Полная версия
Вчера, сегодня, завтра, послезавтра
– Ладно…
Продолжали звучать «Времена года». Виталий Иванович вдруг почувствовал, что у него закружилась голова, в глазах потемнело. Он отложил мольберт, присел, а потом прилег на диван, голова продолжала кружиться. Устал. Весь день в бегах, да еще после двух дней застолья.
Внезапная непереносимая боль сдавила грудь. Стало очень трудно дышать. Не хватало сил крикнуть. Леденящий ужас охватил все его существо.
– Ма… Ма… Маша… – прошептали бессильно посиневшие губы.
Вдруг в одно короткое мгновение он как бы со стороны увидел сразу все. Малыш в ярко-желтом пальтишке неловко пытается идти к женщине. Она улыбается, ее улыбка – это целый мир, который открывается перед ним. Он узнает в этой улыбающейся молодой женщине мать. Она играет с ним, целует его и смеется, смеется. Потом она наливает ему томатного сока, который ему больше всего нравился. Бабушка из печки достает чугунок с картошкой в мундире, мажет черный бородинский хлеб тонким слоем сливочного масла и посыпает солью.
Маленький светловолосый мальчик сидит на коленях у мужчины в рабочей спецовке. За окном зажглись красные огни на далекой башне. Мужчина негромко поет. Он поет «Темную ночь». Это отец, он только что пришел с вечерней смены. Отец поет душевную военную песню, вдали горят далекие красные огни, хочется спать. На груди у отца блестят боевые ордена. Он несет ребенка на плечах, мальчик машет маленьким красным флажком, а вокруг колышутся большие красные знамена, закрывающие все вокруг. Все, и взрослые, и дети, радуются, смеются, поют.
На берегу широкой реки ребята с удочками караулят покачивающиеся в воде поплавки. Девочки в белых сарафанах несут цветы. Под ногами скользкие, истертые ступени школы. Строгая учительница добродушно улыбается, поправляет своей рукой его кисть с фиолетовой краской и показывает, как правильно делать мазки, чтобы красиво нарисовать цветущую сирень. Соседский веснушчатый мальчишка с синяком под глазом протягивает руку, предлагая помириться.
В руках у него алые куколки тюльпанов, звенит звонок. Пожилой мужчина с орденскими колодками на пиджаке вручает тонкую бежевую книжечку – аттестат. Толстые учебники освещает зеленая настольная лампа. Мелким почерком пишутся сложенные малюсенькими книжечками шпаргалки. Крошится белый мел, коричневая доска испещрена формулами. Сиреневое небо над вечерним парком. Танец с улыбающейся девушкой в светло-сиреневом платье. Первые зарисовки карандашом на берегу широкой темно-голубой реки. Тяжелые мешки картошки летят с плеча в кузов грузовика. Ночной костер, песни под гитару. В руках – рычаги ревущего свирепым зверем танка. В кабине грохот от орудийных выстрелов, запах мазута, пороховых газов. Влажные губы, мягкая упругость девичьих грудей, гибкая талия. Над головой между листьями яблонь – бездонное звездное небо, манящее и пугающее своей бесконечностью. Изумление перед картинами импрессионистов. Старая смотрительница запрещает делать в музее наброски. В большой светлой аудитории на стенах – репродукции работ великих мастеров, в открытых шкафах и на полках – скульптуры. Ироничный бородатый преподаватель показывает, как делать зарисовки карандашом.
Белые гладиолусы, улыбки, смех, а в руках – темно-синяя корочка диплома. По конвейеру медленно ползут шасси грузовиков, обрастающие свежеокрашенными деталями кузова бело-голубого цвета. Яркое весеннее солнце через широкие окна светит на ватманские листы чертежей. Маша. Молодая. Улыбается. Смеется. Дети. Ванечка неуверенно делает первые шаги. Соня качается в коляске. Чертежи на широком директорском столе, насмешливое лицо седого мужчины в сером костюме. В осеннем лесу, на истлевшем пне – коричнево-серые зонтики грибов. На опушке у края вспаханного поля склонился над мольбертом. В видоискателе фотоаппарата – дырявая луковка разрушенной церкви, непаханое поле, заросшее березняком, развалившаяся ферма с искореженным трактором, на крыше высокого цеха родного завода растут большие березы.
В фотоальбоме перелистываются пейзажи: оранжевая утренняя заря над Волгой, цветущий белой вьюгой яблоневый сад, золотистое поле у края веселой березовой рощи, темный еловый лес, серые кубы городских кварталов. Темно-голубая, чистая высь над головой. Там, на западе, за домами, полыхает розовый, переходящий в кроваво-малиновый закат. Зеленые, золотые, багровые кроны деревьев, ярко-красные кисти рябин. Первый снег на пожелтевшей, коричневой, местами зеленой траве. Под ногами приятно похрустывает первый ледок.
Где? Когда? Что? Зачем это было? Сон? Он почувствовал необыкновенную легкость. Где-то внизу звучали строгие аккорды «Зимы». Маша вошла в комнату. Лицо ее исказилось тревогой, она подбежала, начала тормошить, выбежала в коридор звонить, кинулась на кухню за холодной водой. Зачем? Яркий теплый свет шел с высоты. Он звал к себе…
Внезапно раздался резкий звонок. Он вздрогнул и, казалось, сделал вдох.
