Полная версия
Об интегральном измерении украинского кризиса. Иллюзия виртуальности и реальность иллюзий
Ольга Байша
Об интегральном измерении украинского кризиса. Иллюзия виртуальности и реальность иллюзий
СЕРИЯ
ПОЛИТИЧЕСКАЯ ТЕОРИЯ
https://elibrary.ru/detwxh
Проект серийных монографий по социально-экономическим и гуманитарным наукам
Руководитель проекта Александр Павлов
Рецензенты:
Ричард Саква, заслуженный профессор факультета политологии и международных отношений Кентского университета (Великобритания);
Марко Бризиарелли, профессор социологии Миланского университета Бикокко (Италия);
Джошуа Ривз, профессор Школы коммуникационных исследований Государственного университета Орегона (США)
Опубликовано Издательским домом Высшей школы экономики http://id.hse.ru
© Байша О.А., 2024
Введение
Постмодерн – понятие сложное. Разные мыслители, пытавшиеся осмыслить эпоху постмодерна, акцентировали внимание на разных ее аспектах [Павлов, 2023]. В этой книге данное явление рассматривается сквозь призму теорий, фокусирующих внимание на социально-философском воображении постмодерна, которое начало формироваться в Европе во второй половине XX в. как проявление кризиса сознания, связанного с переосмыслением Второй мировой войны, Холокоста, войн деколонизации, войны во Вьетнаме и прочих проявлений кризиса западной модели современности. В глазах многих европейских интеллектуалов перечисленные трагические события ознаменовали собой несостоятельность веры в то, что эта модель несет человечеству процветание и прогресс. Напротив, все эти рукотворные кошмары символизировали крах надежд на всемирное торжество гуманизма, воспетого Просвещением.
«Огромное чувство вины, разделяемое как интеллектуалами, так и политиками» [Baudrillard, 1994], привело к «широкому неприятию веры в прогресс, научные знания и человеческую способность изменить общество к лучшему, улучшить человеческую историю» – так суть происходящего сформулировал британский социолог Франк Вебстер [Webster, 1995, р. 164]. Как следствие этих трансформаций, по наблюдению французского исследователя Заки Лаиди, политика перестала находить свою легитимность в видении будущего, а свелась «к управлению обыкновенного настоящего» [Laidi, 1998, р. 7]. Широкое распространение получило иронично-скептическое отношение к наиболее взлелеянным ценностям эпохи Просвещения, которые и определяли идеологию западного модерна.
Все происшедшее в XX столетии требовало переосмысления эволюционистской парадигмы видения будущего, в соответствии с которой западной цивилизации было предначертано прокладывать путь к историческому прогрессу для всего человечества, «возглавляя огромную колонну, двигающуюся вперед, и указывая путь другим», как саркастически заметил канадский философ Чарльз Тейлор [Taylor, 1992, р. 424]. Осознание того, что идеология западноцентризма потерпела крах, заставило многих западных интеллектуалов заняться пересмотром всех нормативных представлений, что в итоге привело к «концу революционных идеологий, колониальных идеологий и христианских идеологий» [Dosse, Glassman, 1998, р. 359].
Возникла так называемая идеология неидеологий – то, что собственно и характеризует воображение постмодерна в социально-философском смысле. Все «метанарративы» были поставлены под сомнение; все «большие» теории, претендующие на универсальность, были оспорены; любой «тотальности» была объявлена война [Lyotard, 1984]. Оружием этой войны стала широкая программа деконструкции устоявшихся значений, воспринимаемых как «здравый смысл», – процесс, влекущий за собой разрушение этого самого смысла, который начинает восприниматься как «порабощающий» и мешающий представить альтернативные, более справедливые варианты мироустройства.
Часто именно это ставят в упрек мыслителям, пытавшимся осмыслить новую эпоху. Им вменяют в вину то, что в поиске исторической альтернативы западному модерну вместе с его программой они выплеснули и ребенка, т. е. здравый смысл. В этом упреке, несомненно, есть большая доля истины, о чем пойдет речь далее. Однако для того, чтобы разговор о постмодерне как о «структуре чувств» [Williams, 1977, р. 128] не был одномерным, следует исходить из знаменитого замечания Фредрика Джеймисона о том, что постмодерн – это не стиль, а культурная логика конкретной исторической эпохи [Jameson, 1992].
