The Слон. Один случай из психоаналитической практики
The Слон. Один случай из психоаналитической практики

Полная версия

The Слон. Один случай из психоаналитической практики

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Олег Пет

The Слон. Один случай из психоаналитической практики

1

Это был обычный морозный день. В Ленинграде — теперь его называют иначе — такие дни ничего не значат. Они просто есть. Текут сами по себе. Они колют лицо, забираются под пальто и напоминают, что этот мир равнодушен. Ледяной ветер не щипал лицо — он методично, без злобы, просто выполнял свою работу. С кончика носа начиналось то мелкое, будничное страдание, к которому быстро привыкаешь, как привыкаешь к одиночеству или к плохому кофе в дождливый день.


Телефон трезвонил уже третий раз. В кармане пальто вибрировало что-то чужое, механическое, неуместное в этой хрупкой тишине заснеженной улицы. Надежда на то, что звонящий устанет и повесит трубку, таяла, как тает лед на ладони — медленно, но безвозвратно. Холод пробирался под воротник, и я снял перчатку почти с обидой. Полез во внутренний карман. Айфон. Холод стекла. Бездушный осколок прогресса.


— Да слушаю. — Я сказал это так, словно давал собеседнику последний шанс ошибиться номером. Внутри уже теплилась эта глупая, почти детская надежда. Мороз и разговоры всегда несовместимы. Как война и жизнь. Тепло и холод. Жизнь и смерть.


На том конце возникла пауза. Длинная, неловкая, прожитая. Человек там, видимо, уже отчаялся дозвониться, но все еще не повесил трубку — а это уже что-то говорит о твердости характере. Потом он кашлянул. Сухо, по-больничному.


— Добрый день… мне срочно нужны услуги психолога. Я звоню вам по объявлению с интернет сайта . Я правильно… я правильно позвонил? — Голос крепчал с каждым словом, как человек, который заставляет себя идти дальше, хотя ноги уже не держат.


— Я оказываю психологическую помощь, — ответил я. И, помедлив, добавил: — Двадцать лет стажа. Сергей Викторович. Чем могу помочь?


Молчание. Потом снова голос — уже собранный, почти фронтовой:


— Я не сплю уже две недели. Меня преследуют кошмары. Мне страшно жить. Вы можете назначить мне консультацию?


Я стоял на морозе, слушал этот голос и понимал: вот он, клинический случай. Не просто тревога. Не просто усталость. То, от чего не спасает ни водка, ни смена обстановки. И здесь, подумал я, надо быть очень аккуратным. Слово, сказанное не вовремя, может убить. Или — что страшнее — оставить жить в аду.


— Понимаете, — сказал я медленно, стараясь, чтобы голос звучал ровно, — если у вас бессонница и тревога, вам нужен врач. Психиатр. Он выпишет лекарства. Это будет быстрая и необходимая помощь. Я — психоаналитик. Здесь результат — не раньше, чем через десять сессий. Это как строить дом под обстрелом. Не быстро. И не дёшево.


На том конце подумали. Я услышал дыхание — частое, сбивчивое. Человек собирался с силами.


— Я уже полгода наблюдаюсь у психиатра. Пью всё, что она назначила. — Голос вдруг стал плоским, безнадёжно-спокойным. — Результат нулевой. Мне посоветовали психолога. На сайте я выбрал вас. Когда можно подойти?


Что ж, подумал я. Бывает. Когда таблетки бессильны, остаётся только слова только образы. Хотя слова — это самое ненадёжное оружие, в мире, где все зыбко. Но иногда ничего другого просто нет.


— Завтра. Двенадцать ноль-ноль. Московский проспект, 121, офис 8. Вам удобно?


— Да. — Голос стал жёстким, почти по-военному. — Принято. Буду ровно. Моё имя — Тимур.


Я вздохнул. Холод уже пробрался до самых костей, и движения стали неохотными, как у старого механизма.


— Записал. Завтра, двенадцать ноль-ноль, Московский 121-8, Тимур. До встречи.


— До встречи.


Коротко. Никакого «спасибо». Люди, которые просыпаются каждую ночь в холодном поту, зная, что сон не придёт, а если придёт — принесёт с собой мёртвых, — такие люди редко говорят «спасибо». Они просто держатся. Из последних сил. Как солдаты, которым приказали стоять, а привала не будет.


