Полная версия
Будь ножом моим
16–17.4
Не могу уснуть. Вот бы я уже сейчас мог знать, что ты почувствуешь, когда получишь мое утреннее письмо, и станешь ли вновь писать мне после него. Я почти уверен, что нет. Ты решишь, что с моей стороны бестактно рассказывать тебе такие вещи. И все же я рад, что отправил его. Несмотря на самоистязания, которым я подвергал себя весь день. Ты права – я действительно ищу себе спутника для воображаемого путешествия, но ошибаешься, полагая, что я не нуждаюсь в настоящем спутнике. Как раз наоборот: мне нужен настоящий спутник для воображаемого путешествия. Когда я пишу эти строки, сердце мое нешуточно колотится. И вообще, все чаще и чаще я чувствую учащенное сердцебиение, именно когда воображаю. Вот, снова бьется. Знаешь, что есть такая пичужка, малый зимородок?
Стоит легонько дотронуться до грудки – сердечко его перестанет биться, и он умрет. Стоит сделать одно неверное движение, вибрация от него тут же дойдет до сердца, и оно попросту перестанет биться. Вот бы я мог купить себе такого зимородка! Или даже двух. Нет, целую стаю зимородков! Я бы выпустил их полетать над теми строками, что я пишу тебе, чтобы они были живыми детекторами лжи – как те канарейки, с помощью которых обнаруживали утечку газа в шахтах. Представь себе: одно лживое или неточное слово, грубое или просто безразличное – и мертвая птица падает на страницу. Посмотрим, как я буду писать тогда. Кстати, забыл тебе сказать, что ты меня очень задела, решив, что в тот вечер я спутал тебя с какой-то другой женщиной. Но еще больше меня полоснуло по сердцу то, что ты затруднилась выбрать, какой расклад событий был бы предпочтительней: если бы я ошибся или если бы оказался прав. Но знаешь, когда я ужаснулся больше всего? Когда ты начала описывать мне себя, чтобы мы удостоверились наверняка, и каким-то образом уместила все описание в одно-единственное предложение, да еще и в скобках («довольно высокая, длинные волосы, курчавые и непокорные, очки…»). Если это действительно так, если ты ощущаешь, что заперта в скобки, то позволь хотя бы и мне втиснуться в них, и пусть весь мир останется снаружи. Пускай тогда весь мир превратится в общий множитель перед скобками, пускай умножает нас внутри.
Я.
P.S. И все же, хотя начало вышло не слишком гладкое и ступаем мы по какой-то кривой, извилистой дорожке, должен тебе кое в чем признаться: в том, что у меня расширяются зрачки, когда я вижу какое-нибудь твое слово в другом месте, даже когда натыкаюсь на него в газете или в рекламе… Ведь есть слова, которые столь явно принадлежат тебе, – в которых словно хранятся отпечатки твоей души, – что в устах всех других людей они кажутся мне речевыми протезами, искусственными суставами языка. До того, как ты появилась, я и представить не мог, что встреча со словами другого человека может будоражить не меньше, чем первое прикосновение к телу, чем запах, кожа, волосы и родинки. У тебя тоже так?
21.4
Но как же мне свести нас? Как устроить встречу – мне и тебе? Твое письмо дошло, вот оно лежит на столе. Бледное, как мертвец. Белый отражает все лучи света, верно? Вот-вот открою его. Позволь мне чуток растянуть блаженство сомнения, разбрызгать немного обнадеживающих красок. Я уже рассказывал тебе, что все время вижу, как мы с тобой утопаем в зеленом? Вновь и вновь все зеленеет у меня перед глазами, когда я думаю о тебе. Просторная, необъятная зелень. Быть может, это распласталась бесконечность моря или густой лес где-нибудь в Европе, а может, это всего лишь чей-то большой газон (нужно было тебя предупредить – мои мечты обычно кончаются, едва достигнув высоты газонной травы). Ты сидишь на газоне и читаешь книгу, а я, скажем, газету. И между нами – двумя незнакомцами на гигантской лужайке – огромная пропасть. Как же нам одним рывком заставить их броситься в объятия друг друга, минуя все промежуточные стадии ухаживаний, не пережевывая безвкусные фразы, которые повторяли миллионы мужчин и женщин до них?
