палку.
Брат Парамон смотрел, не поднимая головы из-под бровей, и молчал, а тот, что походил на воина, осмотрев стоящих перед собой монаха и отрока, оглянувшись на своих, вразвалку, положив на топор руку, подошёл.
– Куда идёте путники, что несёте? – наконец спросил он по-славянски с урманским выговором.
– Несём свой крест, как и всякий из человеков, – ответил Парамон, всё не поднимая головы. – Дозволь пройти.
– Пройти? – выдохнул в вонючую бороду, осклабившись, урман.
– Торбу оставь и цтупай со цвоим богом, – по-мерянски цокая, вставил широкобородый. – У тебя, поди, и церебро есть?
– Есть, – согласился Парамон. Урман с мерянином переглянулись, их третий снова перехватил палку.
– Так давай! – крякнул мерянин, спустив с плеча дубину. – И отрока давай, на цто он тебе.
– На всё есть воля Божья, – тихо, но твёрдо ответил брат Парамон. – По воле Его отроку и серебру покуда следует пребывать со мной. – И поднял на урмана рассечённое шрамом лицо с ледяными, как вешняя вода, глазами.
Урман отступил выхватить топор, а мерянин с рёвом бросился на Парамона, занося дубину.
Тот, снова оттесняя Неждана плечом, развернулся боком, дубина пролетела мимо так близко, что у Неждана качнулись волосы и, не встретив сопротивления, впечаталась в землю, заставив мерянина наклониться вперёд. Парамон быстрым, как у змеи, движением оказался у него за спиной и ткнул посохом чуть ниже затылка. Мерянин распластался на земле и мелко задёргал ладонью.
Теперь заревел урман.
У Неждана от этого рёва собралась на спине и затылке кожа и заплясали синие огни перед глазами. Он видел, как медленно поднимется топор урмана, как так же медленно Парамон делает шаг навстречу и чуть в сторону, вскидывая свой посох с крестом, как третий тать распяливает чёрный, посреди грязно-жёлтой бороды, рот и вскидывает свою палку. Услышал, как раздаётся ещё рёв.
И вдруг выпрыгнул из-за Парамона, целя растопыренными пальцами урману в шею и лицо. Долетел до горла и принялся рвать, мять и вдруг понял, что это он, он сам ревёт и рычит в бешеном ледяном и синем исступлении! Что кто-то огромный поселился в его юношеском теле и жуткая сила, наполнившая пальцы, – это попытки того – огромного, вырваться на свободу и неистово растоптать, разорвать всё вокруг и даже лес обрушить в реку! И выхватывать из земли камни, и разить небо!..
На затылок легла твёрдая ладонь, и он услышал слова, успокаивающие и требующие одновременно. Синее пламя вначале стало угасать в груди, а затем и в голове. На губах пузырилась солёная розовая пена. Он задёргался.
На перемазанные кровью пальцы налипли грязные рыжие волосы бороды лежащего под ним урмана, с ужасом смотревшего с земли.
– Berserk… berserk… – шептал урман, захлёбываясь кровью из сломанного носа.
Рядом стоял брат Парамон, чуть поодаль, баюкая ушибленную его посохом руку, сидел третий тать. Мерянин лежал ничком уже не дёргаясь. На штанах у него росло пятно мочи. Ветер шевельнул реку и озеленённые весной прутья вербы, тронул Неждану горячий лоб.
– Встань, – ровно сказал брат Парамон Неждану по-славянски и вдруг что-то зашипел на урманском языке, несколько раз повторив nidding18. От этого лежащий навзничь урман попытался отползти на локтях, мотая головой, словно его хлестали по лицу.
Неждан встал, в голове немного звенело.
– Подбери топор, – сказал Парамон. – А ты, – ткнул он посохом урмана, – Отдай ему нож.
Ножом, как велел брат Парамон, Неждан выстругал две дощечки из палок длиной с пол-локтя. Парамон от рубахи неподвижного мерянина откромсал несколько полос и прикрутил ими дощечки к запястью закусившего бороду третьего татя.
– Копайте, – вновь велел он.
Урман и тот, с перемотанной рукой, оглядываясь на стоящего с топором Неждана, принялись копать палками волглую землю.
