Полная версия
Дверь в стене
– Вздор, – бросил Клод, делая ход. – Мы оба знаем, что это не так. Сэр Гарри никогда не играл в карты.
Услышав это категоричное опровержение, Эдвин побледнел и бросил злобный взгляд на кузена. Похоже, он был до крайности раздражен его заявлением.
– Ты мало что знаешь об этом, Клод, – возразил он.
– Я знаю, что сэр Гарри никогда не играл в карты.
– Насколько мне известно, играл. Вот черт! – Эдвин сделал ход не той картой. – Так, так! Я бы хотел, Клод, чтобы ты воздержался от попыток затеять спор во время игры.
– А кому загорелось спорить? Уж точно не мне! Сэр Гарри никогда не играл.
Последовало неловкое молчание. Игра продолжалась в полной тишине. Затем Клод выпил, облизнул губы и повернулся к Вицелли.
– Нет, Вицелли, исчезновение сэра Гарри не было бегством от карточных долгов. В конце концов, мы почтенная семья. Мне кажется… – на лице юноши появилось весьма глубокомысленное и доверительное выражение, а в глазах Эдвина мелькнула тревога, – в этом деле замешана женщина.
У Эдвина побагровело чело, но в остальном выглядел он спокойным.
– Незнакомая колода, Вицелли. Вот почему мне не везет, в этом все дело. У меня в голове все так запуталось и смешалось, словно…
– Словно в гниющем трупе, – ввернул Клод, беря реванш за недавнюю пикировку.
Повисла еще одна напряженная пауза. Эдвин явно ощущал себя не в своей тарелке.
– Я и правда никогда не слышал подробностей этого дела, – сказал Вицелли, забирая выигранные ставки; его узкие глазки с видимым удовлетворением наблюдали за возрастающей рассеянностью одного кузена и опьянением другого. – В нем было нечто странное?
– Нет, все было восхитительно просто, – ответил Клод. – Передай мне графин. Спасибо. Вот два бесспорных факта. Первый: сэр Гарри был. Второй: его нет. И кстати, в день, когда он исчез, этот попугай лишился дара речи. Это все. Между прочим, ты последним видел своего брата, Эдвин. Расскажи нам об этом.
Эдвин побелел и стал совершать ходы не думая.
– Карты нынче заколдованы, не иначе, – процедил он сквозь зубы, проигнорировав замечание Клода.
– Боже мой, Эдвин! – выпалил неугомонный Клод. – Да ведь сегодня ровно год! Вицелли, нынче же двадцать четвертое декабря, канун Рождества? Ну конечно. Ровно год с того дня, когда сэра Гарри видели последний раз. Вицелли, а призраки не…
– Давай сменим тему, Клод. Эти разговоры не дают сосредоточиться на игре, – почему-то заметно нервничая, перебил Эдвин.
– Дорогой мой! Это в высшей степени ценная мысль… для тебя… насчет годовщины. По прошествии года ты сможешь… как это называется?.. вступить в права на управление наследством.
Эдвин с силой забарабанил бледной рукой по столу и притворился, будто изучает кружева на манжете.
– Ты мешаешь игре, Клод.
– Перед нами, – продолжал Клод, с нарочито заговорщицким видом обращаясь к Вицелли, – хитрый лис, Виц. В самом деле, ты хитрый лис, Эдвин, раз прибегаешь к подобным приемам. Это так, к слову. Так вот, этот самый Эдвин всегда прикидывается раздосадованным и уязвленным, когда речь заходит об исчезновении сэра Гарри. А на деле ему от этого – сплошная выгода. Тебе следует знать, что сэр Гарри собирался жениться; счастливая девушка, счастливый день, все решено. Если бы он женился и родил наследника, бедный старина Эдди остался бы не у дел. А теперь он почти баронет – вскоре станет баронетом, я полагаю.
– Ты в самом деле был последним, кто его видел? – спросил Вицелли, испытующе глядя на Эдвина.
