Полная версия
Гамбургский симпатяга. Живые стеклышки калейдоскопа
На плесах, у берегов, плавали золотые листья с отчетливо видными прожилками.
Мне было уже за тридцать, но я по-мальчишески думал: «вот бы мне такого отца, как Астафьев! От скольких ошибок и бед он смог бы меня уберечь». Мой отец рано ушел из нашей семьи к другой женщине. А потом он умер. Я учился в пятом классе. Отчим, сельский киномеханик Иосиф Троецкий, был убежденным тираном. Где он учился тиранству – ума не приложу. Его отец, сосланный из Белоруссии кулак-мельник, был человеком добрейшей души. Три любимых занятия Троецкого: собирать грибы, читать книги запоем и так же неутомимо пить водку. Пьяный, он гонялся за мамой и за мной. Братья Мангаевы, чеченцы и мои дружки, вязали дебошира полотенцами. Дед Мангаевых Айтык и мой дед Кирилл сбежали с Сахалина и основали нашу деревеньку. Оба сахалы. Енисейский катерок выводил плот на стремнину. Я решил, что закончу повесть о детстве и вышлю Астафьеву. И до мыса Погиби дойду обязательно.
У Чехова в очерке: «…ссыльно-каторжный Алтухов, старик лет 60 или больше, убегает таким образом: берет кусок хлеба, запирает свою избу и, отойдя от поста не больше как на полверсты, садится на гору и смотрит на тайгу, на море и на небо; посидев так дня три, он возвращается домой, берет провизию и опять идет на гору… Прежде его секли, теперь же над этими его побегами только смеются… Хоть день, да мой…Тоска по свободе овладевает периодически и в этом отношении напоминает запой или падучую…»
…слава богу, мне не пришлось, как старику Алтухову и моему деду, бежать с каторги. Часто смотрю на тайгу, на небо и на море. Провизии, как и хлеба, хватает. Правда, аппетит с годами теряется. Каждый год езжу к себе в деревню. А тоска по свободе все равно овладевает. Не было нужды придумывать себе биографию. Водку после сорока мы пить перестали… Ну, как перестали? Лепский убедил перейти на сухонькое – красное. Четырнадцать оборотов. И с топором, в отличие от отчима Троецкого, я ни за кем не гонялся. Нагибин в знаменитом «Дневнике» написал, что никогда он не был значительной личностью. Надо бы все-таки цитаты проверять. Метод методом, но «розгу синтаксиса» никто не отменял. Не удивляйтесь также странным отточиям и не заглавным буквам в начале некоторых абзацев. Ведь отрывки в памяти не идут организованным потоком. То есть косяком, как бессмертие. Они вспыхивают искрами на ветру. И быстро гаснут. Может, и на сквозняках. Если и простывать на ветру, то лучше на сквозняках вечности. Как их только найти, где они дуют? А собирать грибы и читать книжки я люблю до сих пор. В далекой деревне за Тверью я построил домик-башню, библиотеку, и свез туда все книги, собранные за долгую жизнь. Еще и друзья надарили. Люди по-прежнему выносят книги к мусорным бакам. Ночью или рано утром. Чтобы никто не видел. Наверное, все-таки им стыдно выбрасывать книги в мусор. В баках валяются осколки ампул, одноразовые шприцы, облатки от таблеток, яичная скорлупа. И книги. Обложки их залиты какой-то дрянью. То ли остатками кефира, то ли рвотной массой. Еле разберешь: Лев Толстой «Анна Каренина», Федор Достоевский «Преступление и наказание», Тургенев «Отцы и дети». Аристотеля и Монтеня в мусорных баках пока не встречал.