На ощупь – одна страница, не больше. Я подумал было написать себе то, что там, как мне кажется, написано, – чтобы подготовиться, – но ты запретила мне решать за тебя, что ты думаешь и чувствуешь. И все же запишу одно видение, которое не покидает меня вот уже несколько дней. Оно о нас с тобой, интересно, что скажешь. Картина немного наивная: я и ты, оба погружены в чтение, но так как на лужайке только мы вдвоем, то остро и явственно ощущаем присутствие друг друга. На мне, как обычно, джинсы, на тебе – свободное черное платье, обволакивающее твое тело до пят, а на нем – сверкающие звезды и месяцы, и, если я не ошибаюсь, твои плечи покрывает тонкий и легкий зеленый платок. Такой я увидел тебя на встрече выпускников (это был платок? или длинная шелковая шаль? Сейчас мне важна каждая деталь). «Единственное воспоминание, унесенное моим взором, – ее зеленая накидка»[3], – так у Кьеркегора обольститель впервые встречает Корделию, и, может, это из-за твоего платка меня одолевает вся эта зелень?
Зелень, вмиг угасшая под огромным серым свитером, который твой муж набросил тебе на плечи, когда тебя начало знобить, припоминаешь? Потому что я отчетливо помню, как меня поразило его резкое, напористое движение – когда я глядел на тебя, еще не осознавая, что это за взгляд. И он – этот «он», от кого ты ни в коем случае не собираешься скрывать наши отношения, только потому, что ему никогда и в голову не придет допрашивать тебя о том, чем и с кем ты занимаешься, – вдруг накинул на тебя этот свитер с высоты своего исполинского роста, как набрасывают аркан на убегающего жеребенка.
Но от чего тебя бросило в дрожь? «Довольно высокая, длинные волосы, курчавые и непокорные, очки…». Когда бы не эти дурацкие скобки, я бы рассмеялся: такой ты себя видишь, только такой? Почему же ты ничего не написала о своей благородной осанке, твердой и мягкой одновременно, и о твоих горящих щеках, как не упомянула про светлую, веснушчатую наивность твоего лица – не обижайся, немного старомодную, как у людей из пятидесятых.
И почему я сразу не написал что-то вроде «золотистый колос, амбар, сливочное масло», и что твое лицо – тому, кто взглянет на него впервые, взглянет сонно и безучастно – может показаться почти невзрачным по сравнению с твоим великолепным, столь выразительным телом. Надеюсь, я тебя не оскорбил. На первый взгляд у тебя личико воспитанной девочки, такой милый и одновременно ответственный вид, как у классной старосты; но вдруг что-то неожиданное приковывает взгляд: не то темная родинка под нижней губой, не то сам рот, широкий и трепещущий, беспокойный, живущий своей жизнью. У тебя голодный рот, Мириам; если тебе уже об этом говорили, скажи мне, и я подберу другое слово, совершенно не хочу лязгать чужими словами.
В тот вечер я жадно разглядывал твое лицо. Может, я и видел тебя каких-то пять минут, но эти пять минут выжигали во мне твой образ, и твоими же устами я выучил тебя наизусть. А теперь, услышав все это, тебе придется решить, действительно ли тот странный вздох вырвался у тебя при мысли, что я спутал тебя с другой женщиной, или наоборот – потому что ею оказалась ты, потому что тебе выпал этот жребий. Я тебе не помощник в этом выборе, с тех пор прошло уже три недели, и когда я встречаю какую-нибудь незнакомую женщину, – мой взгляд лишь легонько дотрагивается до нее, тут же устремляясь к твоему образу, который хранит моя память. Как растрогало меня твое лицо! А ведь я всегда начинаю с тела. Но и телом я не пренебрег. Мне кажется, ты попыталась размыть его контуры в письме («довольно высокая…»). Ручка дрожит у меня в ладони при мысли, что скоро я напишу твое тело, красоту твоего тела и его великодушие, скрытое под одеждой. И про немного упрямую округлость плеч – и про нее я не забыл, – как будто кто-то укрылся в тебе, и ты пытаешься защитить его.
Как ты склонила голову, как твое тело немного вздрогнуло под платьем, и ты обняла его руками медленно, словно во сне, будто оплакивая. Звучит странно, но именно это я почувствовал, – оплакивая и жалея его. И с первого взгляда я уже так много о тебе знал. Наверное, ты снова разозлишься, что я так нахально, и глазом не моргнув, рассказываю тебе о тебе – но я просто знал. Лицо твое было открытым и безоружным в ту минуту. Никогда еще я не видел взрослого человека, до такой степени лишенного защитного покрова. Каждая эмоция, мелькающая у тебя внутри, тут же явственно отражалась на лице. Мне стало ясно, что ты не способна скрыть ровным счетом ничего. Неужели ты не знаешь, насколько это опасно? Где ты была, когда жизнь преподавала этот урок?
