Полная версия
Четвёртая пуля
– Так, говоришь, праведны дела мои? – словно между прочим спросил Сибирцев.
– Дак ить так, милай, – дед сосредоточенно откусывал от толстого бутерброда, – коли человек хороший, с им и благодать. Ты, Михал Ляксаныч, за меня-то не боись, я кады надо, слова лишнего не молвлю. И к Маркелу мы, надо понямать, не щи хлябать едем. Ягорий-то, он все чует. Как скажешь, так и будить. Ахвицер ты, и дела у тя до нево су-урьезные… А Яков-то Григорич – на то воля Божья, а иначе чево ишшо у нас есть, акромя воли его? То-та и оно. Не сумлевайся… А письмецо ты, милай, – дед кивнул на листок, который Сибирцев положил на свой сидор, словно не зная, что с ним делать, – ты ево тово, не надо ево хранить, от греха-то…
«Это верно, – подумал Сибирцев, усмехнувшись про себя. – Ишь ты, а дедок-то у нас, оказывается, тоже конспиратор. Знает, что надо, чего не надо, где опасность таится. На вид-то сморчок сморчком, а лысая башка, вишь ты, работает. Соображает. Записка действительно опасна. Только откуда он знает, что в ней написано?.. Как откуда? Маша ж ее вот прямо так ему и отдала, значит, наверняка прочел. Ну да Бог с ним, тем более, что ничего в этой записке опасного-то, в общем, нет. Илью только зря Машенька помянула. А так-то – письмо и письмо, обычная любовная записка. Но все-таки прав дед, лучше от греха подальше».
Сибирцев достал из брючного кармана коробок спичек, свернул Машино послание трубочкой, чиркнул и долго держал письмецо свечкой, пока не обожгло пальцы. Сдунул пепел с ладони, взглянул в тоскливые почему-то глаза деда.
– А каков он, Маркел-то наш?
– Су-урьезный мужик, – качнул головой старик.
– Ишь ты… А живет в Сосновке давно?
– Да ить как сказать, годов-то за три разве, милай. Оне приехали-то кады ж… А как батюшка Пал Родионыч-то церкву красили. Да ить ета, милай, усе четыре набежить.
– Понятно. Четыре, значит. В восемнадцатом.
– Ага, ага, милай, – радостно согласился дед.
– Ну-ну, – задумчиво протянул Сибирцев, ложась на спину. – Сам серьезный, говоришь? Это хорошо, что серьезный. С дураками-то дела не делаются, верно, Егор Федосеевич?
– Ета да, милай.
Сибирцев сунул под голову мешок и лег на спину. Тихо было. Тень от брички прохлады не давала, однако и пекло теперь вроде бы поменьше. Покачивался на корточках дедок, мелко откусывая хлеб с тушенкой, стряхивая крошки с хилой бороденки. Сибирцев взглянул искоса на босые нога деда, пальцы его в черных трещинах и снова подумал: как жить-то ему теперь? Ведь и воистину – ни кола, ни двора. Обувки – и той нет. Может, Маркел устроит для него что-нибудь… Пропадет ведь, не вечно ж лету жаркому быть…
5
Худо, ой как худо было нынче Марку Осиповичу Званицкому. Тяжкая весть о кровавом бое и полном разгроме казаков в Мишарине, которую примчал юный наследник Минея Силыча, богатого, справного мужика, обрушилась на бывшего полковника подобно грому небесному. Испугался мальчишка, увидев, как страшно отозвался дядя Маркел – так звали его односельчане – на это известие. Побелел он, прочитав короткую писульку, что изобразил второпях батя, Миней Силыч, потом вскочил резко, будто взорвался, заметался по неширокой горнице тяжелыми крупными шагами и вдруг с отчаяньем ударил здоровенным кулаком в переплет окна, да так, что стекла враз отозвались жалобным перезвоном. И при этом с таким отчаяньем уперся взглядом в гонца, что тот чуть не сомлел, а придя в себя, почел за благо убраться во двор. Рухнул Марк Осипович на лавку, сжав ладонями виски, вцепившись большими пальцами в седеющие черные кудри. Уронил бороду на столешницу и замер.