Тот облизнул пересохшие губы и посмотрел в глаза Вицелли. Он заговорил, и казалось, что он крайне осмотрительно подбирает слова:
– В канун прошлого Рождества я оставил своего брата здесь, в этой комнате, сидящим перед вот этим камином, примерно в одиннадцать вечера. Примерно… да, примерно в одиннадцать… должно быть, так… – Эдвин невольно перевел взгляд на часы. – Лакей, спавший внизу в буфетной, услышал над головой звук удара и болтовню попугая. Я… я был уже в постели и вообще ничего не слышал. На следующее утро сэр Гарри исчез. Все вокруг было как обычно – то есть я имею в виду, ни здесь, ни где-то еще не виднелось ни намека на какой-либо беспорядок. С тех пор…
– Виц, дружище, передай бутылку. Вероятно, здесь не обошлось без вмешательства дьявола, – произнес Клод. – Говорю же – преставился.
– Для меня случившееся – не повод шутить, – недовольно произнес Эдвин и облегченно выдохнул, когда Вицелли снова обратил взгляд на карты. – Он исчез…
– Без четырех полночь, – перебил Клод. – И сегодня суббота. Вицелли, если мы продолжим играть до воскресенья, мы ведь узреем дьявола, не так ли? Интересно, он похож на здешнего бронзового Сатану? Возможно, он вернет сэра Гарри обратно.
– Замолчи, ради бога! – воскликнул Эдвин в крайнем возбуждении. – Ты знаешь, как тяготит меня его исчезновение; я бы душу прозакладывал, чтобы найти сэра Гарри – или его тело…
– О Эдвин!
Эдвин стал мертвенно-бледным.
– Что это было? Это ты сказал, Вицелли? Ты слышал что-нибудь?
Вицелли выглядел слегка удивленным.
– Я ничего не говорил, но, думаю, что-то слышал.
– Я нет, – заявил Клод. – Вицелли, без двух минут двенадцать. Что произойдет в полночь, если мы продолжим игру?
– Карты красной масти превратятся в карты черной масти, и наоборот, – сухо отозвался Вицелли, – а фигуры на картах обратят лица к тебе. Только и всего. Ничего запредельно ужасного. Что с тобой, Уолкот, почему ты не делаешь ход?
– Что ты так пристально рассматриваешь в пламени свечи? – недоуменно спросил Клод. – Можно подумать, что ты увидел там дурное предзнаменование. Не тревожься. До полуночи еще одна минута.
Эдвин, со странной дрожью и одышкой, ответил:
– Я… ничего, ничего. Просто фантазия. Я всегда фантазирую… Вы ничего не видите? Брр, как оно дергается и борется за жизнь! Еще не умерло. Затихнет оно когда-нибудь? Я имею в виду пламя.
Он был бледен как привидение, на лбу блестел лихорадочный пот. Он дернулся в сторону свечи, словно пытаясь схватить ее, потом испуганно и пытливо посмотрел на Вицелли, дотронулся до лба, а затем принялся перебирать карты.
– Свеча мигает потому, что на ней скопился нагар. Только шея… то есть фитиль… пылает багряным, и…
Один. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Медленно и торжественно басовитые куранты пробили полночь.
Едва замер гул последнего удара, Эдвин с громким криком отвращения отшвырнул карты.
– Лицо, – воскликнул он, – лицо – с черным языком, вывалившимся наружу! Карты, валеты и короли, белые лица и побагровевшие шеи. Каким безумцем я был, что пришел сюда – в эту комнату – сегодня вечером! Вы глупцы! Это шутка! Болваны, на что вы уставились?
Никто не произнес ни слова в ответ. Вицелли внезапно скрестил на груди руки и наклонился над столом в сторону Эдвина. Клод торопливо схватил свои карты, испуганно глянул на них и, несколько успокоившись, повернулся к кузену.