Неужели и правда такая долгая жизнь? Я помню, как по Амуру шлепал колесами пароход «Молотов». Я носил штанишки на одной помочи. Мы до одурения играли в пристеночек медалями нашего учителя Георгия Ефимовича Розова с его сыном Женькой. Георгий Ефимович научил меня играть песню «Три танкиста, три веселых друга» на немецком трофейном аккордеоне «Вельтмайстер». Я застал то время, когда мы родителей звали на «вы». А на пятачок в школе можно было купить сладкого чая с вкуснейшей булочкой, посыпанной маком. На 7 Ноября в интернат привозили китайские земляные груши. Они были несладкие, перемороженные и пахли картошкой. Когда кончались пятаки, сэкономленные от школьных завтраков, и уже не на что было купить конфет-подушечек, повариха тетя Зоя говорила Шурке:
– Отрежь горбушку хлеба, чуть-чуть смочи водой и посыпь сахаром-песком. Знаешь, как вкусно! У нас пацаны всегда так делали.
Действительно, получилось вкусно. А пацаны – чесиры, дети членов семей изменников Родины. Каких-то двадцать лет назад наш интернат был детприемником для детей врагов народа. В архивах нашлись документы. И тетя Зоя рассказывала. Я помню, что лучшей обувью у нас, пацанов, считались кирзовые сапоги. А когда появились китайские кеды, мы называли их «кеты». Потому что у нас такая рыба шла по Амуру на нерест – кета. Мне купили первые кеты сорокового размера. Других не было. Я носил тридцать шестой. Чтобы нога не вываливалась, я набивал носок ватой. Я помню то время, когда учителя еще любили всех нас. Даже отъявленных хулиганов любили. А мы любили их. С Тамарой Спиридоновной Скворцовой, нашим классным руководителем, я переписывался до конца ее жизни. В десятом классе она попросила меня исполнить роль Паратова в «Бесприданнице». Понятно, да? Школьный драмкружок. Белый пиджак для Паратова шили в ателье. Директор интерната Майер выделил деньги. Как Ленин Луначарскому. «Ну, конечно, Тамара Спиридоновна! Важнейшим искусством для школьников является театр!» С той поры все мои любимые пиджаки – белые. Про Галию я уже писал. Сегодняшний десятиклассник может влюбиться в географиню-татарку? Вот какая долгая у меня случилась жизнь. В день полета Гагарина в космос мой дружок по сплавам Андрюшка Иллеш выпустил из своей голубятни в Камергерском переулке белых голубей. И они сделали круг почета над Красной площадью.
Героем моей первой повести был пацан из детского дома-интерната по имени Шурка. Как и любой лирический герой, он не умещался в рамках биографии автора. Притом что имена и фамилии других героев, географические названия в повести «Золотой Жук» были подлинными. Спустя тридцать лет повесть стала романом. Возникало ощущение правдивости описываемых событий. Жанр исповедальной прозы открыт в литературе давно. Четырнадцатилетний подросток не может быть носителем мемуаров. Что уж такого он может вспомнить? Он может рассказывать только об одном. О собственном открытии мира. Мое детство не было безоблачным и радужным. Часто, вольно распоряжаясь материалом собственной жизни, я не делал различия между собой и лирическим героем. Они сливались, автор и герой. В сегодняшнем повествовании, наверное, случится то же самое. И я не блуждаю между «я» и «он». Чей взгляд важнее? Конечно, человека, сохранившего имя Шурка. Астафьев провидец. Важно уберечь не только фамилии героев и названия мест, где происходили события, но и свое собственное имя. А начинать писать можно с любого места. Если у тебя есть что сказать. Только не надо думать о том, что кто-то прочтет и ему не понравится. Тогда лучше и не начинать.