И горечь, и боль, и жалость, но больше яростный стыд испытывал он сейчас. Стыд за себя, за упрямого дурака Пашку, которого его бешеное, туполобое, баранье, ослиное… Господи, да есть ли слова, что могли бы выразить ну хоть сотую долю того, что излил на безмозглую башку свояка совершенно разбитый, раздавленный известием Марк Осипович.
Он еще раз прочитал корявый текст, ладонью разгладив смятую бумажку на столе, и глухо застонал. Минейка писал, что, кабы не прибывшие из Козлова чекисты во главе с самим Нырковым, может, с казаками и удалось бы договориться миром. Однако, видишь ты, те, стало быть, еще с ночи порубали чекистских дозорных, а эти их пулеметами встретили. Вот и порешили многих освободителей. Ну а эти, последние, озверев до последней крайности, пожечь решили Мишарино, да не успели, только тем и ограничились, что, по слухам, снасильничали они супругу отца Павла Родионовича, а затем в собственном дому и сожгли ее. И самого отца святого арестовали чекисты сразу по прибытии Павла Родионовича из Сосновки. И еще за одну фразу зацепился воспаленный ум полковника: по слухам, вроде бы помог малому отряду чекистов какой-то неизвестный господин, который тайно проживал в Мишарине. Но так оно было или нет, проверить невозможно, видели его, правда, накануне некоторые мужики, однако ничего путного о нем неизвестно. А может, и все наоборот, поскольку, по слухам, содержал его под арестом председатель Зубков, и кабы свой им он был, так чего его арестовывать в чулане сельсовета…
Нет, к этому неизвестному Марк Осипович еще вернется, обязательно вернется, а теперь все мысли были о Паше. Как вырвать его из смертных чекистских объятий?.. Зная бешеный характер свояка, Марк Осипович почти не сомневался, что со зла, от горя и отчаянья может такое наворотить чекистам Паша, что, и сам того не желая, все дело враз провалит.
Догадывался полковник, кто этот неизвестный господин. Говорил ведь о нем Паша, о ночной встрече в усадьбе Сивачевых с полковником Сибирцевым, прибывшим, вишь ты, аж из далекого Омска, надо думать, для организации совместных действий против большевиков. Рисковый мужик Паша, однако его напугала удивительная осведомленность этого сибирского полковника, развелось их нынче как клопов, куда ни плюнь, попадешь в полковника…
Сам-то Марк Осипович не того будет теста, нет. Его полковничий чин в великой восьмой брусиловской армии под Перемышлем честью и кровью заработан, лично государем императором за особую храбрость отмечен. Не чета нынешним. Однако ж именно он, этот Сибирцев, рассказал Павлу об аресте в Козлове фельдшера Медведева, лично связанного с самим, с Александром Степановичем Антоновым. Но еще более поразительно то, что разглядел Паша на документе пришлого полковника подпись – кто бы мог подумать, поверить! – Петра Гривицкого… А дело в том, что и Паша, и он, Марк Осипович, отлично знали Петра еще с юности, в ту пору, когда и Марк и Петр были кадетами Петербургского, так называемого Шляхетского корпуса, а Паша, – правда, в ту пору его звали не Павлом, а Руськой, то бишь Амвросием, это уж после академии стал он отцом Павлом, – так вот, был он тогда сопливым семинаристом. Имения Званицких и Кишкиных располагались по соседству, если отсюда, из Сосновки, глянуть на чистый юго-запад, так вот – близко к границе с Воронежской губернией в Усманском уезде. Сюда в отпуск не раз приезжал вместе с Марком безусый тогда и худой, словно тростинка, потомок древнего польского рода Петя Гривицкий. Однако не в том дело. А вот в чем. Разные слухи ходили о Петре: то его якобы застрелили солдаты в феврале семнадцатого, то вдруг объявился он в Омске, при штабе тогда еще военного министра Колчака, потом говорили, что видели его в Красноярском лагере среди пленных колчаковских офицеров и будто бы уже наверняка был он расстрелян по приговору красных. Словом, абсолютно темная история… Хотя, если взглянуть непредубежденным оком, кто знает, такая ли уж темная? Стал же он, Марк Осипович Званицкий, сын губернского представителя, полковник, герой великой войны, обычным мужиком Маркелом Звонцовым, за высшую честь почитающим руководство гужевым транспортом волостного Совета. Все в конце концов относительно. Но эту историю с Гривицким, как, впрочем, и самого неизвестного пока Сибирцева, надо обязательно и срочно проверить…
Понемногу остывая, сопоставляя услышанное, стал Марк Осипович приходить в себя. Поднял голову, увидел свое отражение в темной стеклянной дверце буфета, вздохнул и пошел во двор.