Воцарилась тишина, а затем ее прорезал, наполнив собой пространство гостиной, низкий, нездешний, проникновенный голос – страдающий и задыхающийся:
– О Эдвин! О матушка! Пощади меня, пощади меня! Ох!
Его жалобный вскрик завершился протяжным рыдающим стоном.
У Клода волосы встали дыбом. Вицелли не шелохнулся и не сказал ни единого слова. Эдвин сидел, сминая в кулаке карты, опустив голову, моргая, с перекошенным ртом, – словно ожидал приговора.
Посреди устрашающего безмолвия торжественно тикали часы. Бронзовый Сатана выжидательно замер за спинами собравшихся, кариатиды с затаенной тревогой смотрели вглубь комнаты. Тень от воздетой руки Сатаны угрожающе нависла над поникшей тенью Эдвина. Попугай переместился на своей жердочке, звякнула цепь. Со стуком упала на пол карта. Потом они услышали бесплотный голос, заставивший Вицелли и Клода невольно бросить взгляд на мертвенно-бледное лицо Эдвина:
– А!.. Тайное убежище священников в башне…
То был голос Эдвина, но это произнес не Эдвин.
Еще одна жуткая пауза, продлившаяся минуту – или час. Затем глаза Эдвина осмысленно блеснули. Он в ярости вскочил, уронив стул, и стремительно сделал три шага к попугаю. Птица издала зловещий крик и забила широкими серыми крыльями. Вицелли схватил Эдвина за руку, и они встали друг против друга.
– Это судьба, – произнес Вицелли. – Ты должен покориться. Мы знаем… достаточно.
Пауза, за ней – взволнованный шепот.
– Да, я убил его – здесь – год назад, в канун Рождества. Глупо было приходить сюда, особенно в этот вечер! Мы напились и поссорились. Он преграждал мне путь к богатству, а его богатство отбирало у меня мою Энни. Он издевался надо мной. Как я ненавидел его в ту минуту! Я с размаху ударил его кочергой, повалил на пол, напрыгнул на него и задушил. В заброшенной башне есть потайная комната, где когда-то скрывались от преследований католические священники. Только он и я знали о ней. Он там, изъеденный крысами, превратившийся в мумию… Вицелли, отпусти хоть на миг мою руку.
Он повернулся и теперь видел лица обоих.
Внезапно свет упал на его рапиру. Она взметнулась, попугай перекувырнулся и, обезглавленный, повис на цепи; еще один взмах – и Эдвин пошатнулся, упал ничком, перекатился по полу и, испустив вздох, остался недвижим – равнодушный к любви, ненависти и греху. У его ног лежала голова попугая, в его клюве еще слабо подрагивал мясистый язык.
Пламя свечей трепыхалось, словно от дуновения ветра, на стене причудливо дергался призрачный Сатана. Над мраморной каминной полкой размахивало косой седое Время, безжалостно и неустанно свершая свой необратимый труд.
1888–1889
Человек с носом
Всякий раз, когда я смотрю на твою физиономию,
я вспоминаю об адском пламени и о богаче,
который при жизни всегда одевался в пурпур,
ведь он там в своем одеянии так и пылает,
так и пылает!..[8]
– Мой нос – проклятие всей моей жизни!
Человек помоложе, сидевший по соседству, встрепенулся.
Дотоле эти двое не разговаривали. Они занимали противоположные концы скамейки на каменистой вершине Примроз-хилл[9], откуда открывался вид на Риджентс-парк. Дело было поздним вечером. Вдоль тропинок на склоне холма пролегли желтые пунктирные линии из световых столбиков; тусклой полосой посеребренной зелени протянулась Альберт-роуд – это переливалось между деревьями сияние газовых фонарей; за нею расстилался загадочный мрак парка, а еще дальше, там, где рдеющая медь неба переходила в желтый туман, начиналось великолепие оживленных улиц квартала Мерилебон. Грозную черноту крайних домов на Альберт-террас хаотично прорезáли освещенные окна. В вышине сверкали звезды.