Есть ветер оншор и ветер офшор. Onshore – Offshore. Нам с вами нужен только офшор. Единственный ветер, который дует с берега в сторону океана. Он делает волны резче. Никакого другого ветра настоящему серферу не нужно. Всё началось гораздо раньше встречи с великим Астафьевым в Овсянке. «Всё» в данном случае неистребимое желание, сродни, конечно же, графоманскому зуду, увидеть перед собой белый лист бумаги и заполнить его своими, тогда еще наивными, строчками. Свою первую книгу я вырезал в пятом классе из школьной тетради. Двенадцать страниц, на каждой по стихотворению. Тетрадку обрезал по краям. Получился сборничек. Стихи с рифмами «пароход – по глади вод», «матросы – папиросы». И «морошка – понарошку». Адольф Лупейкин, конечно, редактировал:
– Если понарошку, то тогда морошку! Ты собирал с девчонками морошку. И целовался с ними понарошку. Но целоваться понарошку нельзя. Целоваться можно только по-взрослому.
Литературная учеба Лупейкина сводилась, он так считал, к самому главному в жизни – отношениям мужчины и женщины. Филологом Адольф не был, но крепкое словцо любил. Несмотря на экзотичность имени Адольф, Гитлером Лупейкина никто не обзывал. Он с гордостью носил свое законное прозвище Лупейкин-Стон. По образцу Лупейкин-Блюз. На дебаркадере «Страна Советов» у Адольфа была каютка-кубрик, куда он приводил своих возлюбленных. Мы, пацанва, сидели на корме дебаркадера и ловили на закидушки зеленых и скрипучих касаток. Лупейкин выныривал из каюты распаренный, поправлял клапан матросских брюк-клешей. В матросских штанах, что бы знали, никогда не бывает ширинок. И снисходительно махал рукой: «На стон пошла!» Так он, не вдаваясь в ненужные для детей подробности, объяснял волнительную составляющую своих встреч. Из каютки выпархивала, поправляя лямки сарафанчика, кудрявая и блондинистая хохотушка. Она обмахивала себя веточкой черемухи:
– А все-таки душно у вас в каюте, Адик!
– Пойдемте скупнемся, Гертруда! – ликовал усталый, но довольный Лупейкин.
Глава 2
Крик
Он любил своих женщин называть Гертрудами. А все-таки душно, Адик…
Объяснение простое и очень практичное. Насчет скупнемся… «Спереди матросских брюк имелся откидной клапан и вместе с широкими штанинами такая модель давала возможность моряку, упавшему в воду, быстро освободиться от одежды и всплыть. Когда две боковые застежки расстегивались, то стоило быстренько поболтать ногами в воде, и за счет широких клёшей брюки сами соскальзывали, не задевая ботинок. Наличие спереди откидного клапана (лацбанта) позволяло свободно перемещаться по реям и узким проходам, не рискуя зацепиться за что-либо». Не помню точно – кажется, цитата из старинного справочника моряка-флотоводца. Справочник куплен на книжном развале в Торжке. Существует и романтическая версия происхождения лацбанта. Якобы Петр Первый, проходя по набережной, увидел матроса, занимающегося любовью с женщиной в кустах и мелькавшего своей «кормой» на виду у прохожих. Император издал Указ: «Матросы отродье хамское, но девки их любят и впредь, дабы они не позорили флот Российский, штаны им шить указанного покроя – передняя часть чтобы откидывалась, задняя прикрывала зад». Верить ли? В восьмом классе мы с Пыжиком, Хусаинкой Мангаевым, пошили себе матросские брюки-клёш. С откидным клапаном-лацбантом. Пошила их мать нашего дружка Толика Кима. Ким был корейцем, с узкими глазами. И очень хитрым. В местном клубе интернациональной дружбы для японских моряков он играл на барабанах. И у него всегда была жвачка. О! Жвачка… Фруктовая чуингам. Когда она кончалась, мы самозабвенно жевали смолу или вар. Варом мазали днища рыбацких лодок. Бегали, как маленькие и беззубые вурдалаки, с черными ртами, по деревне. Пугали бабок. Вар залеплял эмаль зубов, и наши рты казались впалыми. Бабки мелко крестились.