Сын Минейки сидел на крыльце, рассеянно ковыряя в носу. Нет, никак, видать, не отразились на потомстве справность и иные достоинства папаши Минея Силыча.
– Слышь-ка, – грубовато окликнул мальчишку Мари Осипович, – ты скачи до бати, тридцать верст не велика дорога, к вечеру и доскачешь, да передай ему, что дядька Маркел все понял и интересуется здоровьем свояка. Понял? Запомнил? – И на ответный кивок мальчишки добавил: – А еще скажи, что, видать, днями выберусь я к вам в Мишарино. Дело, мол, есть до бати, скажи.
И, не глядя больше на мальчишку, ушел в тесноту сеней.
Вернувшись в горницу, он сел к столу, теперь уже спокойно и сосредоточенно, чтобы думать, а не суетиться. Уперся локтями в стол, стал разглядывать щербатую доску.
Итак, вопрос вопросов. Нащупают ли чекисты ниточку от Медведева к Паше? Если да, то что дальше? Каков будет результат? Ну, предположим, взяли они Пашу не за просто так, как народный опиум – принято это у них, а действительно за дело. То есть заговорил в их застенках Медведев. Не мог не заговорить… «А что, – подумал вдруг с усмешкой и сжал кулак, поросший густым темным волосом, – у меня бы заговорил». А они что – лучше? Байки все это, для наивных. Значит, будем считать худший вариант: заговорил. А следовательно, назвал Павла, ну, скажем, как обычного противника ихней власти. Повод вполне достаточный для ареста. Ах, если бы только сломленный страшной бедой Паша сумел взять себя в руки!..
Злость прошла, появилась какая-то неясность, грустная усталость. А может, это от мертвой тишины в доме и вечереющего солнца? Тоска, Господи, какая тоска!..