Я убрал телефон в карман, натянул перчатку и пошёл дальше по заснеженной улице. Ветер дул всё так же равнодушно. Где-то за углом, в других кварталах, в других жизнях, Тимур, наверное, сейчас тоже шёл. И тоже думал о завтрашней встрече. О том, поможет ли она. Или — что вероятнее — ничего не изменит.


Но мы всё равно идём. И это, пожалуй, единственное, что нас ещё держит. Не надежда. Просто привычка. Привычка быть живыми, даже когда внутри уже всё кончилось.


2

На следующий день, ровно в двенадцать, дверь открылась.


Вошедший был среднего роста, атлетического сложения — той породы людей, которые привыкли брать вес на плечи, а не на слова. Лицо приятное, но опустошённое. Такие лица бывают у людей, которые слишком долго смотрели туда, куда смотреть не следовало.


— Тимур, — сказал он по-военному коротко. И добавил, словно докладывал командиру: — Мне на двенадцать.


Он застыл посреди кабинета, как человек, забывший, зачем зашёл.


— Добрый день. Проходите. Располагайтесь.


Я сделал жест в сторону кресла — тот самый жест, который повторяю уже двадцать лет. Каждый раз он кажется новым. Каждый раз — нет.


Тимур сел на край. Пальцы нервно перебирали что-то невидимое. Глаза бегали по комнате, искали предмет, за который можно зацепиться — как руку в темноте. Не нашли. Заметались с удвоенной силой.


— Тимур, перед тем как начать, я предлагаю небольшую дыхательную практику. Что скажете?


Глаза остановились. Теперь он смотрел прямо на меня. В этом взгляде было что-то притягательное и одновременно тревожное — как первый звук сирены, которую ещё можно принять за ветер.


— Да, — коротко.


— Длинный выдох. Считайте до трёх. Задержка. До трёх. Вдох. Задержка. Повторяем.


Я считал. Я всегда считал. Дыхание становилось глубже, размереннее. Бледное лицо понемногу наливалось краской. Обычный механизм. Он никогда не подводил. Война, мир, кабинет — лёгкие всегда работают одинаково. Это единственное, что остаётся неизменным.


— Отлично. Закончили. — Я выдержал паузу. — Теперь расскажите не спеша, с чем пришли. Можете называть меня Сергей Викторович.


Тимур откинулся в кресле, посмотрел в потолок. Тот самый взгляд — в никуда, который хорошо знаком каждому, кто слушал исповеди людей, побывавших там, где кончается человеческая речь.


— Сергей Викторович, — начал он, — уже почти год, как я вернулся с той войны, откуда не возвращаются.


Он говорил ровно. Слишком ровно. Это всегда плохой знак.


— Полгода назад по совету сослуживцев пошёл к психиатру. Сон, тревога… сам не справлялся. Пробовал алкоголь. Стало только хуже.


Короткая усмешка. Без злости. Без иронии. Просто констатация факта.


— Забрали меня в участок. В торговом комплексе накрыла тревога, кричал, требовал, махал руками, — он помолчал. — Хорошо, в дежурке оказались нормальные ребята. Довезли до дома, пожали руку, сказали: героев не забираем. Отпустили. — Он снова замолчал. — Но я почти ничего не помню, Сергей Викторович. Всё как в тумане.


Он замолчал надолго. Часы на стене отбивали секунды. В соседнем доме кто-то играл на пианино — плохо, но упорно.


— Со сном… — Тимур потер лицо ладонями. — Пятнадцать минут за ночь. Урывками. Закрою глаза — вижу их. Ребят из взвода. Живых. Улыбаются, балагурят. А открыть боюсь — вдруг они опять умрут, пока я смотрю? Так и мучаюсь до рассвета.


На глазах выступили слёзы. Он не смахивал их. Просто сидел, позволяя им течь — по этой мужской, обветренной коже, которая видела такое, чего не выдержала бы никакая психология.


— Плачьте, Тимур, — сказал я тихо. — Слёзы — хороший помощник в нашей работе. На столе салфетки.


Он кивнул. Молча взял салфетку. Вытер глаза. Потом высморкался — громко, по-простому, как человек, который перестал стесняться жить.


— Нас было пятеро, — продолжил он. — Из разных районов Питера. Держались вместе на этой чертовой войне. А теперь я один.


Глубокий вдох. Потолок.


— Вы сможете мне помочь? — спросил он с такой надеждой, что стало больно. Вопрос был не профессиональный. Он был человеческий. Самый страшный вопрос, который только может задать пациент.