А когда к яме потащили бездыханного мерянина, длинный с перебитой рукой переглянулся с урманом и буркнул:
– Серебро у него в мудях запрятано, на что оно мертвяку?..
Брат Парамон скривил лицо, так что побелел шрам и бросил:
– Бери.
А когда они, закопав тело, оборачиваясь, ушли, долго стоял на коленях над свежим холмиком, бормоча непонятные слова, потом распрямился и сказал:
– Если не ищешь Бога, то он сам найдёт способ поставить тебя перед собой.
Развернулся и пошёл вдоль реки дальше. Неждан повертел нож в руке, заткнул за подпояску и, подхватив топор, догнал.
– Видишь, – не оборачиваясь сказал Парамон, – урман, мерянин и славянин стакнулись19 в сребролюбии своём. Тако же могут сойтись в боголюбии. Могут и должны. И не будет тогда греков или урман со славянами, все будут Божьи люди. Живущие по слову Его, а не по велению корысти. И поднимется из сего Святая Русь.
– Ты его убил… – то ли спросил, то ли просто произнёс Неждан.
– Убил, – согласился брат Парамон. – За что перед Господом отвечу. – И остановился, так что Неждан на него чуть не налетел: – А ты, хотел убить?
Неждан смешался. Он не помнил ничего, кроме синего тумана и бешеной неистовой силы в себе.
– Тот nidding, – продолжал Парамон, – сказал, что ты berserk. Слышал?
Неждан молчал, не понимая незнакомых слов, но Парамон и не ждал ответа, обернулся и сказал:
– На севере так называют воина, которому достижима неистовая радость битвы. У тебя ведь было так раньше?
Неждан потоптался, совсем как отец почесал затылок и кивнул.
– Они порождения тьмы и ужаса, – продолжил брат Парамон, глядя в глаза. – Убивать – есть суть для berserk (а). В сокрушении без разбора – радость. Я видел, как они разят топорами, лижут с мечей кровь. Для них нет воинов, женщин, детей. Для них есть жизнь, которую надо отнять, чтобы насытить своё неистовство. Ты таков?
Неждан отвёл взгляд и не знал, куда деть руки.
– Таков, – ответил за него Парамон. Неждан помотал головой.
– Что, не таков?
– Не хочу… – выдавил Неждан.
– На всё воля Божья, – жёстко вымолвил брат Парамон. – И быть тебе неистову и страшну. А вот на что – Господь должен указывать. Не диавол. Идём далее. От судьбы не уйдёшь.
Развернулся, буркнув: «Norns»20, – и невесело хмыкнул, помотал, словно отгоняя мысль, бородой.
«Не хочу быть страшным, – думал Неждан, следуя за спиной в чёрной выцветающей холстине. – Не хочу и не буду!»
Только по словам брата Парамона выходило, что не может он, Неждан, не быть собой, как огонь не может быть камнем.
Вспомнил перекошенного страхом урмана, его кровавые сопли и кровь на своих руках, и в нём вновь судорогой прошла ледяная неистовая волна, встопорщив на затылке волосы.
Он замотал головой и вдруг подумал: «Огонь же не одно пожарище, огонь и греет!..»
– Брат Парамон!
– Говори, – тут же отозвался Парамон.
– Как мне… Как мне это сдерживать?
– Тебе? Никак. Отдай себя в длань Господню, она сдержит. – И, словно подслушав мысли самого Неждана, добавил: – И станешь тогда факелом в руце Его.
«Как отдать? Что делать-то надо?» – думал Неждан, с каждым шагом приближаясь к камню, под которым ждала судьба.
Река справа от них раздавалась вширь, разложила воды по низким берегам, как широкие рукава, раздвинув ими прибрежные кручи и перелески. По весеннему времени всё полнилось жизнью, шумело и кричало под облаками.
* * *Под вечер Парамон стал по внятным ему приметам заворачивать влево, вслед уходящему солнцу, вдоль тихого ручья. Садясь за невысокие холмы с березняком, солнце золотило воду, которой вокруг было много, в протоках, озерцах, болотцах и старицах.
