bannerbanner
Юрфак. Роман
Юрфак. Роман

Полная версия

Юрфак. Роман

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

***

Лето скомкалось, серой полосой протаранив время каникул. С окраинного рабочего посёлка отец и сын Гущины перебрались на другой край города, на десятки километров растянувшегося вдоль реки, и обосновались в новом спальном районе, только-только подошедшем к расцвету своего развития. Отец, привыкший к сдержанности и хладнокровию, а потому с трудом отошедший не столько от зверств сына, сколько от собственной ярости, шутил, что, мол, с севера на юг перебрались, что теперь теплее будет, но младшенькому было не до шуток. И не до тепла.

На улице уже вовсю желтело, рыжело, краснело, впечатывалось в до безумия голубое небо, а Серега всё страдал. Постоянно ныла спина, по внутренностям клубком из колючей проволоки бешено крутилась боль, казалось, что физические нагрузки были невыносимы, но постепенно эти ощущения уступили перед натиском боли душевной, обретающей гротескные формы. Мальчишка, возненавидев отца, открыл для себя простую истину, что в этом мире нет и не может быть ни друзей, ни близких, ни вообще никого. Есть только конкретно взятый человек со своими болями, страхами, принципами, и, чтобы выжить в этом беспощадном мире, надо быть хорошим до кончиков пальцев, надо уметь притворяться, надо давать то, что от тебя ждут. Он не хотел больше никаких страданий. Не хотел боли. Его душа настолько замкнулась в одиночестве и обросла многослойным щитом, что всё внешнее имело для него значение лишь тогда, когда он был значим, в противном случае – его не интересовали ни отношения, ни события, словно бы их не существовало вовсе. Ненависть, сквозь которую он не видел ничего и не чувствовал никого, стала его обычной средой обитания.

В шквале этих чувств и дум Гущин-младший неумолимо взрослел под неустанным надзором отчаявшегося отца, превратившего всё существование сына в дрессуру: физические нагрузки сменялись умственными, умственные – механическими, механические, подразумевающие под собой формирование привычек, мучительно перетекали в накачивание мышечной массы, и так – по кругу. Добавились шахматы – чтобы совсем исключить свободное время. Их Сергей также возненавидел, потому что, отдаваясь внутреннему пылу, никак не мог понять элементарных тактических приёмов, при этом он чувствовал злобность и высокомерность отца, выигрывавшего раз за разом и унижающего его своими выигрышами. Но больше всего Серёжа ненавидел привитие ему жёстких привычек и режимных моментов, особенно его выбешивало, когда отец говорил, что вредные привычки даются легко, но жить с ними ох как трудно, напротив, взрастить в себе что-то полезное – это стоит труда, зато жизнь потом легка и упорядочена. Чем больше мальчишка взрослел, тем больше неприятия вызывали в нём умности отца, но слова вонзались в душу и утаптывали себе местечки в нишах души, вгрызаясь в неё, словно дикие шакалы, почуявшие падаль. Ненависть, выпирающая из глубин требующей отмщения души, привязала ребёнка к отцу намного сильнее, чем любое иное чувство.

Но были в жизни Гущина-младшего и особенные моменты, которые выходили за пределы ненавидимых им вещей. Он был умён, любил сопоставлять и размышлять, особенно над природой человека и над его зависимостями. Он был изворотлив. Например, чтобы избежать игр в шахматы дома, он стал оттачивать свой мозг в школьном шахматном кружке, и игра поддалась, стала понятна и даже любима. Сергей в долгих часах раздумий над доской в чёрно-белую клетку стал находить блестящие решения шахматных задач, он создавал свои этюды и восхищался красотой и многообразием мира, уместившегося всего на шестидесяти четырёх клетках. Профессионалом он не стал, но игра стала для него большим спасением от самого себя, нежели всё остальное. Он научился стратегически выстраивать всё вокруг, с лёгкостью переставлял детей в классе, то повышая, то понижая их статус, при этом сам оставался на незыблемых, чётко сформированных им позициях. Процесс «отдай последнюю рубаху и получи взамен душу», мало осознаваемый в первом «втором» классе, приобрёл видимые черты и вполне осязаемые контуры. Сергей анализировал соотношение ценности отданных вещей и количество полученного для управления душой времени. Это захватывало, и он не на шутку увлёкся созданной игрой.