Перед Второй мировой войной мы дружили с Гитлером. И Сталин заигрывал с ним. Вот поэтому некоторым мальчишкам давали имя Адольф. Нормальное было имя. А Гертруда – советское имя. Расшифровывается как Героиня Труда. Были еще Октябрина, Сталина и Вилен – Владимир Ильич Ленин. Встречались вообще редкие – Луиджи: Ленин умер, но идеи живы, Ясленик – я с Лениным и Крупской. Ясленик Захарович Речкалов работал в районной заготконторе и принимал от нас, пацанов, березовый сок и чагу, черный гриб, растущий на деревьях. Деньги выплачивал сразу же. Хватало на брикетики сухого киселя и на конфеты «Ласточка» с начинкой невероятного вкуса. «Ласточка» была гораздо вкуснее «Подушечек» с начинкой из повидла. «Подушечки» слипались безобразным комком, и наш деревенский продавец дядя Ваня Злепкин нарезал их ножом. Кирзовые сапоги, лифчики чудовищных размеров, водка и телогрейки продавались здесь же. Водку дядя Ваня продавал в розлив, черпая железным черпачком на длинной ручке из деревянной бочки. В довесок к ста граммам полагалась конфетка «Ласточка». Рисунок ласточек на фантике с тех пор остался неизменным. Когда я заканчиваю повесть, я достаю заначку. Плоскую бутылку коньяка, спрятанную за толстыми томами Большой советской энциклопедии. Наливаю рюмку. Конфеты «Ласточка» в моих домах, где бы они ни находились – в Лондоне ли, у Карлова ли моста в Праге и даже если в эстонских дюнах, не переводятся. Лупейкин приоткрывал дверь кубрика и кричал:
– Подай-ка нам вина, Гертруда! Лоза Бургундии в бочонке номер шесть!
Мы ничего не знали про Бургундию и про бочонок номер шесть. Настырная тема не дает прохода автору… Мы просто передавали нашему наставнику бутылку маласовки, плодово-ягодного вина, рубль двенадцать копеек за пол-литра. Маласов был директором местного цеха розлива вин. А потом, по пьяни, упал в чан с вином и утонул. Так приходит бессмертье. «Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете. Мы все уже на берегу морском…» Плодово-ягодное вино на Охотском побережье до сих пор зовут маласовкой. А чага – древесный гриб, настой которого профилактирует онкологию. Медики установили. Про грибы вообще отдельная тема. Здесь лишь замечу походя: есть ученые, которые считают грибы мыслящей цивилизацией. В настоящее время грибы заняты тем, что изучают человечество.
Конечно, осознанное желание описывать увиденное началось гораздо раньше Овсянки.
Я, студент филфака, сижу у могилы Пастернака. Переделкино в Подмосковье. И опять осень. Вижу, как по дорожке идет Андрей Вознесенский с иностранцами. Иностранцев тогда можно было отличить сразу. Шарфы, береты, фотоаппараты на груди, ботинки на толстой рифленой подошве. Почему обязательно на толстой – до сих пор не понятно. Но именно на толстой. У Вознесенского бледное лицо. На шее тоже модный шарф. Я не знал тогда, что он был учеником Бориса Пастернака. Вознесенский подошел ко мне и спросил…. Не помню точно, о чем он меня спросил. Слегка, показалось, выпимши. У нас в деревне так говорили – выпимши. Зато свой ответ помню. Сказал, что приехал с Дальнего Востока, студент. Пишу дипломную работу о творчестве Бориса Леонидовича Пастернака. Мой руководитель, преподаватель русской литературы Юрпет – у него прозвище такое, Юрпет, а на самом деле он человек с простой фамилией Иванов, Юрий Петрович, сумел устроить мне, студенту, командировку в Москву, чтобы я встретился с сыном Пастернака Евгением. И уже встретились, и поговорили. А теперь вот…
Свеча горела на столе, свеча горела. Весь приступок к памятнику был залит стеарином. На известном всему миру белом надгробии поэта его профиль мулата. Крест и горящая свеча на обратной стороне плиты. Таким он мне запомнился. Еще до осквернения могилы в двухтысячных годах. Вандалы обложили надгробие пластиковыми венками и подожгли… Одна большая свеча от «благодарных» потомков к началу века. На Вечном огне «благодарные потомки» даже сосиски жарили. Дело об осквернении слушалось в Кронштадтском суде Санкт-Петербурга. Шашлык? Нет, шашлык жарили, тоже на Вечном огне, но в Челябинске. Легендарный Челяба! Город с оранжевым снегом… Окалина с местного металлургического комбината. Выпадала порошком, и город становился похожим на мандарин. Только пахло в Челябе не мандаринами.