Так же, как до этого, они перекусили хлебом, а когда Неждан, у которого подводило живот от скудной трапезы, захотел напиться из болотца, брат Парамон не дозволил. Достал из торбы баклагу и резной мерянский ковш-уточку, послал набрать в него воды и поплескал туда из баклаги.
– Öl, – сказал он. – Из болот воды не пей – слабый животом воин – лёгкая добыча.
– Эль, – попробовал на язык Неждан новое слово и глотнул из ковша.
– Пей всё, – велел Парамон, – и забрасывай огонь. Идём на ночлег.
Неждан послушно допил, закидал песчаной землицей кострище и двинулся за Парамоном. Шёл легко и весело, а потом в ушах зашумело, земля закачалась. Парамон остановился, посмотрел и сказал:
– Мне первому сегодня не спать.
И подал свой старый плащ.
Неждан лёг, закрыл глаза, земля закачалась сильнее, завертелась. Открыл глаза, заворочался.
– На правый бок ложись, – посоветовал Парамон.
Неждан повернулся, стало вроде полегче, только всё равно его словно раскачивало из стороны в сторону, да так, что брюхо норовило вывернуться наизнанку.
Когда Парамон его поднял стоять стражу, голова болела, мутило живот, во рту собралась дрянь, а от снов остались обрывки, в которых ни мёртвого мерянина, ни скованного ужасом урмана не было.
– Сырой воды не пей, а Öl не пей чистым, – заметил брат Парамон, заворачиваясь в плащ. – Во всём держись середины.
По утру в узкой старице с холодной водой они ловили плащом, как кошелём, рыб и пекли над углями. Неждан смотрел, как от жара покрываются золотисто-коричневой корочкой серебристые рыбьи бока и спросил:
– У тебя правда серебро есть?
– Есть, – ответил Парамон и подул на угли.
– А зачем тому сказал? Может, так бы отпустили…
– Не лжесвидетельствуй, – ответил Парамон, глядя холодными, как вода, глазами. – До конца говори.
– Так, может, и тот жив бы остался… – сказал Неждан.
Брат Парамон молчал, и тогда Неждан, поёрзав, осмелился ещё:
– Отец говорил, люди белого Христа не воины. Ты бился…
Парамон ещё помолчал, потыкал прутиком рыбину над костерком и ответил:
– Я не всегда был монахом. Ты помнишь, зачем мы идём?
Неждан не ответил. Не знал что. Его вёл громоподобный серебряный голос, заставивший больше года назад подняться на омертвелые ноги и устремиться за пределы, которых он и не ведал.
– Иоаким Корсунянин, крушитель идолов, послал тебя за судьбой, – продолжил Парамон. – Я, некогда Бруни, сын Регина из Упланда был vikingar21 и goði22. Что значит витязь и волхв. Я ходил на drakkars23 в земли саксов, бился с воющими как волки людьми с острова Эйри24. Видел, как по морю плывут ледяные горы – я шёл по дороге китов туда, где ждала слава. Стоял в стене щитов. Убивал, и убивали меня. Видел много смертей, за которыми почти не видел жизни.
Он замолчал, перед глазами встали воспоминания. После службы у князя их ярл решил взять удачу в набеге на греческие селения за печенежскими степями у горы Фума25.
Они брали только серебро и детей, которые могли быстро идти. Брали, чтобы продать хазарским торговцам, это приносило тяжесть их кошелям и подтверждало удачливость ярла, которая суть та же монета.
Воины корсунского дукса26 не успели за ними, и они вышли в печенежские степи со всем, что взяли. Преследовал их только старый жрец распятого бога, не с мечом, с посохом, на котором был вырезан крест.
На привале в сухом овраге жреца, когда тот подошёл к костру, у которого плакали дети, хотел топором отогнать Кьяртан. Но на Кьяртана жрец даже не посмотрел, сел к самому маленькому и принялся говорить на своём языке.
Воины тогда одобрительно заворчали, отметив храбрость. Пламя костра изгибало темноту, меняя на их лицах тени как маски. Ярл с усмешкой сказал, что нужно удвоить охрану, а то старик отобьёт добычу. А тот вдруг ответил на вёстергётландском наречии27, медленно, но правильно подбирая слова, что если нет воли его Бога вернуть детей к их очагам, то он будет с ними, пока возможно.