Со временем позывы причинять боль исчезли совсем – их перекрыла зависимость от восторженности других, от их восхищения его, Серёги, поступками.

По ночам в странных сюрреалистичных снах он часто видел озеро, цветом и формой напоминающее глаза мамы. Он подолгу ждал её на берегу, смотрел, как с плоскогрудой сопки за озером, цепляясь за верхушки деревьев и повисая на них клочьями, ползло облако тумана. Чем ближе оно подбиралось, тем тревожней становился сон. Когда туман зависал над самым центром ртутно-серебристой глади, то превращался в кристаллики льда, по форме похожие на кораллы, и из них, как пазл из фрагментарных отрывков, собиралось заиндевевшее лицо матери, на котором живыми были только глаза, смотрящие на сына с восхищением и грустью. Поначалу Серёжа пытался бежать к ней, что-то отчаянно крича и протягивая руки, но каждый раз, достигая озера, он проваливался в зловеще ледяную воду и уходил ко дну, в чёрную непроглядную тьму, где тело сразу же стягивало коконом, внутри которого невозможно было дышать. Потом всё замирало, и мир прекращал своё существование. До утра. До дребезжащих на тонких нотах волн в голове, разрывающих сон. До спазмов в животе. До самой реальной рвоты. До детских ненавистных слёз в подушку, тщательно скрываемых от отца.

В старших классах изрядно набравший мышечной массы и изворотливости мозга Сергей Гущин подчинил себе и эту, недоступную простым смертным, область. Он научился блокировать в себе желание бежать навстречу матери и просто сидел на берегу, глядя на лицо единственного любящего его человека. Иногда ему казалось, что пронзительно-синий взгляд мамы Леси молит о помощи, тогда он закрывал глаза и просыпался среди ночи, а после долго не мог уснуть, захваченный в плен озёрной яркостью. Но с годами он расширил границы возможностей в этом сне: принимал неподвижную позу и не мигая досматривал всё до конца, при этом взгляд его становился всё внимательней и внимательней, и он уже понимал, что то, что ему является, трудно назвать лицом. Это, скорее, голова, аккуратно отсечённая от тела, покрытая инеем, сквозь холод которого кричат широко распахнутые глаза. Почти плоский холм оказывался их старой квартирой, вернее, одной из комнат этой квартиры, а туманное облако, пытаясь достичь сознания Сергея, выплывало из облезлого пузатого холодильника. Видение, приходящее во сне с завидным постоянством, заканчивалось одним и тем же: холодильник раскрывал свои челюсти и мощным дыханием затягивал в себя выпущенную ранее туманную субстанцию, потом дверь с грохотом закрывалась (на этом месте главное не вздрогнуть, а то и его затянет в царство мёртвых, обречённых на холод, уж он-то знает – пройденный этап!), и взору не взрослеющего во сне ребёнка лет трёх-четырёх открывалось искрящееся озеро, освобождённое от ртутных красок и отражающее огромное, чуть зеленоватое, солнце. Серёжа зажмуривался, встряхивал своими чёрными кудряшками, махал на прощанье озеру рукой, разворачивался и уходил. Даже не уходил, нет, – просто делал шаг от всего, что видел, после чего сразу наступало утро. Шесть часов зимой и летом. Пробежка. Отжимания. Ледяной душ. Сосредоточенное молчание за завтраком. Деланно приветливое лицо одного и избегающее взглядов другого. И вечная шахматная партия, затягивающаяся порой на несколько месяцев. Доска стояла на кухне, и один из них, чей черёд был ходить, мог долго стоять над ней в раздумьях. Иногда они делали по одному ходу в неделю. И надо отдать должное Гущину-младшему – теперь половину партий он уверенно выигрывал у отца.

Дорога на юг, хоть и в пределах одного города, сыграла весомую роль в жизни Гущина-младшего, научившегося быть показательно хорошим. Сыновьих чувств, тех, что обычно питают дети к своим отцам, он не испытывал, зато периодически гонял в голове думы относительно воспитывающего его человека. Услышанная им однажды фраза, что самые жизнеутверждающие мысли – это мысли о смерти, полностью и бесповоротно оправдывала его желание о скорейшем исчезновении отца с лица этого бренного мира. Но человек мечтает, желает, а бог – располагает всеми необходимыми ресурсами для осуществления или неосуществления замыслов человечьих. Бог иногда подкидывает компромиссные варианты, словно даёт возможность повернуть ключик в грешной голове, чтобы человек постарался хоть что-то исправить. Пользуемся ли мы этими возможностями? Умеем ли их распознать или разгадать своими человечьими мозгами, закованными в обитые железными обручами сундуки, замкнутые на амбарные замки?