— Тимур, как ты видишь мою помощь? Что ждёшь от терапии?


— Я бы хотел, — сказал он медленно, — чтобы мои ребята были живы. Сергей, Андрюха, Костян, Димон и Санёк-сорвиголова. Чтобы мы выиграли и встретились здесь, в Питере. Вместе. Отпраздновать.


Он посмотрел на меня. Взрослый, сильный мужчина с надеждой маленького мальчика, который верит, что слова могут воскрешать.


— Тимур, — сказал я осторожно, — я психоаналитик. Я могу помочь тебе разобраться в себе, пережить травму. Найти своё место в этом мире. Не больше.


— Я боюсь, что не смогу. Здесь. Без них. Мы ведь обещали друг другу — вернуться всем вместе. И держаться там совместно.


Он напрягся. Глаза снова заметались. Правая рука рванула левый рукав свитера. Обнажились запястья — свежие, едва зажившие шрамы.


Я не вздрогнул. Уже давно ничему не удивляюсь. Но внутри что-то ёкнуло — тот самый холодок, который появляется, когда понимаешь: этот человек уже пробовал тот путь, уйти.


— Тимур, — сказал я тихо, — я проведу с тобой необходимое количество сеансов. Но при одном условии.


Он посмотрел на меня. Во взгляде смешались боль, злоба, отчаяние — и та странная решимость, которая бывает у людей, уже махнувших на себя рукой.


— Какое условие? — спросил он мгновенно, переключившись.


— Ты напишешь расписку. О том, что даёшь мне слово человека, который видел смерть и знает цену обещаниям. Пока идёт терапия — ни одного физического увечья. Включая это.


Он покраснел. Схватился за запястье, как ребёнок, которого застали за запретным.


— Да… да, конечно. Напишу. — Помолчал. — А это точно поможет?


— Поможет, — сказал я твёрдо, хотя сам не был уверен. — Но и тебе придётся работать. Ты готов?


— Да! — почти выкрикнул он. — Готов.


Он написал расписку. Протянул мне неохотно — как человек, который не хочет расставаться со своей единственной страховкой. Со своей возможностью.


— Сергей Викторович… — спросил он, уже в дверях. — А я смогу вам звонить? Если нужна будет срочная помощь?


Я улыбнулся. Улыбнулся не ему — своим воспоминаниям. Игроки, алкоголики, люди, теряющие рассудок в три часа ночи. Все они просят один и тот же номер. И я всегда даю.


— Конечно, Тимур. В любое время.


Он помялся.


— У меня ещё одна просьба… — Он прищурился, заговорщически, как старый заговорщик. — Вы можете называть меня Слон.


— Слон? — Я не удивился. В этой профессии уже ничему не удивляешься.


— Позывной. На войне. Ребята так называли. Мне… привычнее.


— Хорошо. Слон так Слон.


Я подвёл итог. Две сессии в неделю. Два месяца. Психоанализ по Фрейду. Гипноз. Он кивал, соглашался, улыбался. Как человек, который наконец-то нашёл свой берег.


— Список лекарств принесите, — добавил я. — И психиатра поставьте в известность.


Он широко улыбнулся:


— Так это она мне вас и посоветовала.


— Хорошо. — Я кивнул. — А теперь — сеанс. Закройте глаза. Глубокий вдох. Я считаю до десяти…


Он ушёл через час. Легкий, почти счастливый.


— Я был в детстве, — сказал он перед уходом. — Говорил с собой маленьким. И спал — по-настоящему, впервые за много лет. Не проваливался. Спал.


Я остался один.


Сидел, смотрел в окно. Питерская зима. Снег валил, как проклятый.


И это снежное изобилие придавало нашему городу особую сказочность. Словно по мановению волшебной палочки Питер мгновенно превратился в место действия, давно забытой, но такой любимой в детстве, сказки о Снежной королеве. И вот уже сейчас из-за поворота вылетят ее быстроходные сани, запряженные великолепной тройкой лошадей. И теперь уже Кай готовый прицепиться к ней ожидает, их в нетерпении переминаясь с ноги на ногу. А здесь в доме напротив под елкой, искусно украшенной к Новогодним праздникам, кажется стойкий оловянный солдатик снова бьется с крысиным королем не на жизнь, а на смерть за право быть вместе со своей принцессой- бумажной танцовщицей.


«Да, — подумал я, — есть что-то волшебное в этих праздниках».