Кьяртан сказал, что, пожалуй, такого старого, как он, хазары не купят.
Воины засмеялись, жрец не ответил, и тогда сам Бруни Регинсон, тогда ещё годи, спросил, зачем верить богу, не защищающего своих людей?
Жрец ответил, что воля его Бога всесильна. Бруни бросил в огонь палку, взметнув ей в темноту искры, и сказал, что воля бога, отдающего своих людей и серебро так просто – слаба.
Старый жрец посмотрел на него и медленно произнёс, что даже Бруни, сам того не ведая, волю Его исполняет. Бруни хмыкнул тогда и отошёл.
А под самое утро их обложил небольшой отряд печенегов28, прирезавших часовых так, что те не издали и звука.
Вспомнил, как Кьяртан со стрелой в бедре выл, пластая топором выскочившие из тьмы чёрные вопящие фигуры. Как ревел ярл, призывая сомкнуть щиты, пока его не ударила в шею стрела.
Как он сам, теснимый тремя спешившимися печенегами – крутые, поросшие кустами склоны оврага заставили их слезть с коней, – отбил щитом копьё, ткнул топором. Отбивал и бил, плясал танец смерти. Как стоял старый жрец, опираясь на свой посох, не шевелясь, и как плакали и кричали дети за его спиной, на фоне пламени казавшейся огромной.
Если бы не стрелы и внезапность, они бы отбились, а так солнце, заглянувшее в овраг, застало побратимов лежащими без дыхания вперемешку с печенегами. На ногах стояли только двое, он сам – Бруни Регинсон, покрытый чужой кровью, с одной только царапиной на плече, и старый жрец распятого бога, опирающийся на посох.
Бруни пошёл к нему, но замер, замер перед доблестью – жрец был мёртв, в нём торчали стрелы, и стоял он только потому, что упирался на свой крест, и потому, что за спиной были дети.
Он тогда побратимов не похоронил и жреца оставил стоящим, потому что даже в смерти тот не лёг на землю, и не в силах человека было укладывать то, что оставил стоять Бог. Чью волю исполняя, он, Бруни, вывел детей из оврага на юг, неся на руках жизнь прижавшейся к нему черноглазой девчушки.
Вспомнил, как их окружили всадники из Корсуня. Кричали, замахиваясь на него, а его самого окружили живым щитом дети. Как вцепилась в бороду девчушка, когда чьи-то руки хотели её от него оторвать. И как в Корсуне, в доме Распятого Бога, он принял имя Парамон – что значит верный, а потом учился видеть только жизнь в белом монастыре у сине-зелёного моря.
Сердце, душа его наполнялись жизнью, но тело иногда самой собой вспоминало умение причинить смерть, как с тем мерянином. А от этого желала уйти душа, ибо не было больше в её пространстве места для убиений.
Но как защитить хрупкость жизни, если не силой?!
Иоаким Корсунянин поднял на ноги этого мальчишку, снимающего сейчас с угольков пропекшуюся рыбу, этого berserkа, и он, брат Парамон, поможет его силе стать святой или хотя бы обуздать неистовость. Должен, должен пред Господом и самим собой. Спасти тех, кто в момент неистовства окажется с ним рядом, да и его самого спасти от них.
Κύριε ἐλέησον, подумалось ещё ему по-гречески. Господи помилуй, помилуй мя грешного.
Неждан смотрел, как брат Парамон глядит на костёр, шевелит плечами и бородой.
– Страх Божий, – сказал Парамон вдруг скорее не Неждану, а пламени, – это не когда ты страшишься Господа, но когда боишься его потерять. Ты поел. Идём далее.
Днем стало совсем тепло, тучи ходили по небу где-то далеко, как косяки сизых коней. Их было видно, когда Неждан поднялся, следуя за Парамоном, на холм, которых много было раскидано среди березняка, покрытого дымной молодой зеленью.
На очередном холме брат Парамон осмотрелся и, забирая немного правее, вновь уверенно зашагал известными ему приметами.