Компромисс – занятная штука, мучавшая голову Гущина-младшего лет с десяти. Позднее, будучи уже студентом, он (да, небезосновательно – опыт есть опыт) считал, что для достижения компромисса чаще всего необходим компромат, а сам компромисс кроется в том, насколько ты договоришься сам с собой и как преподнесёшь уличающие факты.


***

В нашей стране, как и в любой другой, постоянно что-то происходит: вызревают реформы, надрывно стуча шестерёнками встраиваемых в действительность механизмов жизни, скалят стёртые зубы изжившие себя законы и принципы, сквозь которые пробиваются новые, находящие как противников, так и сторонников, громыхают сапогами по мостовым городов и спешат восвояси* железобетонные конструкции новых идейных форм, взращенные моралистами, настоянные на древнем содержании, без которого всяческое поползновение не имеет смысла. Надрывно скулит вера, тайком распахивая двери дома, где столько комнат, что не трудно и заблудиться, где и боги-то не могут ужиться друг с другом, а не то что люди, обречённые на конечность и тешащие себя надеждой обрести бессмертие.

Становление Гущина пришлось на весьма интересный период истории страны, в одно десятилетие познавшей несколько руководителей, отличающихся и стилем управления, и идеями. А новая школа с новым коллективом, в котором он был ни Дартом, ни Гущей, а просто Серёгой, добавила остроты и ясности восприятия. Сначала он, тайком да урывками улавливая разговоры взрослых, смаковал мифы о странным образом взлетевшем на вершину партийного айсберга бывшем кэгэбисте Андропове, учинившем коррупционным структурам разнос, и выстраивал свои гипотезы, выдвигал свои версии преступлений тех, чьи карьеры летели в тартарары. Потом, вместе с отцом, наконец-то отошедшим от времён застоя и начавшем откровенно высказывать свои мысли, Сергей ждал смерти больного, почти не дееспособного Черненко, а на горизонте уже маячило обнадёживающее время тотального послабления в воспитании со стороны Гущина-старшего.

Нельзя сказать, что развитие системы каким-то образом влияло на отношения отца и сына и что распределённые судьбой роли подчинялись скрипу государственной машины, но перемены на высшем уровне влекли за собой соответствующие поправки в негласном кодексе их далеко не полной семьи. Отойдя от смерти Черненко и попривыкнув к переменам, отец снова было взялся за «моральный облик» сына, изо всех сил показывавшего свою социальную пригодность, но политическая свобода и гласность, нахлынувшие на страну и сулящие разного рода блага, внесли свои коррективы в их отношения, и методы воспитания, шагая в ногу со временем, чуть смягчились, заиграли красками кажущейся лояльности.

К тому времени Сергей Геннадьевич окончательно утвердился в мысли, что он существо более высокого порядка, чем многие живущие на этой земле, мечтающие о счастье, видевшемся ему в познании себя через боль, так настойчиво отвергаемую другими. Как более развитый, он наложил на себя табу и не позволял себе опускаться до склок, скандалов, сплетен и прочего, прочего. В выросшем в нём понимании счастья он стал корить себя за рукоприкладство, а точнее – ремнеприкладство, совершённое несколько лет назад. Глядя на неуклонно растущего ребёнка, он буквально тонул в чувстве вины перед самим собой и изводил себя небезгрешным прошлым. Душу лишь грел имевшийся в рукаве ещё один ферзь, ход которого он спланировал уже сейчас. Дав себе слово растить сына без экстремальных мер и держа это слово, Гущин-старший вместе со всей школой, где трудился на благо подрастающего поколения, и вместе со всей страной, ожидающей это самое поколение для своего блага, восторженно вплывал на трещащем по всем швам корабле в лихие девяностые.