Как отмечают многие исследователи, помимо всего прочего, эпоха постмодерна характеризуется потерей смысла, целей и общих значений для Запада – «слабого и напуганного общества, которое не сумело соответствовать своим собственным провозглашенным принципам», как сформулировал это британский исследователь Филипп Хаммонд [Hammond, 2007, р. 58]. Тревога, неуверенность и страх – вот те культурные доминанты, которые при таком ракурсе осмысления проблемы характеризуют мироощущение постмодерна. Как сформулировал это французский историк Жан Делюмо,
массовые убийства двадцатого века, начиная с 1914 г. до геноцида в Камбодже, включая различные холокосты и бомбовое истребление Вьетнама, угрозу ядерной войны, постоянно растущее применение пыток, увеличение количества ГУЛАГов, исчезновение ощущения безопасности, стремительное и все более тревожное развитие технологий; опасности, связанные с нескрываемо интенсивной эксплуатацией природных ресурсов, различными генетическими манипуляциями и неконтролируемым информационным взрывом: вот так много факторов, которые, собранные вместе, создают атмосферу тревоги в нашей цивилизации [Delumeau, 1990, р. 96–97].
«Как перспектива разочарования, постмодернизм точно описывает неопределенность, релятивизм и отсутствие веры в себя, которые характеризуют сегодняшнее общество, однако не способен это преодолеть», – отметил Хаммонд, анализируя связку между социально-политическими трансформациями второй половины XX в. и социально-политическими теориями, пытающимися эти трансформации осмыслить [Hammond, 2007, р. 8].
Это важная мысль. «Структура чувств» постмодерна возникает как осознание несостоятельности западноцентричных идеологий, обещающих процветание и прогресс всему человечеству. Однако, справедливо критикуя эти идеологии и высмеивая тупик, в который они завели, многие мыслители постмодерна оказались заложниками собственной программы, отрицающей любой метанарратив. Как следствие, никакой внятной альтернативы метаидеологии западного модерна, логическим следствием развития которого стали ужасы колонизации, деградация и войны, постмодернисты предложить не могли. Деконструкция гегемонистских идеологий вкупе с насмешливо-скептическим отношением к ним вряд ли сама по себе могла послужить альтернативной программой построения лучшего будущего.
Да и возможность существования такой единой для всех программы теоретики постмодерна тоже отрицали. В представлении постструктуралистов, например, любое единство формы и значения представлялось (и представляется) как ситуативное и временное; связи между означающим (формой) и означаемым (содержанием) постоянно разрываются только для того, чтобы вновь возникнуть в новых, непредсказуемых комбинациях [Derrida, 1994]. Следовательно, в соответствии с этой парадигмой, никакой смысл не может быть абсолютно одинаковым в разных социокультурных обстоятельствах; более того, даже при одних и тех же обстоятельствах никакой смысл не может быть постоянным. Нет таких понятий, которые не были бы вовлечены в бесконечную игру значений [Eagleton, 1983]. Эта новая постмодернистская смысловая матрица характеризуется сдвигом границ мышления, дестабилизацией общих убеждений, отрицанием самого отрицания и шизофреническим триумфом оксюморона, который становится вездесущим.
Критикуя идеологию модерна, постмодернисты, таким образом, не могли (да и не хотели) ему противопоставить свое собственное обещание всеобщего счастья – любая претензия на всеобщность виделась ими не иначе как очередная попытка порабощения и отрицалась. Освобождение человеческого состояния представлялось не в следовании какому-то общему правилу (что чревато новыми ужасами колонизации и истребления тех, кто не вписывается в него), а созданием своих собственных правил в рамках постоянно движущейся матрицы значений. Как сформулировали это Жиль Делез и Феликс Гваттари посредством метафоры ризомы,
бухгалтерия и бюрократия работают по следам. Но они могут начать цвести, выбрасывая стебли ризомы, как в романе Кафки. Интенсивная особенность начинает работать сама на себя, галлюцинаторное восприятие, синестезия, перверсивная мутация или игра образов вырываются на свободу, бросая вызов гегемонии означающего. В случае с ребенком жестовая, миметическая, игровая и другие семиотические системы обретают свободу и выпутываются из «следа», т. е. из доминирующей компетенции языка учителя, – микроскопическое событие нарушает локальный баланс сил [Deleuze, Guattari, 1972, р. 15].
На языке Делеза и Гваттари быть ризоматичным означало иметь неограниченность мышления, при которой мысль может развиваться в любом направлении, а не просто следовать заранее проложенным «следам». Фигура ризомы противопоставлялась фигуре дерева, которое развивалось только по заранее заданным направлениям. «Мы устали от деревьев. Мы должны перестать верить в деревья, корни и корешки. Они заставили нас слишком сильно страдать», – сокрушались философы [Deleuze, Guattari, 1972, р. 15]. По замыслу Делеза и Гваттари, для устранения дальнейших страданий «древесную» сущность человеческой культуры следовало превратить в ризоматическую.