Оба молчали, уйдя каждый в собственные мысли, и были друг для друга всего лишь смутными темными силуэтами – покуда один из них не счел нужным подать голос и открыть свою тайну.
– Да, – произнес он после паузы, – мой нос всегда стоял у меня на пути, всегда.
Человек на противоположном конце скамейки, похоже, не расслышал предыдущей реплики, но теперь он во все глаза уставился сквозь сгущавшийся сумрак на соседа-коротышку, который повернулся к нему лицом.
– Не вижу никаких изъянов – нос как нос, – заметил он.
– Будь сейчас посветлее, увидели бы, – возразил собеседник. – Впрочем, это поправимо.
Он порылся в кармане и что-то извлек оттуда. Раздался скрип, не гаснущая на ветру спичка вспыхнула зеленоватым фосфоресцирующим светом, и на фоне этой вспышки мир вокруг стал еще темнее.
На минуту повисла выразительная пауза.
– Ну? – спросил человек с носом, придвинув выдающуюся часть лица к свету.
– Видал и похуже, – отозвался его сосед по скамейке.
– Сомневаюсь, – заупрямился человек с носом, – а если и так, это слабое утешение. На форму обратили внимание? А на размеры? У него же разные крылья: одно вздыбленное, другое покатое, как склоны горы Сноудон[10]. Торчит посреди физиономии, точно птичник внутри крытой галереи. А цвет!
– Ну, строго говоря, он не сплошь красный.
– Само собой – там есть и пурпур, и синева, и «лазуритовый тон, как у жилки на груди Мадонны»[11], в одном месте – даже сероватая бородавка. Да что уж – это вообще не нос, а первобытный хаос, притороченный к моему лицу! Но поскольку он воткнут там, где полагается быть носу, окружающие бездумно признают его за таковой. То, что венчает мое лицо, – это брешь в совершенном здании мироустройства, забытая Творцом глыба необработанного материала. В нее заключен мой настоящий нос – подобно тому как статуя заключена в глыбу мрамора до тех пор, покуда в должный час она не обретает свободу. В следующей жизни… Впрочем, этого нельзя предсказать наперед. Что ж, ладно… Я редко завожу речь про свой нос, дружище, но в самой вашей позе мне почудилось что-то участливое, а меня нынче тянет поговорить. Проклятый нос! Но я, наверное, утомил вас, всунув его поперек ваших мыслей?
– Если разговор про нос облегчает ваши страдания, то прошу вас, продолжайте, – предложил носатому джентльмену собеседник, который, судя по его чуть дрогнувшему голосу, принял услышанное близко к сердцу.
– Тогда я скажу, что мой нос напоминает мне о фальшивых носах, которые нацепляют на себя в дни карнавала даже самые унылые люди, дабы предаться остроумному и жизнерадостному веселью. Этого достаточно для всеобщего ликования. Подозреваю, тот или иной англиканский епископ тоже как ни в чем не бывало носит на физиономии подобный бутафорский нарост. А вообразите-ка ангела в таком гриме! А если бы на вас сейчас напялили такое – вам бы понравилось? Подумайте, каково это: ухаживать за девушкой, выступать на митинге или величаво умирать – с таким носом, как у меня! Подружка открыто смеется над вами, публика глумливо гогочет, палач, давясь от хохота, с трудом находит в себе силы запалить ваш жертвенный костер. Ей-богу, я не шучу! Не однажды я поднимал бунт и клятвенно восклицал: «Я избавлюсь от этого носа!»
– Но что вы можете сделать?