Глава четвёртая. Пуговка

***

Валюшка была самым счастливым ребёнком! И секрет её счастья был прост – в их семье любили разговаривать, неспешно попивая чаёк из весёлых белых чашек, усыпанных мелкими подмигивающими и улыбающимися ромашками. На столе пыжился самовар – семейная гордость и, как говорил папа, раритет. Раритет – значит, очень старый, а потому – и очень ценный. Валюшка тогда не знала, что слово «раритет» отец говорил, пытаясь заглянуть в далёкое будущее, когда изобретение пятидесятых станет связующей нитью между поколениями. Этот самовар, отливающий серебром, пузатый, натёртый всегда до блеска, подарили ещё на свадьбу Валюшкиной бабушке, которая традиционно собирала по субботам подруг (в большинстве своём – обделённых женским счастьем из-за отгремевшей войны) на чайные посиделки, песни и танцы, иногда к ним заглядывала и соседка Александра с вечно молчащим кавалером. Образ бабушки слабо сохранился в памяти Вали, но отец и мама по-прежнему собирали за огромным круглым столом своих друзей и соседей. А ещё немногословному Вениамину, отцу Вали, просто нравилось это слово. Раритет, и всё тут!


***

Суббота была святой, её ждали, предвкушая длинный вечер, неспешные беседы, возню с детворой, игры: играли в домино, лото, карты. Много смеялись, особенно, когда лучший друг Вениамина Тимофей изображал известных телегероев или ведущих, вещающих с голубых экранов, или животных разных мастей и пошибов, или просто рассказывал всякие небылицы, на которые был большой мастак!

Да, суббота была святой. Даже более! Ближе к обеду Вениамин уходил гулять с младшей сестрёнкой Вали Верочкой, которой не было ещё и года. Он гордо шествовал перед бордовенькой коляской, переделанной им в вездеход: передние и задние колёса, с которых он предварительно снял резину, соединялись старыми ремнями с ЗИЛа и образовывали гусеничные треки. Такую технику удобно и по снегу катить, и по лестничным пролётам. Коляска в уже модифицированном виде перешла к Верочке от Валюшки.

Счастливый отец обходил весь район с остатками деревянных двухэтажных бараков, здоровался с каждым встречным кивком головы, с кем-то останавливался, чтобы переброситься парой слов, мимо кого-то проходил быстро, но весь район, прозванный в народе Шанхаем то ли из-за когда-то многочисленных, ютящихся и прижимающихся друг к другу бараков, то ли из-за того, что к строительству приложили руки китайцы, неизменно любил высокого черноглазого красавца Вениамина. Заканчивался променад возле въехавшего своим ходом на пьедестал танка Т-34, над которым массивной стеной нависла современность в виде нового девятиэтажного дома с огромными буквами поверху «СССР – оплот мира». Ещё не так давно этого дома здесь не было. Как всё-таки быстро растёт и строится их город! Глядя на ютившийся между этим домом и танком уже расселённый барак, хозяин женского царства неспешно закурил. Весь район ждал скорейшего расселения, но, похоже, их дом на повороте трамвайных путей не входил в число избранных. Вениамин вздохнул, вспомнив, как трясёт стены, когда по рельсам громыхает трамвай, но потом представил, как девочки: жена и старшая дочь – сейчас наводят порядок в их уютном и тёплом доме. До школы Валюшке ещё полтора года, но помощница из неё уже получилась отменная!

Традиционно к четырём ждали Тимофея с женой, Маринину когда-то лучшую подругу, изредка забегавшую к ним и никак не желавшую замуж, и пожилую пару, жившую с ними на одной площадке и частенько выручавшую с детьми: в будни могли и с младшенькой погулять, и за старшенькой в садик сбегать. Им не трудно, а молодым крутиться надо, тем более, что любимая ими, как дочь родная, Мариша Лаваневская ждала третьего ребёнка.


***

Сегодня Вениамин гулял с особо гордым видом – вчера, когда он вернулся из очередного рейса, Марина, краснея и смущаясь, как будто в первый раз, сообщила ему радостную новость – в августе у них будет третий ребёнок. Молодой отец не сомневался, что снова родится девочка. На вопрос жены, почему девочка, он ответил без тени смущения, что он не знает, как воспитывать мальчиков, а в воспитании девочек – уже профи! Он и имя для неё сразу же придумал: если уже есть Валя и Вера, то эта крошка пусть будет Вика. «Пусть, – подумала Марина, прижимаясь к любимому мужчине и млея от его заботы, – а если будет мальчик, то будет Виктор, хотя девочка – привычнее, безусловно».