Героем-бунтарем в этой философской системе становится фигура шизофреника, руководствующегося своей собственной системой координат:
В его распоряжении имеется собственный записывающий код, который не совпадает с социальным кодом или совпадает с ним только для того, чтобы пародировать его. Код бреда или желания оказывается необычайно изменчивым. Можно сказать, что шизофреник переходит от одного кода к другому, что он намеренно путает все коды, быстро меняя один на другой в соответствии с задаваемыми ему вопросами, никогда не давая одно и то же объяснение изо дня в день, никогда не ссылаясь на одну и ту же генеалогию, никогда не записывая одно и то же событие одинаково [Ibid., р. 15].
Признавая нелогичную, парадоксальную, противоречивую, дезориентирующую – шизофреническую – природу ризоматической смысловой сети, Делез и Гваттари тем не менее с оптимизмом смотрели на ее способность освободить людей от всех структурных (порабощающих) ограничений общества.
Шизофрения сетевого пространства
Проблема с постмодернистской верой в освободительный потенциал ризоматической шизофрении стала очевидной, когда сетевая сущность глобального человеческого общества стала более осязаемой. Это произошло с появлением глобальных коммуникационных сетей, связавших разнообразные культуры, мировоззрения и идеологии в одно большое сетевое пространство. Они не только расширили горизонты возможностей и разнообразных свобод, но и радикализировали торжество оксюморона – сосуществование взаимоисключающих значений в одном пространстве, усиливая тем самым страх перед неизвестным, масштабы которого становились беспрецедентными. Как отмечает Марк Физерстоун, «сегодня мы находимся в странной ситуации, в которой мы больше не справляемся со стремительно меняющимся технологическим миром, который мы построили для себя» [Featherstone, 2008, р. 187].
Сколько сетевой шизофрении способно выдержать человечество? Этот вопрос стал, по сути, центральным для немецкого философа Рюдигера Сафрански в его работе «Сколько глобализации мы можем вынести?» [Sa-franski, 2005]. В ней философ обсуждает напряжение между Эго, которое всегда ищет идентичность во времени и пространстве, и перманентной «детерриториализацией» глобальных смыслов. По мнению Сафрански, попытки людей постичь бесконечность смысловой сети, открывающейся при глобализации коммуникаций, могут привести к серьезным психопатологическим эффектам – очень важный аспект проблемы, о котором речь будет идти далее.
Обсуждая возникновение «глобального общества риска», Ульрих Бек – еще один немецкий философ – также указывал на «чувство кризиса», проявляющееся в страхе утраты безопасности и неспособности знать, контролировать и устанавливать простые причинно-следственные связи. В глобальном обществе риска, по теории Бека, люди теряют «контроль над реальностью» [Beck, 2007, р. 292] и ищут «утраченную безопасность» [Beck, 2010, р. 79]. Это изнуряющее для человека состояние, по мнению Бека, происходит потому, что «формируется сумеречная зона между уходом национальной эпохи и наступлением космополитической эпохи» [Beck, 2007, р. 2] – трансформация, при которой человечество оказывается в совершенно новой системе координат, постоянно мутирующей и не дающей ощутить твердую почву под ногами.
Эта сумеречная зона проявляется в одновременности неодновременного, гибридизации «уже нет» и «еще нет», а также замене линейной логики «или/или» на нелинейные сценарии «и/и». Она объединяет «то, что раньше казалось взаимоисключающим – общество и природу, социальные науки и материальные науки, дискурсивное конструирование рисков и физические угрозы» [Beck, 2010, р. 27]. Смешиваются существующее и несуществующее, настоящее и отсутствующее, близкое и далекое. Устраняются барьеры между добром и злом, нормальным и девиантным. Растворяются различия между возможностью и реальностью, субъективизмом и объективизмом, равновесием и разрушением. В ходе этой трансформации старые концепции с устойчивыми значениями превращаются в «категории-зомби», чья кажущаяся стабильность – не что иное, как иллюзия, остаток модернистского воображения.
«Вавилонская путаница политических концепций», описанная Беком [Beck, 2007, р. 281], затрудняет определение того, кто на чьей стороне. Кажется, все перевернулось с ног на голову: корпорации защищают антикорпоративные движения, финансовые спекулянты осуждают спекуляции, мирная риторика порождает возможность войн, а «призывы к справедливости и человечности становятся мечом, который используется для вторжения в другие страны» [Ibid., р. 17]. Отмена противоположностей, возведенная на уровень принципа, подрывает здравый смысл людей, ищущих общие идентичности и значения ради ощущения безопасности и определенности.