Но волшебство не лечит. Волшебство только даёт передышку. А лечат слова. Терпение. И странная, ни на чём не основанная вера в то, что человек может выжить даже после того, как всё внутри уже умерло.


Случай был клинический. Интересный. Опасный.


— Что ж, — сказал я вслух пустому кабинету. — Поработаем.


3


В назначенный день Тимур стоял у двери моего кабинета на двадцать минут раньше. Я заметил это ещё из коридора — такую фигуру трудно не заметить. Он был небрит, коротко подстрижен, и в этой короткой стрижке уже было что-то военное, привычное, как старая кобура, которую перестаёшь замечать. Но странная деталь сразу бросилась в глаза: левый висок. Там, где волосы росли реже, виднелся заживший красный шрам — чёткий, с аккуратными следами швов. Хирург, накладывавший их, знал своё дело. Или спешил. На войне спешат всегда.


Тимур, видимо, шёл без шапки. Мороз сделал своё дело — шрам загрубел, приобрёл тот неприятный фиолетовый оттенок, который бывает у плохо заживающих ран на холоде. Он старательно растирал его рукой — механически, не переставая, словно пытался стереть не рубец, а память о том, что его породило.


— Добрый день, Тимур, — сказал я ровно, без лишней бодрости. Люди, которые видели смерть, распознают фальшь быстрее, чем эхо выстрела.


— Добрый морозный день, Сергей Викторович, — ответил он, и в его голосе вдруг проступило что-то почти детское, неожиданное для этого обветренного лица.


— Проходи, располагайся.


Он прошёл неспешно, но в каждом движении чувствовалась та особая выверенность, которая остаётся у людей, привыкших, что пол может вздрогнуть в любую секунду. Он сел в кресло для клиентов — то самое, которое по методу Фрейда стоит так, чтобы пациент полулежал с закрытыми глазами, а психоаналитик сидел сбоку, невидимый, но присутствующий. Кресло помнило многих. Но такое — впервые.


Только сейчас я обратил внимание на странность. Разговаривая, Тимур как-то неестественно наклонял голову влево, словно прислушивался правым ухом. Как старый радист, который настраивается на помехи.


— Тимур, ты плохо меня слышишь? — спросил я осторожно.


Он помолчал. Потом сказал коротко:


— Это после ранения…


И замолчал. А через секунду его глаза налились слезами. Не теми слезами, которые приходят медленно, исподволь, а теми — беспомощными, острыми, когда плачут не от боли, а от бессилия что-либо изменить. Взгляд наполнился пустотой. Не злобой. Не тоской. Именно пустотой — самой страшной вещью, которую можно увидеть в человеческих глазах.


Он отвернулся к стене. Не демонстративно. Просто не выдержал.


Я не стал его торопить. В нашей работе минуты молчания часто дороже слов. Я сидел, смотрел на его затылок, напряжённые плечи и думал о том, что внутри него сейчас происходит — тот самый невидимый бой, о котором никто не пишет в сводках. Желваки на скулах ходили ходуном. Вены на лбу надулись, словно кто-то невидимый подсоединил к ним насос. Психика работала на пределе — не как механизм, а как старая, перегруженная лодка, которая вот-вот даст течь.


Работать в этом состоянии было бессмысленно. Опасно. Я предложил дыхательную технику — ту самую, которая уже показала себя в прошлый раз. Счёт. Вдох. Задержка. Выдох. Простые вещи, которые кажутся смешными тому, кто не знает, как остановить внутренний взрыв.


— Глубоко вдохни на счёт раз, два, три. Задержи дыхание — раз, два, три…


Постепенно его дыхание становилось глубже, ровнее. Желваки перестали ходить. Вены на шее опали — медленно, как вода после шторма. Тимур успокаивался. Возвращался.


— Тимур, — спросил я мягко, когда пауза перестала быть тяжёлой, — так почему всё-таки «Слон»? Что для тебя связано с этим словом?


Он повернул голову. Посмотрел на меня — и вдруг улыбнулся. Не той дежурной улыбкой, которую люди надевают, как галстук на собеседование. А настоящей, открытой, почти мальчишеской.


Я удивился. Перемена произошла мгновенно, как если бы кто-то переключил свет. Сейчас на меня смотрело не хмурое лицо бывалого фронтовика, прошедшего семь кругов ада. Сейчас передо мной был юный паренёк с наивными, добрыми глазами, которые ещё не разучились удивляться.


— Такой позывной я сам себе выбрал, — проговорил он задумчиво, пробуя слово на вкус. — На войне.