Вениамин стоял около памятника, слегка покачивая просыпающуюся малышку и глядя на боевую машину, прошедшую огонь и воду. В груди щемило от радости, какая возможна лишь при чём-то глобальном, чём-то таком большом и весомом, что её, радость эту, трудно рассказать – её возможно лишь чувствовать, и любое слово губительно для неё. В памяти всплыло, как они, мальчишки-подранки, глазели на въезжающий на постамент танк, как вскидывали руку, салютуя по-пионерски, как клялись друг другу умереть за мир во всём мире. Почти двадцать лет прошло. И оплот мира, белея огромными буквами, уже взгромоздился на самый верх новостройки и воспринимался совсем по-другому – не как реальность, а как пафос, выпирающий из-за каждого угла и бьющий изо всех орудий. Тогда он, совсем ещё зелёный пацан, мечтал совершить подвиг, готов был на поступок, а сейчас… К чему сейчас, когда у него есть замечательная семья, он готов? Готов умереть за Родину, как тогда, в детстве? Веня криво усмехнулся от такой мысли, посмотрел на славное личико Верочки. Назавтра снова обещали холода, но сегодня ему посчастливилось погулять с дочуркой. Вера, укрытая поверх комбинезона пуховой шалью, снова крепко уснула, убаюканная укачиваниями отца. Первый месяц года, неуверенно цепляясь за экватор, мелко рассыпал снежную крупку, даря отдохновение от морозов.

Одернув ещё крепкое, но устаревшее благодаря врывающимся в жизнь новым модным веяниям выходное пальто, Вениамин покатил Веруню домой, мечтая о тарелке наваристого борща и объятьях Маришки. Чёрт с ним, с пальто, не оно делает его счастливым, а улыбка человечка в коляске, ямочки на щеках Валюшки, тепло рук жены и расцветающая в ней жизнь. А пальто… Веня поморщился, вспомнив, что сегодня ещё обещалась быть подруга детства Марины – Лариса, или, как она себя неизменно именовала, Ларсон. Общение с этой мадамой вносило порой смуту в ровное течение их застолья, но раз жена её привечает, то пусть приходит, в конце концов, всё какое-никакое разнообразие, хоть и пестрит зачастую в глазах от её модных выкрутасов и шумит в ушах от громогласных речей.

«Чтобы в семье был лад, друг другу надо уступать и делать всё обоюдно. Мариша у тебя и красавица, и рукодельница, и в общении приветлива, с такой по жизни приятно и любо-дорого идти. Береги её, сынок, не обижай», – такими словами напутствовала его мать на свадьбе, эти же слова слетели с её губ, когда она покидала бренный мир, и ещё просила, чтобы они в честь неё детей не называли – пусть свои жизни живут, радостные и счастливые, под своими именами, только для них предназначенными. Так Варвара Лаваневская, мать Вениамина, закончила свои земные дни, а в имена девочек неизменно перекочёвывала только первая буква её имени – ну, не мог он совсем отказаться от подобного увековечивания памяти матери. Отца своего Веня плохо помнил, разве что лицо на фотокарточках порой освежало память или собственное отражение в зеркале – похож был очень на него.

Однажды, ещё в подростковом возрасте, он подступился к матери и выспросил, что скрывает она про отца, какую правду, но скрывать Варваре было нечего – вспоминать было тяжело, как мужики из его цеха толпой пришли и, не смея поднять голов, долго топтались у порога, а потом рассказали, как сорвался во время ремонта пресс. Узнав эту тяжёлую историю, Веня впервые закурил. Он глотал едкий дым, давился, кашлял, размазывал по щекам слёзы, представляя, как от до ума помрачительного красавца (именно так и говорила мать про отца – до ума помрачительный) осталось лишь то, что ниже пояса, как его хоронили в закрытом гробу, как убивалась она по нему, как потом на долгие годы осталась одна, поднимая на ноги сына, изо всех женских сил стараясь, чтобы у него было всё, а особенно – возможность учиться. Говорили они мало – до того ли было? – и Веня постоянно испытывал нехватку в общении, иногда от этого начинала зудеть кожа – так хотелось обсудить то одно, то другое с вечно пропадавшей на работе мамой, но – не удавалось. И Веня злился и несколько раз даже выговорил ей, что она его не понимает и не хочет понимать. Каким-то чудом ему удалось избежать дурного влияния, хотя соблазнов было много, и только пристрастие к куреву прочно ворвалось в жизнь и оставалось до сей поры.