…Мне сразу же захотелось спросить у Вознесенского, можно ли научиться писать книги? То есть что нужно сделать для того, чтобы стать писателем? Тогда я был помладше, чем сегодня моя внучка Юля. И тогда я еще не знал, что у меня будут такие пытливые внуки. Ведь Юлин вопрос только выглядит наивным. Стать писателем… Зачем становиться писателем? Можно врачом… Или космонавтом. Как выбрать тему и какой избрать стиль? Что важнее – форма или содержание? Лев Толстой великий писатель, мирового значения. А слог у него каков?! Местами он просто отвратительный, слог. Граф (Лев был графом – кто забыл) сам по этому поводу не один раз сокрушался. Мы еще вернемся к его «был, была, были…» «Который, которому, которых…» До тридцати раз на одной странице. Перелистайте «Каренину». Я недавно перечитывал. Специально не пишу «в который раз». Розга синтаксиса не свистела над графом Львом Толстым.
Вознесенского нисколько не удивило, что студент-провинциал получил командировку в Москву.
Андрей Андреевич повернулся к иностранцам:
– А вы говорите, что у нас нет свободы слова. Студент из Владивостока пишет диплом о Пастернаке!
Он перепутал Владивосток с Хабаровском.
Впрочем, какая разница, из Владивостока или из Челябы.
Вознесенский повернулся ко мне:
– Извините. Вы не хотите с нами помянуть Бориса Леонидовича?
Я заметил, что Вознесенский ко всем обращается на «вы». Из сумки я достал бутылку портвейна. Купил в буфете на станции Переделкино. Тогда вино еще продавалось на вокзалах и в аэропортах. И было очень много рюмочных. Сейчас их вообще почти не осталось. Страсть к кладбищам, как и к рюмочным, – русская, почти национальная, черта. Еще Бунин заметил. Хоть у дворника, хоть у студента, а хоть и у поэта с мировым именем. Вознесенский взял в руки бутылку и скривился. Милый сердцу любого студента «Агдам». Он тогда был очень неплох. И не стоило так уж морщиться. Кто-то из спутников Вознесенского вынул из кофра бутылку коньяка с золотистой этикеткой.
– Коньяка выпьете?
А кто бы отказался. Пушкин, что ли?
Коньяк тогда я не любил. Да и сейчас как-то не очень.
Деревенские считают, что коньяк пахнет клопами. А кто я, если не деревенский?
Мгновенная вспышка, удар током! Крик… Я увидел кленовый листок, прилипший к смертельно-белому надгробию поэта. Рыжий огонек, брызги пламени… Именно в тот момент я понял, как надо писать книги. Реализм, модернизм, символизм… Все неважно и все необязательно! Фабула, сюжет, мотивация поступков героя, законы образа, правда, вымысел. И партийность литературы. Химеры… Выдумка критиков. Валентин Катаев приводит реплику Ивана Бунина: «Ах, какой вздор все эти направления! Кем меня только ни объявляли критики…» Теоретики литературы придумали направления для того, чтобы сортировать писателей. И привязывать к ним бирочки. Как в родильных домах привязывают бирочки с номерами к ножкам новорожденных, чтобы младенцев не перепутали. Классики – Толстой, Чехов, Шолохов, Бунин. Последний – белогвардейский отщепенец, конечно, но классик. Солженицын – классик, но власовец. Астафьев в конце жизни тоже сбился с курса. Верные сыны партии – Фадеев, Гладков, Бабаевский, Вишневский, Шолохов. Некоторых из них Катаев называл Саянскими хребтами. Литераторы-плотники, творцы крепко сбитой прозы – Куприн, Каверин, Казакевич, Пикуль. Их большая часть среди советских писателей. Ну и графоманы. Куда же без них? Дмитрий Веневитинов, родственник Пушкина и сам замечательный поэт – он умер поразительно молодым, заметил: «Многочисленность стихотворцев во всяком народе есть вернейший признак его легкомыслия».