— А почему именно «Слон»? — не отступал я. Что-то было в этом слове — не просто шутка, не случайность. Там, за ним, прятался смысл, который он сам, возможно, ещё не до конца понимал.


Тимур снова улыбнулся. Широко, почти счастливо. Помедлил — так медлят перед тем, как открыть дверь, за которой осталась другая жизнь.


— Знаете, Сергей Викторович… — начал он.


И в кабинете повисла та особенная тишина, которая бывает только перед рассказом, который уже давно ждал своего слушателя. На улице всё так же падал снег. Где-то в городе зажигались окна. Обычный вечер в Петербурге. Но в этом кресле сейчас начиналось что-то, что не вмещалось в те обычные вечера.


Я молчал. Ждал.


А Тимур смотрел куда-то в сторону, сквозь стены, сквозь время — туда, где ещё можно

было выбрать позывной и верить, что это что-то значит.


4


Ржев. Именно так назывался город, куда перевели отца по службе. Название, не имеющее значения. Все города похожи, когда уезжаешь из одного и приезжаешь в другой. Важно только то, кто тебя встречает.


Поезд, ритмично постукивая колёсами, продолжал свой путь. Ленинград — Москва — Ржев. Пункты назначения, в которых люди теряли и находили друг друга. За окнами летний пейзаж поражал буйством красок — тем самым бесполезным богатством, которое никто не замечает, когда внутри уже что-то болит. Сочно-зелёные деревья, ярко-голубое небо и в тон ему необычайно синие реки и озёра. Природа не знала, что где-то совсем недалеко лежат братские могилы. Она продолжала цвести. Это её свойство — быть выше человеческой трагедии.


В вагоне ещё витал уловимый аромат свежезаваренного чая, смешанный с запахом сгоревших дров. Проводник уже разносил утренний чай всем желающим. Настроение было отличное — то особенное, почти запретное настроение, которое бывает только в детстве, когда ещё не знаешь, что счастье — это просто передышка между потерями. Я с жадностью выпил крепко заваренный чай, вприкуску с бутербродом, который бабушка заботливо приготовила в дорогу. Она всегда готовила слишком много. Как будто еда могла защитить от того, что ждало впереди.


— Мам, отец встретит нас на вокзале? — спросил я, чувствуя, как внутри разрастается то предвкушение, которое взрослые забывают, а дети помнят всегда.


— Конечно, сынок, обязательно встретит. Готовься, мы уже подъезжаем, — мягко сказала она.


Поезд протяжно свистнул — тот грустный, басовитый звук, который всегда звучит как прощание, даже когда ты приезжаешь. Затем заскрежетал колёсами, тормозя у перрона.


— Город Ржев, стоянка двадцать минут, — громко объявил проводник, со скрипом открывая двери вагона.


— Я возьму чемодан, — с гордостью сказал я. — Я уже большой, всё-таки девятый класс.


— Хорошо, сынок. Если тяжело, скажи, я помогу, — ответила мама тем тихим голосом, которым женщины говорят, когда уже знают, что сын не скажет. Когда уже слишком рано начинают учиться молчать.


Я спустил на перрон тяжёлый чемодан. Остановился перевести дух. Отца в форме морского офицера было видно издалека — он бежал к нам, сжимая под мышкой огромный букет белых пионов. Цветы, которые пахнут землёй и почему-то всегда вызывают чувство вины. Он обхватил нас с мамой, втиснул в свои объятья.


— Тима, подожди, я сам возьму чемодан. «Ну наконец-то приехали мои ржевитяне!» —сказал он, улыбаясь той широкой, мальчишеской улыбкой, которая никак не вязалась с морщинами у глаз.


Дорога в военный городок оказалась недолгой. Служебный УАЗик жестко отрабатывал подвеской на ухабах и рытвинах.

— Да, это не Рио-де-Жанейро, — улыбнулась мама.

— Да, — ответил я задумчиво. В Рио-де-Жанейро не бывает таких дорог. И такой жизни — тоже.


Квартира была небольшая, но очень солнечная и уютная. Отец уже получил и собрал мебель, которая пришла в контейнере из Владивостока — того города, где наша семья жила раньше. Нам оставалось только разложить по местам вещи, которые лежали в шкафах и на полках маленькими кучками, как воспоминания, которые никак не хотели утрамбовываться.


— Тима, сходи в магазин за углом. Купи молока и хлеба, а то у отца в холодильнике, похоже, мышь повесилась. Вот тебе три рубля.