Отряхнув возле подъезда снег с пальто и ботинок, Веня вкатил коляску на второй этаж, затем аккуратно заехал в достаточно просторный коридор двухкомнатной квартиры. Тихо скрипнули надраенные до блеска деревянные полы. В нос ударили запахи с кухни. На цыпочках, чтобы не разбудить ещё спящую Веруню, он прошмыгнул в комнату. Валюшка сладко дремала на диванчике, поджав под себя ноги и уткнув кулачок в щёчку. Марина неспешно, стараясь не греметь, собирала на стол.

– Умаялась? – шепнул Веня, приобнимая жену и кивая в сторону спящей дочки.

– Да, ещё как! Сегодня она была особенно усердна, так старалась, что два раза воду из таза проливала на пол, такое тут море было, что хоть подлодку запускай! – Марина отложила в сторону чайные чашки. – Пойдём на кухню, покормлю тебя, а то с гостями опять голодный останешься.

В противовес коридору кухня была маленькой – там с трудом уживались вместе газовая плита, кухонный сервант с резными дверками и небольшой стол. Одностворчатое окно слабо пропускало дневной свет, который летом терялся в густой зелени растущих напротив деревьев, а зимой стремительно таял, ускользая за угол дома и перебираясь к окнам комнат. К кухне прилепился туалет с до неприличия скромной ванной, втиснутой туда вопреки всем законам физики. Новенький стройный холодильник системы «Бирюса», сменивший своего пузатого, громко ворчавшего предшественника, мирно делил коридорный угол, прижимающийся к кухне, со старенькой, но безупречно работающей стиральной машиной «Ока-7». Эту машину, обветшалого цвета, то ли голубого, то ли бирюзового, Веня помнил с самого раннего детства. На ней стирала ещё его мама, а теперь, не зная хлопот, стирает и Мариша. Несмотря на то, что при работе машина утробно гудела, избавляться от неё не собирались – на недавно выпущенные народ жаловался, мол, то тут потечёт, то там забарахлит, а эта… От добра добра не ищут.


***

К четырём стали собираться гости. Первыми пришли соседи: Ульрих Рудольфович и его жена – тётя Саша. По обыкновению – со свежеиспечёнными пирогами. Потом в коридор вплыла Ларсон, важно неся свои неудержимо нарастающие килограммы и запрещающая называть себя Ларисой, Ларой или, что ещё хуже, – Ларочкой, а следом за ней, в одни двери, подоспел и Тимофей с женой Катей. Вручив сумку с салатами хозяину, Тимофей с порога закричал:

– А где моя Пуговка?

С криком «я здесь!» из комнаты выбежала, протирая сонные глазёнки, счастливая Валюшка, и Тима подхватил её, закружил по коридору и крепко прижал к себе.

– Когда сами-то уже решитесь? – крепко пожимая руку товарища, словно они не виделись лет десять, спросил Веня.

– Нам и твоих девчонок хватает, а мы пока для себя поживём. Правда, Катюш? – эмоции переполняли Тимофея каждый раз при виде девчушек счастливой супружеской пары, и он не замечал мечтательного взгляда стройной, что твоя берёза под окном, Катерины. – А где малышня-карандашня?

– Она с тёть Сашей. Давайте проходите уже, – чуть подгонял Вениамин вошедших приятным баском. Он был на полголовы выше своего закадычного друга и выглядел очень внушительно. Марине, выглянувшей в коридор, вдруг показалось, что он вырос из этой квартиры и из этого старого дома. Сейчас он был словно герой из другого мира, случайным образом попавший сюда. Мысль Марину с одной стороны позабавила, а с другой немного напугала. «Да, ожидание нового жилья делает меня мнительной», – подумала она, забирая у соседки Верочку.

Все расселись за круглым, ещё довоенным столом с массивными рельефными ножками и внушительной столешницей. Притягивал взоры главный атрибут дома Лаваневских – натёртый до блеска самовар, высившийся над напоминавшим ромашковое поле столом: по бледно-зелёной скатерти рассыпались усеянные цветами блюдца, чашки, тарелки. Всё до безупречности белое. Самовар щеголял своим носиком, словно приглашал каждого в царство душевных разговоров, тулово его, покоящееся на резной шейке, источало тепло, и, казалось, что хватки, симметрично венчающие крышку, вот-вот готовы были пойти в пляс от радости, что за столом вновь собрались гости.

На страницу:
3 из 5