Довольно, я не в силах больше сдерживаться! Приди, угрюмый вестник, неси свой краткий и суровый приказ об увольнении – посмотрим, что в нем.
22.4
Мириам.
Прежде всего:
Сегодня под вечер в супермаркете незнакомый мальчик попросил меня достать для него три плитки шоколада с верхней полки. Я потянулся было, но тотчас мелькнуло передо мной видение: в этом мальчике на самом деле угнездилась загадочная болезнь, и его лечат уже несколько месяцев, холят и лелеют, и, кажется, состояние его улучшается, он идет на поправку – но тут начинает объедаться шоколадом. Он помешался на шоколаде, просыпается по ночам и пожирает его, остановить его невозможно, но и отнимать у него эту скромную радость тоже как-то неловко, ведь он проходит такое трудное лечение. Но дело в том, что этот мальчик знает больше других, больше родителей, врачей и даже больше себя самого: он наделен каким-то тайным внутренним знанием и запасается шоколадом в преддверии долгой, холодной дороги, которая уготована ему, – я снял ему с полки шоколадки, и он радостно побежал своей дорогой.
Такой эфемерный всполох промелькнул у меня перед глазами, пока я тянулся за шоколадом. Я поклялся себе запомнить его, чтобы рассказать тебе, и даже записал на клочке бумаги. Но что с того? В день у меня случается с десяток таких видений, которые я тут же забываю навсегда, и это вовсе не какое-то особенно важное из них. Но если бы я не писал тебе, то позабыл бы и его – а жаль, жаль, что даже такая крохотная греза погибнет, не успев появиться на свет, ведь это живая искорка души. Понятно, что у каждого из нас есть сотни таких, но ни одному другому человеку и в голову бы не пришла настолько дурацкая фантазия, а если бы и пришла – кто стал бы пересказывать ее другому человеку? Ты когда-нибудь слышала, чтобы кто-то пересказывал подобные всполохи?
И как я осмелился рассказать тебе такую ерунду, которая, без сомнения, всего лишь разряд статического электричества в моем мозгу?
Может, из-за твоего внезапного осознания, что если перестанешь мне сейчас писать – только из-за того, что я временами свожу тебя с ума, – никогда до конца жизни не простишь себя?
Слышишь, Мириам, я раз за разом перечитываю твое коротенькое письмо. Быть может, я не осмеливаюсь до конца его понять, но, как мне кажется, тут написано твоим мелким почерком, что если ты отвернешься от меня сейчас, прежде чем мы по-настоящему встретимся, то предашь самое главное, что есть в тебе.
Да я и так знаю – ни к чему было так подробно объяснять, – что это «главное» вообще не связано со мной, что это целиком и полностью твое личное дело, возможно, это и есть твое Самое Сокровенное. Но я читаю и то, что ты дописала внизу немного странным почерком: что порой тебя бросает в дрожь при мысли, что какой-то незнакомец, едва бросив на тебя взгляд, заметил это твое Сокровенное и, не будучи с тобой знаком, произнес его истинное имя.
Яир
(Уже завтра.)
Я имею в виду – если бы только я сумел собрать несколько из них, из этих искорок души, вместе, я бы разглядел в них одну большую мозаику и, наконец, осознал бы что-то, некий принцип, который спаивает меня в единое целое, тебе так не кажется?
Я говорю о безымянных материях, которые в течение жизни наслаиваются моросью и пеплом на дне наших душ. Если ты попросишь меня описать их тебе – у меня не найдется слов, только кольнет под сердцем, тень пробежит по лицу, вздох. Кто-то обнимает себя в толпе людей, и тебя вдруг переполняет тоска. Кто-то пишет: «Ты представился «посторонним». Но совершенно посторонний не мог бы мне так написать». И тут же что-то сдавливает мне горло, всего лишь одна капелька вытекает из железы одиночества, не более того – но что может быть подлинней и важнее? Во время какого-то армейского дежурства на Синае Рильке объяснил мне, что в глубине вещей уже нет случая, а есть только закон. Отлично, ответил я ему – мысль о том, что где-то там все сводится к некоему смыслу, безусловно обнадеживает; но меня этими сведениями уже не удовлетворишь, время мое тает стремительно, и даже если я проживу еще лет тридцать, то увижу всего лишь тридцать первых крокусов – в целом довольно маленький букетик, – и я хочу хоть раз своими глазами увидеть текст этого закона, понимаешь? Эту конституцию. И еще я хочу, чтобы мне устроили организованную экскурсию по этим загадочным «глубинам вещей», и требую имен всех вышеупомянутых «скоплений», чтобы я мог хоть один-единственный раз назвать их по именам, и пусть они ответят мне, пусть хоть раз в жизни станут моими – только бы не это неизбывное, вечное безмолвие (которое, кстати, в эту самую минуту, без всякой видимой причины, в гуще будничной толпы разрывает мне сердце).