Я взял деньги и быстрым шагом направился в магазин. За углом. Как всегда. Магазины за углами — единственное, что неизменно в любом городе. В местном магазине я взял батон хлеба и бутылку молока, подошёл к кассе. У кассы стоял паренёк, наверное, мой ровесник, и о чём-то тихо переговаривался с кассиршей.


— Я тебе уже третий раз повторяю: у тебя не хватает на эту конфету десяти копеек. Иди домой, возьми у родителей, тогда и купишь, — твёрдо говорила она.


Мальчик умоляюще проговорил:

— Тётя, родители на работе. Можно, я вам вечером занесу?


— Нет, ничего не получишь. Плати или уходи, не задерживай, видишь, очередь уже собралась.


Тогда я подошёл к кассе и, посмотрев кассирше в глаза, сказал:

— Посчитайте, пожалуйста, нас вместе.


Она с интересом посмотрела на меня.

— Вместе, так вместе. Бутылка молока — 22 копейки, батон нарезной — 20 копеек, шоколадная конфета «Фламинго» — 40 копеек. Итого с вас 82 копейки.


Я молча протянул трёхрублёвую купюру. Она хмыкнула, отсчитала сдачу и громко хлопнула кассой. Я сгрёб мелочь в карман и вышел на улицу, пропустив вперёд мальчика с конфетой.


На крыльце магазина незнакомец протянул мне руку.

— Вован. «Недавно перешёл в девятый», —пробасил он, громко хрустя фантиком разворачиваемой конфеты.


— Тима. Тоже в девятом буду учиться. «Отца сюда перевели по службе», —сказал я, крепко пожимая ему руку.


Вован молча отломил половину конфеты и протянул мне. Я взял и с удовольствием откусил кусочек. Конфета была очень вкусной — шоколад, суфле и вафельная прослойка. Всё вместе создавало тот редкий вкусовой оттенок, который запоминается навсегда, как запах дождя в день, когда случилось что-то важное.


— У нас во Владивостоке с шоколадом было непросто, — рассказывал я, жуя. — Конфеты, которые в изобилии продавались в наших магазинах, — это ириски, которые мы называли «пломбодёрками», сосательные барбариски, соевые батончики и иногда вьетнамские конфеты из сушёных бананов с белым лебедем на обёртке.


Вован уже расправился со своей шоколадной порцией и добавил с умным видом:

— У нас здесь, Тима, с шоколадом полный порядок. Были бы деньги.


Не успев договорить, из-за угла дома вышли трое парней, примерно наши ровесники. Один из них — покрупнее и повыше остальных, видимо, вожак — грубо обратился к Вовану:


— А Рыба, ты не забыл, что денег мне должен? Когда должок-то отдашь?


Вован моментально побледнел и забормотал что-то себе под нос:

— Димыч, сейчас нет денег, я в школе тебе всё отдам. Я помню, конечно, отдам.


Но Димычу было всё равно. Он наглой походкой подошёл и постучал по пустым карманам Вована.

— Ладно, у тебя пусто. Может, у твоего дружка что есть?


Он так же подошёл ко мне и постучал по моему карману. Мелочь предательски звякнула.

— Так, давай, доставай.


Я нехотя показал сдачу из магазина. Он молча сгрёб её в свою руку, пересчитал и заключил:

— Два рубля с мелочью изымаю в счёт твоего долга, понял меня, Рыба? Остальное отдашь в школе!


Он нехорошо зыркнул на меня, развернулся и гаркнул своим парням:

— Пошли, теперь уж точно портвейна купим.


Они молча удалились. Мы с Вованом остались стоять на месте. Я смотрел на него, требуя объяснений. Он стоял всё такой же бледный, руки тряслись.


— Это Димыч, главный король нашего класса. Я ему пять рублей должен за одну услугу. Вот он с меня их и требует, — пролепетал Вован. — Я тебе всё верну. У родителей возьму. Обязательно верну.


— Ладно, Вован. Разберёмся, какой он тут главный, — процедил я, сжимая кулаки.


Во Владике я дружил с местными хулиганами. У меня в школе регулярно возникали вопросы, которые я успешно решал с помощью своих связей. Но здесь я совершенно не знал этих ребят. Да и выглядели они как-то уж совсем непотребно. Что-то непонятное отталкивало меня от них — как будто они говорили мне: «Ты — другой. Не такой, как мы».

На страницу:
1 из 2