Боясь не совладать с этой наваливающейся, давящей глухой жутью одиночества, Марк Осипович встал и распахнул дверцу буфета. Достал запыленную, словно забытую бутылку водки, безразлично оглядел ее, будто даже удивляясь ее присутствию, потом коротким и сильным ударом ладони вышиб пробку. Там же нашел свою старую, походную еще эмалированную кружку, вылил в нее полбутылки и, на миг задержав дыхание, помянул Варвару-покойницу. Потом помрачнел лицом, вылил в кружку остатки водки и сказал сам себе:
– И тебе вечная моя память, Аленушка…
С Аленой Дмитриевной, младшей дочерью известного тамбовского врача, они сыграли свадьбу в мае тринадцатого года. На Варваре – старшей дочери – раньше женился, опередил товарища, Паша. Радость оказалась недолгой: уже через год, в августе началась война. Ну, то, что Марк отбыл немедленно в свою часть, это в порядке вещей. Однако оказалось, что Алена, опьяненная всеобщим взрывом патриотизма, поступила на курсы медсестер – все-таки папенькина кровь – и вскоре добровольно отбыла в действующую армию. Ах, если бы знал об этом Марк! И как раз в те дни, когда газеты Парижа, Лондона, Петрограда восторженно писали о взятии героическими русскими войсками Перемышля, о победе, равной которой еще не знали в этой войне, в это же самое время в тысяче верст севернее той армии, где исправно служил Вере, Царю и Отечеству Марк, в Восточной Пруссии умирала медицинская сестра Алена Званицкая и горячечным шепотом, в бреду призывала мужа облегчить ее страшные мучения… Он узнал об этом лишь год спустя, когда неожиданно встретил на передовой Пашу. Был он в грубых грязных сапогах и темной рясе, концы которой святой отец деловито подобрал под ремень на поясе. Долго сидели в тот ужасный вечер в сырой землянке подполковник Званицкий и полковой священник. А утром, мешая громкое божественное слово с разудалой российской матерщиной, поднял солдат в атаку священник Павел Родионович, поднял под ураганным огнем австрийцев и одним из первых добежал до вражеской траншеи, где и был ранен. Уже в госпитале прочитал он газету, в которой был опубликован высочайший указ о награждении особо отличившихся воинов и упоминалось его имя. Вот таков был Паша, непредсказуемым, храбрым до отчаянья, до неразумности…
И конечно, именно по этой своей отчаянности, не глупости, нет, конечно, а по причине удалой своей натуры и попал он теперь прямиком к чекистам. А оттуда выход был возможен лишь один. И Паша после страшной гибели Вареньки наверняка не выбрал бы себе иного.
И последнее, о чем следовало бы крепко подумать нынче Марку Осиповичу. Вряд ли казачий набег на Мишарино был спровоцирован или, того хуже, подготовлен Павлом, хоть не раз корил свояка Марк за неосторожность – неумно возглашать с амвона анафему большевикам, особенно в это неясное время. Разумеется, внешне-то чист перед ними священник, и с оружием полный порядок, хорошо оно упрятано для великих будущих целей. Да ведь и не о том теперь речь. И когда как раз накануне последнего Пашиного приезда примчался из Мишарина гонец со слезной просьбой о помощи против банды, вот тут и задумались сосновские мужики, поскольку и сами не ведали, в какую сторону трактовать тех бандитов. Бягут, мол, антоновские в Заволжье, уходят от Красной армии, что на хвосте ихнем повисла. А кто бежит? Свои же мужики, коим невмоготу более терпеть издевательства и разорение от бесчисленных продотрядов, конфискаций, угроз и наказаний, от бесконечных наезжих начальников, размахивающих наганами и вычищающих подполы и риги. И не от великой радости кинулись они к Антонову – за волей кинулись, за своей землицей. Ан вон как оно повернулось: спасители-то иные нынешние, оказывается, бесчинствуют почище красных. Поневоле зачешешь макушку. Потому и не торопились принять решение по мольбе мишаринских сельсоветчиков: помогать или все же воздержаться? И пожалуй, общее сомнение разрешило веское, хотя и раздумчивое слово Маркела. Знали его как человека степенного и опытного, пусть и сравнительно недавно, всего четыре года как поселился этот одинокий мужик в Сосновке. Хозяйство свое невеликое вел исправно, не ссорился с миром, не повышал голоса, однако, если просили совета, тоже не гордился, спеси не выказывал. Так вот, что касаемо бандитов, сказал он мужикам, собравшимся в волостном совете, так на это дело как еще поглядеть. Как назвать, стало быть, ежели по справедливости. А потому ежели по-христиански, то как не оказать помощи страждущим русским людям? Вроде верно сказал Маркел, да ведь и понять надо, кого он в виду-то имел: соседей или тех, уходящих от преследования. И так и этак трактовать можно, а не придерешься, решай, выходит, миром.