Я.
Кстати, не пытайся припомнить, кем из тех, кто окружал тебя в тот вечер, был я. Это совершенно неважно, ты не обратила на меня ровным счетом никакого внимания. Если ты настаиваешь – я невысокий (может, даже ниже тебя. Надеюсь, ты не возражаешь, в переписке это не помеха) и очень худой. В момент творения в меня вложили не слишком много материала и, возможно, не слишком много мысли. Я не совсем Адонис, если хочешь знать мое мнение. Так сказать: не без изъяна. Теперь припоминаешь? Немного унылая физиономия и белесая косматая борода. Бесцельно и безостановочно расхаживает между кучками людей, не присоединяясь ни к одной из них. Помнишь кого-то такого? Этакая помесь угрюмого марабу с евреем? Короче: не трать усилий, все равно не вспомнишь, потому что нет во мне ничего незабываемого.
28.4
Тебе меня совсем не жаль, да?
Никакого снисхождения.
Но что плохого в том, что я превращаюсь в незрелого юнца, когда пишу тебе? Я и юноша, и совсем младенец, и старик, и новорожденный. Я проживаю так много разных жизней, когда пишу тебе. Вот бы и ты подарила мне немного того жара, который иногда допускала (только иногда, правда?) в мучительные годы отрочества. Да и возможно ли было пройти сквозь туннель тех мрачных лет, не загоревшись; почему же и теперь ты сдерживаешь свое пламя? Яир скупит все, весь твой ассортимент горючего, ведь пойми: в том месте, куда я хочу нас привести, жизнь пока еле теплится. И когда я, отдаляясь, гляжу на него со стороны, от него веет холодком даже в мою сторону. Когда же ты позволяешь себе усомниться в нем, пусть только одной репликой, оно тут же леденеет – а ты думала, что создать одно из двоих легко?
Со вчерашнего дня я пытаюсь понять, что переменилось в тебе между последним письмом и этим, которое лежит передо мной. Какой посторонний голос ты услышала? (Это Анна, я прав? Ты ей рассказала. Я уверен, что у тебя нет никого ближе ее. Она уже выставила меня клоуном, да? Иначе как объяснить, что ты вдруг отстранилась и, раздраженно поджав губы, с несвойственной тебе холодностью стала требовать, чтобы я рассказал о себе – о том, что видно невооруженным глазом.)
Я-то надеялся, что мы уже это прошли и ты поняла, что моя повседневная ипостась не имеет к нам никакого отношения. Какая разница, что в телефонном справочнике нет никакого Яира Винда? Ну нет его в этом справочнике! «Видно невооруженным взглядом»? Я же говорил тебе, что ты не видела меня в тот вечер, я был недосягаем для твоего взора. Обратись же к ней, к твоей слепой зоне, загляни в нее глубоко, и увидишь, как я машу тебе оттуда обеими руками, из самой зеницы твоей слепоты, Мириам, пожалуйста.
Ты заметила, что я даже не пытаюсь спорить с твоими чувствами: пока я не начал тебе писать, все именно так и было. Это мое точное описание, все симптомы болезни. Даже «красноречие», которое тебе всегда кажется чем-то скользким, подозрительным. Кажется, я знаю, о чем ты. И вовсе не чужды мне твои предчувствия и подозрения насчет того, что я могу вот так запросто, и глазом не моргнув, доверить посторонним людям свои трогательные слабости. «Странная и неловкая тактика обольщения», – говоришь ты, будто речь не о жизни и смерти.
Я читаю эти резкие определения и думаю: она анализирует меня, как будто я никогда не волновал ее, и в то же время я волную ее, как будто она совершенно не способна к анализу. Так кто же она?