Повсюду колотилась возбуждённая весной жизнь. Тянулись с юга лебяжьи стада, лишь слегка прикасались к ветру крылами, чтобы нестись в его толще без усилий. Птичьи резкие пересвисты рассекали тишину как сверкающие ножики. В прогретых лужах оживали лягушки.
И Неждану казалось, что он даже слышит, как лопаются на ветках почки, не выдержав внутреннего напора древесных соков, и открываются юными листками.
Даже под войлочной шапкой зудело сильнее обычного, может, от испарины, налепившей на виски пряди волос, а может, вши тоже откликнулись зову весны и жизни. Отец говорил, что, если с болящего вши ушли – стало быть, зови волхвов – помрёт, а коли напротив, зашевелились – на поправку пошёл.
К вечеру они вышли к холму, среди прочих обычному. Те же березняки упирались ему в подножие, взбегали кустами на глинистую кручу, так и не докатившись до вершины, из которой торчал высокий камень.
Брат Парамон остановился и долго смотрел наверх.
– Завтра по утру, – сказал он Неждану и пошёл вкруг холма, подыскивая ночлег.
Отстояв полночи, Неждан завернулся в старый плащ. Уснуть не удавалось – в бок напирал какой-то корешок, на небе полыхали звёзды, и совсем рядом ждала судьба под загадочным, вылезшим из холма, как воткнувшийся в ночное небо коготь, камнем.
Какова она, что даст оторванному от матери, от отца, пусть и не ласкового, но родного, вчерашнему калеке? И почему не Хотён или кто другой уведён от вековечной сохи посечённым в битвах урманом, сменившим меч на посох с крестом?
Поёрзав, он забылся. Во сне казалось, что кто-то смотрит на него, огромный настолько, что куда не обернись – он есть со всех сторон.
Едва рассвело, Парамон поднял на ноги, заставил раздеться у ближайшего ручья и загнал в студёную воду, коротко приказав:
– Омойся.
И сам развел костёр, погрел на прутике хлеб, подождал пока Неждан съест, и, забросав угли, встал.
Неждан уже привычно сжал рукоять топора и пошёл следом.
По мере того, как втаптывал сплетённые отцом лапти в сыпучую глину холма, камень вырастал выше.
Брат Парамон ждал на вершине, солнце трогало ему плечи, а к ногам Неждана тянулась длинная тень от камня.
– Я был здесь когда был goði, я знаю, что здесь. Ты, узнай сам.
Неждан потоптался вокруг и приблизился. Камень покрывали мхи. Поначалу показалось, что непогоды и морозы иссекли его поверхность, словно морщины, а потом, под лишайниками, Неждан начал угадывать какие-то значки, явно начертанные не ветрами. Он оглянулся на Парамона.
– Runsten29, – сказал тот. – Камень, говорящий сквозь века.
Неждан провёл пальцами по странным знакам, камень, несмотря на утреннее солнце, был холоден.
– Я не смог прочесть всех runа30, когда был здесь давно. Они оставлены другим народом, не моим и, может быть, не твоим. Но на языке севера здесь тоже есть письмена.
Парамон подошёл к камню справа, присел и, вычищая пальцем мох из бороздок высеченных знаков, перевёл:
– Здесь спит великий воин. Равный славой богам, силой горе. Дух его не дремлет31 – разумный, да пройди мимо.
Парамон замолчал, продолжая ковырять пальцем мхи, потом распрямился, отряхнул руки и, схватившись ими за свой посох с крестом, произнёс:
– Я был разумен, ты – нет. И что под камнем, узнаешь сам.
Неждан обошёл камень ещё раз, снова потоптался…
Ему надо выкопать этот похожий на идол каменный клык? Он посмотрел на Парамона, тот молчал, уткнув бороду в грудь.
Неждан снова потрогал камень, нажал сильнее, отступил. Ничего не произошло, всё так же светило солнце. Уперся двумя руками, плечом. Ничего.
Это был просто валун, пусть и исчерченный значками. Торчал между Нежданом и его судьбой, как пень, что он корчевал с мужиками на новом поле. Он попробовал его обхватить, перед глазами заплясали синие огоньки.