И еще резон: той-то советской власти в Мишарине – раз, два и обчелся, пара коммунистов всего и наберется. Ну, продотрядовцы еще с весны стоят. Порскнут они в лес – и поминай как звали. А мужику те, беглые, поди, не враги, сами такие же. Вот и получается, что если по правде, то и защищаться смысла нет никакого: как прискачут казачки, так и ускачут далее. Не от кого, значит, Мишарино освобождать. А у кого хозяйство, тому есть что терять. Потому и не прошла затея мишаринских насчет совместной помощи для разгрома тех казачков. Не прошла… И вон оно чем обернулось – кровью, смертью самых близких. И не свободу принесли казачки в своих седлах, а оказались самой доподлинной бандой – убийцами, грабителями и насильниками.
Да, худая, пожалуй, будет эта весть для сосновских-то мужиков, не по-людски получилось, не по-соседски. И тут им впору снова чесать затылки… Вишь ты, оказывается, всем миром поднялось Мишарино, даже Минейка за винтарь схватился, это понимать надо. Раздвоилась душа Марка Осиповича, видит Бог, окончательно раздвоилась…
Но – беда бедой, думы думами, а дело делать надо. И безотлагательно.
За окном потемнело, слышно было, как к ночи усилился ветер. Как бы опять грозу не нанесло, подумал Марк Осипович, гроза в дороге последнее дело. Он уже решил ехать на ночь глядя в Мишарино. И самому спокойнее, да и разбойников на дороге опасаться не приходилось; для советской власти был он вполне своим, а от ночных людей оружие имелось. Да и не боялся он их. Разве что кто-то из тех казачков рассеянных встретится случаем, так и это неплохо, за добрым разговором можно много ценного уяснить для себя, а им-то, уж само собой, любая помощь – не лишняя.
Смутное время, переживаемое Россией, необходимость жить под чужим именем в этом забытом Богом медвежьем углу приучили Марка Осиповича к скрупулезной внимательности и строгости в деле. И если уж доверили ему власти заведовать гужевым транспортом, который использовали вовсе не по прямому назначению, то он считал обязательным содержать подчиненное хозяйство в полном порядке. Потому и мог он сам в любой момент запрячь для себя коней сытых и сильных, не вызывая ничьих подозрений. За все время, что прожил Марк Осипович в Сосновке, ни разу и ни у кого не возникло даже сомнения в его классовом происхождении. Истинно военный человек, свято подчиняющийся команде, он терпеливо ждал того часа, когда встанут под его профессиональную офицерскую руку не банды недобитые, нет, но храбрые батальоны истинных защитников Отечества. А пока жил-поживал он в полной тишине и одиночестве, питаясь теми противоречивыми сведениями, которые залетным ветром заносило в волостной Совет. И хотя в последнее время как-то само собой начинало закрадываться в душу неясное, тягостное сомнение: того ли он ждет, не качнулся ли маятник часов в обратную сторону, – обещание, переданное ему в свое время Антоновым и полковником Богуславским, казалось Марку Осиповичу чем-то единственно реальным в этой непонятной, противоречивой жизни. Так казалось долго, да вот Пашкин окаянный приезд нарушил спокойствие терпеливого ожидания, вверг душу в смятение.