– То-то и оно, что ничего, таков мой удел. А самое печальное – это сознавать, что мое положение, при всем его трагизме, невероятно комично. Одному Богу известно, как я буду радоваться, когда карнавал жизни завершится и я наконец расстанусь с этой штуковиной. Пагубнее всего она сказывается на делах амурных. Мне ведь не чужды утонченные, нежные чувства, и здоровье у меня в порядке. Но что сможет увидеть во мне женщина, кроме моего носа? Она захочет прочесть любовь в моих глазах – а их загородит он, во всей своей безразмерной красе. Я обречен на то, чтобы предаваться любовным утехам в инквизиторском капюшоне с прорезями для глаз, – и даже под ним будет вовсю топорщиться эта продолговатая шишка. Я читал и слышал от других – и вполне могу представить себе, – как прелестно женское лицо, светящееся любовью. Но эта темница плоти способна вмиг остудить самое пылкое сердце.
Монолог резко оборвался, сменившись громкими, яростными проклятиями. Молодой человек, сидевший на соседней скамейке в обнимку с девушкой, вскинулся и произнес: «Эй, потише!»
– Мне, разумеется, и в голову не приходило, – заговорил собеседник носатого джентльмена, – что красный нос – источник таких несчастий, но теперь, когда вы…
– Мне показалось, вы сумеете понять. Этот нос сопровождает меня всю мою жизнь. Нынешнюю форму он приобрел еще в школьные годы, а вот теперешний цвет пришел уже позже. Меня обзывали пятаком, Назоном[12], Цицероном[13], хоботом, шнобелем. С годами он наливался все больше и больше, и мое будущее становилось все более трагическим. Любовь, которая только и придает смысл человеческой жизни, для меня – книга за семью печатями. Одиночество! Я возблагодарил бы небеса за… Но нет! Даже слепая женщина распознала бы его форму на ощупь.
– Но ведь, кроме любви, – задумчиво возразил более молодой собеседник, – существует и многое другое, ради чего стоит жить, – например, труд на благо общества. Неказистый нос ничуть ему не помеха. Некоторые люди находят, что труд куда важнее любви. Только не подумайте, что, говоря это, я не сопереживаю вашим невзгодам.
– Это вполне ясно уже по вашему тону. Ваши слова выдают, насколько вы еще молоды. Мой дорогой юный друг, труд – бесспорно, отличная штука, но поверьте, это недостаточный стимул. В нем нет услады. Вам еще предстоит это узнать. А кроме того, меня одолевают несказанная потребность любить, иметь рядом понимающую душу – и несказанная горечь оттого, что я одинок. Я догадываюсь, что вы не одобряете моего ропота, – но, украдкой наблюдая за окружающими в различных ситуациях, я знаю также, что лишь по-настоящему тонкая и артистическая натура способна проявить сочувствие к ближнему, которое так меня подкупает. Я много наблюдаю за людьми – пожалуй, даже чересчур много, – и поверьте дотошному антропологу-любителю: ничто так не выдает характер человека, как его поза в сумерках, когда, ему мнится, его никто не видит. Вот вы сидите, и ваш черный силуэт четко вырисовывается на фоне неба. О! А вот сейчас вы напряглись. Но вы не кальвинист. Друг мой, самое лучшее в жизни – это ее услады, а лучшая из услад – это любить и быть любимым. А тут – этот злосчастный нос! Что ж, есть немало других удовольствий, пусть и не столь восхитительных. Когда смеркается, я могу ненадолго забыть об этом пугале. Весна прекрасна, над холмами Даунза[14] чудесный воздух; лежишь среди вереска и любуешься на звезды в вышине. Даже лондонское небо к ночи окрашивается в более мягкие цвета, хотя край его все еще пламенеет. Днем тень от моего носа гуще и темнее. Но нынче вечером мне невесело – и все из-за того, что ожидает меня завтра.
– А что ожидает вас завтра? – спросил тот, что был помоложе.
– Меня ожидают новые знакомства, – объяснил человек с носом, – и любопытные взгляды, в которых смешиваются изумление и жалость и которые я слишком хорошо знаю. Моя кузина – мастерица устраивать званые ужины – пообещала гостям мой нос в качестве изюминки вечера.