Именно эта потеря здравого смысла и связанный с ней «глубоко укоренившийся страх перед неизвестным», по мнению испанского социолога Мануэля Кастельса, заставляют людей объединяться в различные антиглобалистские движения, такие как исламский или христианский фундаментализм, в поисках «потерянной невинности» [Castells, 2010, р. 29]. Тревога и страх, связанные с потерей всего привычного и стабильного, становятся центральной проблемой «гипер», «радикализованной» или «ликвидной» современности – «состояния, в котором социальные формы… больше не могут (от них этого и не ожидают) сохраняться долго, потому что они разлагаются и тают быстрее, чем требуется времени для их фиксации» – наблюдение, сделанное польским философом Зигмунтом Бауманом [Bauman, 2007, р. 1].
Устраняя барьеры между знанием и невежеством, добром и злом, нормальным и девиантным, сетевая шизофрения, формировавшаяся на наших глазах в глобальных информационных сетях, которые ранее попросту отсутствовали, подрывала здравый смысл людей, ищущих общие значения, одновременно усиливая страх перед неизвестным до беспрецедентного уровня [Safrans-ki, 2005]. Как отметил Жак Бодрийяр, наступление новой эпохи было сопряжено с «радикальной, катастрофической тревогой» [Baudrillard, 1998, р. 67].
Мечтая вернуться к здравому смыслу и порядку, жертвы сетевой шизофрении неохотно принимали и принимают ее как жизненную необходимость. Они «с тревогой сомневаются в том, имеет ли жизнь смысл, или задаются вопросом, в чем же ее смысл», как отметил Тейлор [Taylor, 1992, р. 16]. По мнению философа, бессмысленность, определяющая наш век,
соответствует недавнему изменению доминирующих характеристик психопатологии. Это неоднократно отмечалось психоаналитиками, что период, когда истерики и пациенты с фобиями и фиксациями составляли основную часть их клиентуры, начиная с классического периода Фрейда, недавно уступил место времени, когда основные жалобы концентрируются вокруг «утраты эго», или чувства пустоты, бесполезности, отсутствия цели или потери самооценки [Taylor, 1992, р. 19].
Сдвиг в стилях патологий, описанный Тейлором, соответствует «потере горизонта» – структуре чувств, которая стала определяющей на стыке XX и XXI вв. внутри западного общества, что и пытались осмыслить по крайней мере некоторые теоретики постмодерна.
Что важно отметить: радикальная тревога и «потеря горизонта» возникали не благодаря теоретическим интервенциям этих теоретиков – их теории стали попыткой осмысления этой новой реальности на стадии, когда она только зарождалась. Другой вопрос, что, придавая этой грандиозной трансформации смысл освобождения от порабощающих идеологий и таким образом приветствуя ее, некоторые (далеко не все) философы, пытающиеся осмыслить постмодерн, только усугубляли смысловую неразбериху. Формулируя проблему таким образом, можно не соглашаться с рецептом освобождения человечества от западноцентризма с помощью шизо-аналитической программы Делеза и Гваттари, но трудно не согласиться с первопричиной возникновения этой программы – тем, что аргентинский философ Энрике Дуссель охарактеризовал как всеобъемлющую «деградацию» проекта западного модерна [Dussel, 2001].
Отталкиваясь от понимания этой первопричины и соглашаясь с постмодернистами в том, что освобождение возможно только при изживании «колониальности» мышления [Quijano, 2000] – повсеместного проникновения западноцентричного колониального воображения во все аспекты нашей жизни, включая то, как мы думаем, общаемся и действуем, многие теоретики деколонизации принимали постмодернистский метод деконструкции западноцентричных идеологий, при этом не обязательно отказывались от метанарративов вообще. В конце концов отказ от западного модерна и поиск альтернативных путей развития – то, чем занимаются исследователи, работающие в деколониальной парадигме, – это ведь в своем роде тоже метанарратив, только антизападного толка.
Открытие, закрытие и фиксация дискурса
Говоря по-другому, отказ от западноцентричных идеологий не обязательно подразумевает отказ от любых идеологий, хоть и нового толка. Оригинальное решение этой проблемы предложили Эрнесто Лаклау и Шанталь Муфф, аргентинский и бельгийский политические философы соответственно. Развивая идеи французского психоаналитика Жака Лакана, они констатировали следующее: «Дискурс, неспособный к генерированию какой-либо фиксированности значения, – это психотический дискурс» [Laclau, Mouffe, 1985, р. 112]. Этот психотический дискурс возникает именно тогда, когда шизофреник, описанный Делезом и Гваттари, переходит от одного кода к другому и намеренно путает все коды, быстро меняя один на другой. При таком психотическом дискурсе смысловая коммуникация невозможна, как невозможно и создание какой бы то ни было цельной идеологической структуры.