А еще Бунин вот что сказал…
Впрочем, пока достаточно. Чтобы не захлебнуться в случайностях. С цитатами тоже перебирать нельзя. Их еще будет много в нынешнем опусе. Критический реализм – социалистический реализм, футуризм – акмеизм, Саша Соколов – Венечка Ерофеев… Из той же сортировочно-конвейерной системы. Отдельные писатели со временем выпадали из навязанных реестров. Или кадастров? Куда, например, относить лауреата Сталинской премии Валентина Катаева, который взял и написал «Алмазный мой венец»? И назвал свой метод мовизмом. Шестидесятники, которых Катаев опекал и брал под крыло журнала «Юность», называли его Валюн. А Юрий Карлович Олеша и его почти не понятая современниками книга «Ни дня без строчки»? Анатолий Кузнецов, наконец, с его романом «Бабий Яр».
Не помню, по какому случаю перелистывал «Поэтику отдела словесных искусств института Истории искусств, Ленинград, 1927 год», издательство «Akademia». Тут цитирую по книге, потому что запомнить подобное невозможно. Даже Дмитрию Львовичу Быкову, известному своей феноменальной памятью. Ныне, как известно, занесенному в список иноагентов. «Конкретные фразовые ритмы, конкретные речевые интонации входят во многие поэтические произведения в качестве основного элемента конструкции. Напечатанный текст иногда просто непонятен, требует декламационной расшифровки самого автора». Каково? Из серии «вода – мокрая, ночь – темная, земля – черная». «Ни знал бы никто, может статься, в почете ли Пушкин иль нет, без докторских их диссертаций, на все проливающих свет» – и Пастернака они достали. Поэтому Катаев придумал свое плохое писание. С французского – мовизм. Поток ассоциаций, бессвязно возникающий в памяти. Писатель не пишет для академиков и теоретиков литературы. Он пишет для обыкновенных людей, не обремененных философией Монтеня. Шкловский, большой оригинал и теоретик, написал свое гениальное эссе «Гамбургский счет». В нем всего тринадцать предложений. Скорее это даже свободный стих. На втором курсе филфака, еще не зная ничего про мовизм, я открыл собственный метод и назвал его калейдоскопом. Как мыслит человек? Фрагментами, осколками, эпизодами. Вспышками памяти. Сейчас поясню свой метод.
Я маленький мальчик, мне семь или уже восемь лет. Иду на лыжах в тайгу проверять петли, поставленные на зайцев. Очень холодно, зима. Метет поземка, но я вдруг вижу себя жарким летом на телеге с сеном. Коняга по кличке Кормилица тянет телегу в гору. Мы поднимаемся на сопку. Вдруг перед нами открывается море! Зимой?! Кораблик плывет по горизонту. За штурвалом стоит мой отец в черно-золотом мундире мичмана. Такие кораблики в Амурском лимане называли «жуками». Желтые полосы на трубе. От носа корабля на полном ходу разлетаются брызги, похожие на усы. Золотой Жук! Так будет называться моя первая повесть. Ее прочтет Виктор Петрович Астафьев. Потом с моим другом мы повесть, тоже совершенно случайно, потеряем. Кто же теряет повести специально? Через тридцать лет я напишу ее заново, и она станет романом. Тут возникает Валька. Или ее звали как-то по-другому? Рыжая и конопатая девочка из нашего класса с длинной косой толщиною в руку. Веснушки, как солнечные брызги, на лбу. Я носил за ней портфель с учебниками и тетрадями, терпя презрение дружков. В кино я садился рядом и в темноте искал ее руку. Она пахла удивительно. И я никак не мог разгадать таинственный и сладковатый запах… Физиология в чистом виде! Затянувшийся энурез. Дети, бывают, писаются до третьего класса. Валька пахла детским грехом. Еще мне нравилась учительница-географиня. С черными бровями и загадочной улыбкой. Но представить себя с ней в кинозале, на последнем ряду, я еще не мог. Ее звали Галия Каримовна. В детстве вообще влюбляешься чаще, чем во взрослой жизни. Да почти что каждый день влюбляешься. И все время думаешь – вот она, твоя первая любовь! Вот поэтому взрослые живут скучно, а дети радостно. «Музыка в клубе кончилась, а дети продолжали отплясывать». Надо бы проверить, кто так точно подметил? Цитату помню, автора – нет.