И я вовсе не намерен звонить тебе домой, спасибо. И меня весьма изумило, что невинная идея, которую я предложил на прошлой неделе – придумать вымышленные имена твоим близким, – привела тебя в такую ярость. «У них есть настоящие имена…» (я знаю), и ты не собираешься «заново выдумывать их ради меня» (само собой). И почему я «не могу поверить в простые, естественные и открытые отношения между двумя людьми». Я был практически уверен, что в конце бури ты отвесишь мне пощечину этим самым письмом, навсегда, на веки вечные – а ты, наоборот, даешь мне свой домашний номер?!
Я не стану звонить: во-первых, чтобы сохранить конфиденциальность нашей связи (кто-то может оказаться дома и подслушать), но главным образом из-за того, что даже голос будет слишком материален в том мираже, который я хочу создать для нас. Он должен состоять лишь из написанных слов, а голос может пробить в нем брешь, и сквозь нее в наш мираж потечет реальность: детали и цифры, маленькие потные молекулы жизни, расспросы, смахивающие на допросы. В один миг этот сброд хлынет внутрь, загасив все всполохи огня, – как ты не хочешь этого понять?
В любом случае ты и пяти строк не можешь продержаться с притворной миной: забаррикадировалась в башне из отговорок и очень логичных доводов – мол, пока я продолжаю играть в эти детские игры про шпионов и придерживаться глупой идеи «гильотины», которая внезапно опустится на нас через несколько месяцев, ты не способна всем сердцем поверить даже моим «искренним и душещипательным» рассказам. С другой стороны, тебе невыносимо оттого, что мои иллюзии медленно загоняют тебя в угол, где ты становишься человеком замкнутым, критичным и холодным. Голосом учительницы с пучком в форме банана ты швыряешь в меня еще как минимум три своих вышколенных «я не». Но вдруг губы твои дрожат, и с них срывается совсем другое «я не…», маленькое, бунтарское: «Как мне кажется, ты мог уже заметить, что я не страшусь настоящего пыла в отношениях и чувствах, наоборот, наоборот…»
Ты бы видела, как я, раз за разом доходя до этого хулиганского «я не», млею от наслаждения (будто ты при мне закатала шелковый чулок).
Нет, скажи, только прямо сейчас, напрямик: я ошибся? Ошибся в тебе? Вот сейчас, например, опять поднимается серая волна, заполняя все мое нутро: а вдруг я и впрямь ошибся и, по сути, издеваюсь над тобой, ведь тот, кто не настроен на звук тонкой струны, который я извлекаю для тебя, услышит лишь какофонию, лишь стальной лязг моего почтового ящика или мелкую бюрократию похоти, которую я обнажил перед тобой выше по тексту – эту «конфиденциальность связи», несомненно вызвавшую у тебя тошноту.
Конечно же, я думал вычеркнуть ее, или хотя бы написать о ней поделикатней, но потом оставил, как ты уже знаешь – ведь я хочу, чтобы ты узнала обо мне, узнала меня во всей наготе, в мелочных расчетах и в ничтожных страхах, в глупости, во всем, что стыдно и низко. Почему бы и нет, «мой позор» – это тоже я. Он хочет отдаться тебе точно так же, как и моя гордость, – он желает этого столь же страстно, позарез нуждается в этом.
Знаешь, временами, когда я пишу тебе, меня посещает странное ощущение, абсолютно физическое: будто перед тем, как я смогу к тебе обратиться, я должен созерцать, как мои слова покидают меня длинной вереницей и, добравшись до тебя, сдаются тебе на милость.
«Мой позор» – я никогда раньше не писал этих слов. А теперь они здесь и пахнут, как старые, повидавшие виды домашние тапки (впрочем, они пахнут домом).
Вот именно из-за таких моментов.
Меня удручает, что ты вновь хватаешься за алтарь рафинированной логики, которая, безусловно, в жизни штука весьма полезная – но мы-то не в жизни, Мириам! Это секрет, который я уже месяц шепчу тебе на ухо: ни одного из нас двоих нет в живых! То есть мы не находимся в измерении, подвластном обычным законам человеческих отношений, и уж точно на нас не распространяется стандартный кодекс отношений между мужчиной и женщиной. Так где же мы все-таки? Какая мне разница где, зачем давать этому месту какое-то название, все равно это будут их названия, калька. А нам с тобой я желаю другой конституции: мы установим наши собственные законы, будем говорить на нашем языке, рассказывать наши истории и уверуем в них изо всех сил. Потому что, если у нас не будет ни одного укромного места, где все, во что мы верим, обретет плоть, – значит, наши жизни нам не принадлежат, или еще хуже: наши жизни – всего лишь жизни. Согласна?