Ведь судя по тому, что рассказывал Павлу тот самый непонятный полковник Сибирцев, если это не обман, не уловка, не тщательно продуманная провокация чекистов, которые, как догадывался Марк Осипович, и не на такое способны, то все происходящее сегодня на Тамбовщине сильно напоминает агонию. Даже такой, казалось бы, пустяк, как побег сотни казачков, – в кои-то века подобного не случалось! – не вызвал бы столь серьезного резонанса со стороны властей. Но ведь теперь армия сюда стянута! Армия! Уж кто иной, но военный человек понимал, что сие действие означает для повстанцев. Вывод напрашивался один: Антонов опоздал. Крепко и, вероятно, в последний раз опоздал. И не пройдут по России великой ударные батальоны, хваленые полки, ибо и Колчаку, и Деникину – хорошо, близко знал этого храброго генерала Марк Осипович и до сих пор не мог понять, почему и сам не ушел к нему на Дон, почему осел тут, в середине России? – и даже барону Врангелю не удалось добраться до Белокаменной, как ни старались они, на чью только помощь ни уповали. Значит, ушло время. И если где еще и осталась возможность восстановления единой и неделимой, то разве что в необъятной Сибири. И кто знает, может, рука Господня в том, что так неожиданно, в черные минуты объявился здесь этот сибирский полковник? Нет, что-то такое необъяснимое, но безумно притягательное все-таки в этом было…
Марк Осипович снарядил, как положено, новую бричку, запряг пару волисполкомовских коней и, едва окончательно стемнело – пришла пора черных, безлунных ночей – негромко выехал в сторону Мишарина. Если не особо торопиться, то как раз к рассвету, а светает нынче рано, он мог бы поспеть к соседям. Поутру сон особенно крепок, спит народ, испуганный всеми возможными напастями – от гуляющих банд, неумолимых продотрядов до лютого голода, который грядет карой небесной в этом году.
6
Солнце наконец укрылось за лесом, и Сибирцев машинально отметил: десятый час, поздний закат. У него побаливала от дневного напряжения голова, и казалось, что толчки в висках все ускоряют свою барабанную дробь.
Сибирцев решил появиться в Сосновке возможно позже, лучше вообще в темноте, благо ночи теперь безлунные. Незачем посторонним лицезреть нового человека. Тем более, что и искать, собственно, никого не надо было, где живет Маркел, дед Егор найдет, сам давеча заявил. Следовательно, и торопиться не стоило.
Сибирцев снова ощутил эту настырную, будто барабанную дробь, отдающуюся в затылке боль. Но через короткое мгновенье он вдруг осознал, что это стучит не кровь, что тут виноваты какие-то посторонние звуки. Затылок был прижат к земле, и это земля, высохшая от зноя и жажды, словно туго натянутая барабанная кожа, передавала ему отдаленный дробот копыт.
Он быстро поднялся на ноги, прислушался. Вроде тихо, но появилось как бы само собой острое беспокойство.
– Ну-ка, Егор Федосеевич, быстренько прибери тут, да отведи коней с бричкой вон туда, подальше под деревья. Чует душа что-то неладное. Пойду гляну на дорогу.
Сам же вскинул на плечо ремень винтовки, что лежала в бричке, в ногах, достал из кармана свернутой шинели свой неразлучный наган и сунул его за ремень. Дед споро подобрал остатки обеда и повел лошадей в глубину поляны, где густо кустился привядший орешник. Через минуту на поляне сделалось тихо и пустынно.
Прячась за деревьями, Сибирцев выбрался к дороге и разглядел вдали, в той стороне, откуда они приехали, клубы похожей на падающий туман пыли, а впереди темные силуэты нескольких небыстро двигающихся всадников. Было их не то четверо, не то пятеро, за дальностью и сгущающейся тьмой не разглядеть. И скакали они в сторону Сосновки.
Долго раздумывать было некогда, да и не предвидел Сибирцев подобного вмешательства в свои планы. Судя по всему, то могли быть уцелевшие вчера после боя казаки. Иначе какому сумасшедшему, прослышавшему о скитающихся в окрестных лесах остатках банды, пришло бы в голову ехать на ночь глядя? А раз никого не боятся, значит, они это и есть: выбрались на тракт под вечер.
Останавливать их, затевать перестрелку – надо быть последним дураком. Да к тому же, если их действительно, как показалось, не более пяти, особой опасности для той же Сосновки они, конечно, не представляют. Скорее всего, потихоньку, в ночи пограбят кого-нибудь, добудут пропитание, да и ускачут себе дальше.
Но был и другой соблазн, острый до жути: попробовать взять их под себя. Народ-то они теперь, после мишаринского боя, пуганый.