– Да уж, ситуация хуже не придумаешь, – заметил собеседник.
Вновь воцарилось продолжительное молчание. Через некоторое время человек с носом поднялся и зашагал во тьму, что окутывала склон холма. Молодой человек наблюдал, как незнакомец исчезает в ночи, и тщетно спрашивал себя, чем можно утешить душу, на которую судьба наложила столь тяжкое бремя.
1894
Побег из семьи
– Твоя жена нас не замечает? – спросила мисс Хокинс.
– Полагаю, что нет, – ответил мистер Габбитас. – Разговаривает с тем теософом[15].
Теософ был стройным молодым человеком родом из Индии, а его шевелюра, должно быть, вела происхождение из Судана. Миссис Габбитас – дама с умным лицом и профилем римской статуи – отличалась поверхностным глубокомыслием. Она с явным интересом слушала индуса. Посему мисс Хокинс снова повернулась к Габбитасу.
– В общем, я так больше не могу, – сказал Габбитас.
– Говори потише, – попросила мисс Хокинс.
– Я не могу так больше, любимая, – повторил Габбитас, стараясь вложить как можно больше нежной страсти в хриплый шепот.
– Что же нам делать? – спросила мисс Хокинс.
– Бежать, – ответил Габбитас. – Бросим все и уедем куда-нибудь, где солнечный кли…
– Тише! – оборвала его мисс Хокинс. – Идут сюда, будут просить меня спеть. Я скоро. Обожди немного.
Мистер Габбитас отпустил ее от себя со всей учтивостью, на какую только был способен в сей судьбоносный момент, и нашел место у стены, откуда можно было лицезреть профиль возлюбленной.
– Ужасно умна, – сказал своему другу изящный молодой человек, стоявший слева от него.
– И добродетельна, – заметил его приятель. – Но это неправильно. Она должна позволить себе какую-нибудь маленькую… фривольность. Одним пением интересен не будешь.
– Она это понимает, – заметил изящный молодой человек. – Она достаточно умна. Будет некое приключение…
– Боже мой! Подозревать мою прелестную маленькую Минни в подобных помыслах… – пробормотал себе под нос Габбитас. – Решительно невозможно это слушать. – И он поспешно занял другое свободное место у стены.
Вскоре он уже с чувством бесконечного облегчения шептал Минни:
– Как же приятно снова быть с тобой! Итак, любимая, скажи откровенно, сможешь ли ты, решишься ли… сбежать со мной? Если б ты только знала, как я тоскую по тебе, как душа моя жаждет… – (Очень громко.) – Я замечательно провел время!
Последняя фраза была произнесена, поскольку кто-то неожиданно возник прямо за спиной мисс Хокинс.
– Ушли, – сказал Габбитас. – Скажи мне, любимая, поскорее. Прошепчи. Решишься? – (Пауза.)
– Ради тебя, – еле слышно прошептала мисс Хокинс, потупившись.
Габбитас воспринял это как согласие.
– Моя милая, только моя! Теплый климат благотво… Здесь слишком жарко, не находишь?
– Что тебя беспокоит?
– Миссис Габбитас на меня поглядела. Кажется, хочет домой. Теософ ее оставил.
Проницательный наблюдатель не преминет заметить, что муж, замысливший сбежать от жены, пускай у нее скорее одухотворенное, нежели красивое лицо и она склонна к философствованию, обязательно будет испытывать угрызения совести. И Габбитас испытывал. Даже в браке, прочность которого обусловлена главным образом меркантильными соображениями, необходимость совместного проживания невольно порождает привычку считаться с чувствами друг друга.
– Вечер удался на славу, дорогая, – заметил Габбитас. – И сэндвичи подавали отменные.