И вдруг я слышу смертельный вопль. Так кричит маленький ребенок. На самом деле кричит зайчишка, попавшийся в мою петлю. Он видит приближающуюся смерть. И он кричит перед гибелью. Может быть, в этот момент ты и становишься писателем? Следующий фрагмент-осколок – я замерзаю в снегу. Зайчонок притаился у меня за пазухой. Но лыжи с проволочными креплениями мне уже не снять. Мне легко и спокойно. Я замерзаю. Чьи-то сильные руки выдергивают меня из сугроба и ставят на ноги. Это Хусаинка Мангаев по прозвищу Пыжик, мой дружок, посланный встревоженной мамой по моему следу.
…Рассказ назывался «Шуршик уходит в лес». Его опубликовали в толстом журнале. Школьное сочинение с непридуманным сюжетом. Редактор ничего не поправил. Зайчонка я назвал Шуршик. Он все время шуршал в картонной коробке под моей кроватью. Ну и от Шурки, конечно. До весны мы с мамой лечили ему передавленную стальной петлей лапку. А в апреле выпустили в лес. Лапка срослась. Такую шину – две дощечки – смастерил зайчонку отчим Иосиф. Он не каждый день гонялся за нами. Иногда он ставил меня перед собою и начинал воспитывать:
– Вот вы с мангаятами воруете огурцы в теплице, у завучихи Глафиры… Недавно ты без спроса брал мою двустволку… Скажи, кем ты хочешь стать в жизни, Шурик? Неужели хулиганом?
Я должен был отвечать – хочу стать киномехаником… Но я упрямо говорил:
– Хочу стать капитаном!
Глаза Иосифа сужались:
– Ну что ж… Тоже неплохая профессия!
Троецкий, пока не спился, был хорош собою. Волосы на голове вились – в деревне говорили: «из кольца в кольцо». Высокий и статный, всегда в отглаженном костюме. Себя Иосиф позиционировал сельским интеллигентом. Когда шел на охоту, обязательно надевал шляпу с перышком за лентой. И произносил загадочную для меня фразу: «Тартарен из Тароскона!» Охотился на гнилом болоте за домом Мангаевых. Болото называлось марью. Воняло отвратительно. Какие-то пузырьки лопались на поверхности. Когда под вечер возвращался домой, бабка Матрёна интересовалась: «Натарасконился, Тартарен?» В конце жизни Иосиф окончательно сошел с круга. С нами он уже не жил. И мама давно умерла. Мне позвонили земляки из деревни и сказали: «Троецкого некому хоронить. И денег нет». Я полетел в родную деревню на Амуре. Отчима звали в деревне Иоська-пьяница. В запальчивости я кричал: «Наш хоть пьет, да не дерется!» Что было неправдой. Мне хотелось защитить моего нового папку. Да-да! Музыка закончилась, а дети продолжают веселиться в клубе. Образ придумал не я, так написал в одном из своих рассказов кто-то из классиков. Когда вспомню кто, то обязательно сообщу вам.