Всадники между тем приближались. Скоро стали слышны их сбивчивые, заглушаемые конскими копытами, медлительные разговоры. Было их все-таки четверо. Темные силуэты всадников теперь отчетливо прорисовывались на фоне меркнувшей вечерней зари. Снять их отсюда, из кустарника, не стоило никакого труда. Они б и опомниться не успели. Но что-то останавливало руку Сибирцева, в которой был зажат наган с уже взведенным курком. Нет, не жалость. К этим бандитам он теперь не испытывал никакой жалости. Они в принципе были для него покойниками, хотя вот, видишь ты, ехали не страшась, попарно, вяло перекидывались словами. Короткие казачьи винтовки держали поперек седел, в готовности, значит. Притомились, голубчики…
Совсем некстати передовой обнаружил поляну, на которой только что отдыхали Сибирцев с дедом. Он махнул рукой и съехал с дороги. К счастью, не стал углубляться, с трудом соскочил с коня, тут же бросив на землю поводья, и повалился на спину. Подъехали и спешились остальные. Были они рядом, считай, рукой подать. Ах, только бы стариковы кони не подвели, ведь тогда уже выбора не останется никакого, только стрелять.
Между тем казаки уселись в кружок возле развалившегося на земле, зашуршали бумагой, задымили. Один из них поднялся и достал из седельной сумки сверток, видно, провиант. Другой пустил по кругу флягу. И все это молча, спокойно, без суеты, будто отдыхали уставшие от трудной работы люди.
– Слышь-ка, Ефим, а Ефим, – раздался наконец звонкий голос. Похоже, был хозяин его весельчаком, заводилой в компании, поскольку все остальные разом дружно зашевелились, забубнили. – Так ты расскажи ишшо, чево это Игнашка твой от попадьи жалал, а, Ефим?
Не сразу понял Сибирцев, о чем идет речь, о какой такой попадье, но когда понял, почему-то сразу уяснил для себя и другое: эти бандиты живыми отсюда не уйдут.
– А чево жалал? – вроде бы капризничая, в сотый, поди, раз начал повторять свой рассказ неразличимый отсюда Ефим. – Чево, говорю, от бабы жалают? Так ить ежли подобру, она ж самая наперед казака в смущенье вводить, а ён до сладкой бабы завсегда охочий, особливо посля самогонки.
Казаки рассмеялись.
– Не, ты расскажи, чево она кричала-то, – настаивал тот, весельчак.
– Чево кричала? Известно, чево баба кричить, как ей подол заголяют, да ишшо таку штуку кажуть, как у Игнашки, царство ему небесное… Ух, звярина был! Лютел по ентому делу!..
Тут уж казаки заржали, перебивая друг друга, вспоминая и подсказывая свои подробности, к месту и не к месту поминая и покойницу-попадью, и жадного до баб Игнашку. И понял Сибирцев из всей это жуткой истории только одно: пока тот пьяный Игнашка лютел над попадьей, остальные, не теряя времени даром, очищали поповский дом, таща в сумки кто что мог. Однако чем все кончилось, никто толком не знал, ибо пропали, сгорели в доме и Игнашка, и попадья.
Странное ощущение нереальности происходящего здесь, на поляне, охватило Сибирцева. Случись подобный разговор, ну, скажем, году этак в шестнадцатом, где-нибудь под Барановичами, на переформировании, он бы, может быть, и сам по дурной молодости принял участие в этом дружном жеребячьем гоготе, поди, и перчику еще подбавил бы для поднятия настроения у нижних чинов. Ну и, само собой, подобное могло бы состояться в каком-нибудь харбинском кабаке среди разнузданных «спасителей Отечества». Но здесь, на ночной поляне, на обочине мрачно затихшего леса подобное кощунство казалось вызовом всему – от остатков разумного смысла до окончательно замолчавшей совести этих «славных воителей».