– Да, – отозвалась миссис Габбитас, обращая на мужа мечтательный взор. – Сэндвичи отменные и антураж. И музыка. Вечер несказанно хорош.
– Рад, что тебе настолько понравилось, дорогая.
Миссис Габбитас загадочно улыбнулась. Ее вдруг обуяла нежность.
– Дорогой муж, – произнесла она.
«К чему это? – подумал Габбитас. – Она ведь не станет ни о чем допытываться?» А вслух согласился:
– Да, дорогая.
– Ты всегда был хорошим мужем, дорогой.
– Да уж, – пробормотал Габбитас, а затем громко произнес: – Всегда.
– Можешь поцеловать меня, дорогой.
Габбитас сделал то, что было велено. За этим ничего не последовало. Оказав мужу милость, миссис Габбитас удалилась в свой уголок. Значит, ничего не заподозрила. Габбитас испытал огромное облегчение. Да, прежде она не разговаривала с ним в такой манере. Что ж, если подобные приливы чувствительности продолжатся, будет еще один повод сбежать.
Не раз и не два, а гораздо больше за эти две недели миссис Габбитас приходила в то же самое нежное настроение. Несколько реплик крайне удивили Габбитаса. Однако он продолжал собирать вещи в своей комнате, поскольку был человек решительный.
– Она не может знать, – сказал он себе, провожая супругу взглядом после одного из таких разговоров. – Узнала бы – подняла бы шум. Определенно. Ее нрав мне хорошо знаком. А эта новая манера почерпнута из какого-нибудь современного романа. Бедная старушка Мимси!
Проходя мимо спальни супруги, он бросил на нее беглый взгляд и на минуту остановился, ибо ему показалось, что Мимси стоит на коленях подле кровати и плачет. Однако, присмотревшись, он понял, что жена просто складывает одежду в корзину, и со спокойной душой направился вниз по лестнице.
Минуло пять дней с последнего из этих примечательных разговоров, и Габбитас оказался на Саутгемптонской платформе вокзала Ватерлоо, с грудой дамских и мужских баулов и все возрастающим ощущением собственной неправоты. Мисс Хокинс являла собой очаровательное сочетание робости и хладнокровия.
– Здесь заканчиваются Лондон и респектабельность, – заметил Габбитас.
– И начинается жизнь, дорогой, – ответила мисс Хокинс.
– Вот наш багаж, – сказал Габбитас.
Рядом с их внушительной поклажей располагалась чья-то еще, похожая. Внимание Габбитаса привлек маленький саквояж, который показался ему знакомым.
– Это мой? – спросил он у носильщика.
– Миссис Да Коста, – прочел тот на бирке. – Следует в Лиссабон.
– Тогда не мой, – констатировал Габбитас. – И все же это как-то… странно. Надо проследить, чтобы наши места не заняли, милая.
У двери вагона спиной к ним стоял какой-то человек – явно иностранец: слишком пушистая у него была шевелюра. Англичанин бы такую не выставлял на всеобщее обозрение. При их приближении человек обернулся.
Какое-то время они с Габбитасом вопросительно смотрели друг на друга.
– Мистер Джамасджи Ганпат, – наконец произнес Габбитас.
Мистер Ганпат, выдающийся теософ, непонимающе уставился на него. С мгновение он выглядел испуганным. Затем его лицо просветлело. Он приподнял краешек шляпы.
– Мистер Габбитас и мисс Хокинс!
Слегка отвернувшись, мисс Хокинс выдернула торчавшую нитку из дорожного пледа.
– Мы направляемся в Саутгемптон, – сказал Габбитас, вернув себе утраченное самообладание. – Вместе. Нужно встретить миссис Габбитас.
– Действительно! – Взгляд мистера Ганпата переместился к двери зала ожидания. Индус заметно нервничал. – Не знаете ли вы?.. – начал он. – Полагаю, я должен… мне лучше… Сожалею. Простите. – Неожиданно он повернулся и поспешил прочь.