По теории дискурса Лаклау и Муфф, для того чтобы смысловая коммуникация состоялась, должно состояться так называемое дискурсивное замыкание, т. е. фиксация узловых точек (привилегированных означающих) в эквивалентной цепи, объединяющей эти точки в дискурс. При этом, однако, следует понимать, что фиксация смысла при таком замыкании – явление временное, так как смысл может поменяться под воздействием обстоятельств, и тогда старые эквивалентные цепи разрушатся и появятся новые смысловые связки.
Парадоксальная невозможность и в то же время необходимость дискурсивных замыканий является одним из центральных постулатов дискурсивной теории Лаклау и Муфф. С одной стороны, никакое значение/смысл невозможно установить или передать без дискурсивного замыкания; с другой стороны, такие фиксации смысла всегда нестабильны, даже если они и существуют в течение длительного времени. Любая окончательная фиксация значений немыслима, поскольку их можно дестабилизировать, активизируя альтернативные связки между элементами поля дискурсивности – резервуара всех доступных дискурсивных элементов. Именно здесь на первый план выходит идея случайности, центральная для дискурсивной теории Лаклау и Муфф. Поскольку при артикуляции означающие могут оказаться связанными с альтернативными ассоциациями, что может привести к формированию альтернативных дискурсов, любую смысловую конфигурацию следует рассматривать как потенциально подверженную изменениям.
В соответствии с этой теорией, хотя окончательная фиксация смысла невозможна, длительные (но не бесконечные) дискурсивные замыкания все же случаются – либо через социальную «седиментацию», когда с течением времени следы «случайности» формирования определенных смыслов стираются и они начинают представляться как незыблемые и вечные [Laclau, 1990, р. 34], либо через «административную практику, которая бюрократически решает социальные вопросы» [Laclau, 2001, р. 12]. Под последним имеется в виду жесткий контроль в сфере информационной политики. Такое длительное замыкание дискурса с помощью институционных механизмов Муфф называет «тоталитарным закрытием дискурса», производящим радикальный общественный антагонизм и ведущим к тоталитарным методам управления [Mouffe, 2009].
Резюмируя дискурсивную теорию Лаклау и Муфф, можно заключить следующее: принятие постмодернистской программы идеологической/дискурсивной деконструкции идеологий западного модерна совсем не обязательно означает согласие с идеей о том, что освобождение от этих порабощающих идеологий возможно только при помощи шизоризоматической свободы неограниченных смысловых игр. Следуя теории Лаклау и Муфф, можно признать и факт того, что никакой смысл не может быть вечным и любые понятия могут с течением времени и при разных социокультурных обстоятельствах осмысливаться по-другому, приобретая альтернативные значения.
Данная книга написана именно в этом ключе. С использованием теории Лаклау и Муфф в ней анализируется история бывшего комика, эксплуатировавшего в своей политической программе тот самый гибридный подход – замену линейной логики «или/или» на нелинейный сценарии «и/и», о котором писал Бек. История прихода к президентской власти Владимира Зеленского – политический проект, в котором телевизионный сериал был задействован в качестве неофициальной предвыборной программы, – рассматривается также и в свете теории «интегральной вселенной» Бодрийяра, где «реальность исчезает в руках кино, а кино исчезает в руках реальности» [Baudrillard, 2005, р. 125] и где «нет больше ни актеров, ни зрителей» [Ibid., р. 135]. В результате анализа, представленного в книге, политический перформанс Зеленского предстает как игра «на грани реальности и ее исчезновения» [Baudrillard, 2005, р. 69], т. е. как интегральная реальность.
Хотелось бы отметить, что такая аналитическая призма не была предметом сложного аналитического выбора, она напрашивалась сама собой – с самого начала политической карьеры Зеленского разговоры о симулякре не затихали в телевизионных студиях Украины, где аналитики спрашивали друг друга: «Это реальность? Или еще одна шутка? Это все еще спектакль? Мы уже находимся в симулякре?» [Канал 5, 2021]. Вот интересный отрывок из телепрограммы по этому поводу:
Аналитик: Это кинематографическая реальность, которая дала возможность Зеленскому выйти по второй тур. Победить в первом туре. Потому что что такое кино? Обещает же не Зеленский – обещает Голобородько… Актер обещает! Персонаж обещает!
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.