Я.В.
7.5
Наконец-то.
А я-то уже было совсем отчаялся и капитулировал.
Жаль только, что мы зря потратили больше месяца, но ты права, мы не просто «потратили» его, мы ни от чего не отступимся и ни о чем не пожалеем. И прямо сейчас (поздновато, конечно) я ужасаюсь своему эгоцентризму: я даже не удосужился представить, чем ты должна поступиться, чтобы сблизиться со мной и поверить в меня на моих условиях. Я загорелся тобой и уверился, что расплавлю все на своем пути: логику, жизненные обстоятельства, даже личности нас обоих… И это действительно чудо, Мириам, только теперь до меня дошло, какое это чудо, что ты вдруг решила (решение твердое, с губами и подбородком!) выбросить все безусловно-логичные доводы в самую глубокую яму в полях Бейт-Зайта[4] и вопреки всему прийти, вопреки всему вложить свою душу в мои ладони.
В мои незнакомые руки. Которые сейчас дрожат от груза ответственности.
И как мне отблагодарить этого загадочного друга, который несколькими словами обратил ко мне твое сердце? Но что именно он сказал обо мне и кто он? «Человек без век» – и более ни слова, никаких объяснений. Ничего страшного, шаг за шагом. Я привыкаю слушать твою сумеречную речь в те минуты, когда ты, очевидно, уверена, что я все понимаю, или когда тебе это вовсе не важно и ты непринужденно лепечешь все, что вздумается. И так я понимаю, что душе твоей спокойно в моем присутствии и ты говоришь сама с собой в полубреду, в полудреме…
В любом случае не забудь поблагодарить от меня того парня. Хотя меня немного озадачивает тот факт, что у тебя есть такой близкий друг и что ты ведешь с ним такие подробные и откровенные беседы. И я едва сдерживаюсь, чтобы не спросить, зачем тогда нужен тебе я, если у тебя есть такой человек – способный разговорить тебя в любом настроении, когда ты падаешь в свою забытую миром яму Иосифа[5].
Как думаешь, захочешь ли, сможешь ли рассказать мне когда-нибудь, каково там?
И кто с такой легкостью бросает тебя туда (вновь, и вновь, и вновь), и кто не приходит вытащить тебя оттуда?
И что происходит с тобой в те окаянные дни (ты не оговорилась?), когда ты сама – эта яма, после того, как даже Иосиф ее покинул?
Странно, правда? Кажется, у меня нет никаких догадок насчет того, что ты имела в виду, и предполагаю, что мы с тобой называем «Иосифом» и «ямой» совершенно разные вещи – и все же иногда я произношу вслух какую-нибудь твою фразу или просто несколько твоих слов и чувствую, как внутри у меня по всей длине души расходится шов.
Пиши, рассказывай. Жаль упускать хоть день.
Яир
8.5
Вчера отправил тебе одно письмо (уже получила его?). Но то, о чем я писал, каким-то образом получило продолжение сегодня: кое-кто позвонил и назначил мне деловую встречу. Он не хотел приходить ко мне на работу и настоял, чтобы мы встретились на площади перед универмагом (я нередко сталкиваюсь с подобными сумасшедшими, но иногда у них есть интересный материал). Я спросил, как мне его опознать, и он ответил, что будет в черных вельветовых брюках и в клетчатой рубашке, и даже добавил – и в замшевых ботинках… Почти час я простоял на солнцепеке, не видя никого, кто подошел бы под описание. И, уже совсем выйдя из себя и собираясь уходить, увидел, что на краю площади, возле телефонных будок стоит карлик. Самый маленький карлик из всех, кого я видел в жизни. Весь из себя скрюченный, скособоченный, страшный. Он опирался на два крошечных костыля, а одет был в точности, как обещал (и я не смог подойти к нему).
Потом я подумал: в кармане у меня было твое письмо с той фразой, которая при первом прочтении показалась мне немного загадочной и отвлеченной – о горе, которое ни с кем невозможно разделить, которого достаточно ровно для одного.
11.5
Да, конечно, моя дорогая, несравненная, все сердцем, а ты как думала…
Вдруг между нами стало просторней, правда? Я будто почувствовал твое дыхание по ту сторону страницы. Твои плечи немного расслабились.