2009
Бразильский кофе
(По рассказу сотрудника МУРа)
1.
Случилось это, наверно, в конце девяностых, после очередного кризиса. Да, тогда в девяностых, вся жизнь была сплошной кризис. Племянница моя, Машка была девкой умной. В Питере поступила с первого раза, выучила какие-то языки и в конце восьмидесятых, когда начался большой бардак, и дефицит во всем, и делать в стране было нечего, рванула за океан. Да не в Штаты, а в далекую Южную Америку. Взяла с собой дочь, мать, денег с того, что смогла продать, и улетела. Мужик-пьянчужка остался в Питере.
Первое время ей, видно, было тяжело – долго не было от них никаких вестей. Спустя несколько лет, первой написала нам Анастасия – ее мать, моя родная сестра. Писем было немного, больше по праздникам. Потом Настя стала хворать. Письма нам продолжила писать Машка. Несколько раз дозванивалась до соседей. Говорила, что устроилась нормально. Скопила немного денег на свой бизнес, потом собралась замуж. Лизка доставала меня своим любопытством и часто просила: напиши да напиши им в Америку, как они там и что у них там. Раз в два-три месяца заставляла писать, да еще так, чтоб письма к Машке попадали перед праздниками или перед моим днем рождения. Короче, получалось, что мы как бы им намекали. И, правда, где-то раза три Маша пересылала нам деньги, тоже к праздникам или сразу после. Морока была с получением этих денег, но приятно, да и нужно.
Писала нам Маша очень редко, намного реже, чем ее мать. Потом, как-то под Новый год, наверно, около десяти лет прошло, как они там обосновались, – она прислала нам кофе. Только кофе был каким-то необычным. Во-первых, большая настоящая бразильская банка, наверно, литра на полтора – два, где написано все не по-нашему, во-вторых, внутри еще упаковано в пакет из фольги, и наконец, самое главное: кофе этот имел какой-то непонятный вкус, и цвет был каким-то серо-черным.
Поначалу мы подумали, что это растворимый, но он не растворялся. Посоветовались в магазине, где нам подсказали, что это, скорее всего, молотый или молотый с какими-то добавками. Когда начали варить и класть побольше сахару, то все равно сохранялся противный, горько-дымный вкус. Ну, за полгода мы эту банку потихоньку допили. Я, тайком от Лизки, это кофе запивал стопкой водки, чтобы не мутило. Соседей всех угощали, старались давать им побольше, объясняли, как готовить. Это ведь престиж. Кофе из самой Бразилии!
Только мы допили, вымыли банку – ее мы решили оставить на память… Так вот, только мы допили этот кофе, как через два дня Машка дозвонилась до соседей и сказала… Лучше б она этого не говорила, сучка драная, лучше б она ковырялась там, в своей паршивой Америке…
2.
В Южную Америку я уехала в самом конце восьмидесятых. Продала все, что можно было продать. Взяла дочь, мать и уехала. Хорошее знание португальского помогало не только выжить, но и работать по профессии, получая приличный доход.
Климат для матери, в отличие от меня с дочкой, оказался тяжелым. Она часто болела, грустила о родине, о родственниках и подружках. Позднее, когда скопила денег, приобрела жилье поближе к морю, где посвежее, подальше от центра города, но это маме не помогло. От кондиционеров она часто простывала. Проблемы с суставами, а потом и с сердцем у матери нарастали, о возврате в Россию уже не могло быть и речи. Консультации хороших врачей, лекарства, выписанные из Северной Америки, ей не помогали, и спустя несколько лет, во время очередного обострения, мама умерла.
Последние три года мать постоянно говорила, что хочет быть похороненной на родине. Написала даже завещание с этим единственным пожеланием. Перевезти гроб с телом в те годы было невозможно. Маму кремировали. Прах я упаковала и отправила маминому брату с просьбой захоронить его в их родной деревне. На мою телеграмму о смерти мамы никто из родных почему-то не ответил. В то время почта работала плохо, а я была сильно загружена работой, личными делами и как-то не обратила на это внимания.
Спустя полгода от дяди из Вологодской области пришло письмо. Писать он не любил, и чувствовалось, что писал в основном под давлением жены, которая, мучаясь любопытством о нашей заграничной жизни, через него задавала мне всякие дурацкие вопросы. В этом письме дядя Володя, как всегда, жаловался на маленькую пенсию, на то, что ему, ветерану труда, приходится подрабатывать сторожем, а летом копаться на огороде и в саду, чтоб не умереть с голоду. В конце письма благодарил за какой-то кофе, который они уже почти допили. О смерти матери – ни слова.
Дальше письмо продолжила его жена, что делала она довольно редко. Тетя Лиза тоже благодарила за кофе. Писала о том, какая большая, красивая банка, – собиралась ее сохранить. В конце писала, что у кофе какой-то особенный, горький вкус, что пьют они его почти полгода. Писала, что пытается смаковать, но ни разу не получилось, иногда что-то подкатывает к горлу и начинает подташнивать от горечи – наверное, потому что это настоящий бразильский кофе… До конца дочитывала с трудом. У меня начался сильный озноб, потом меня саму начало тошнить. Было ясно, что телеграмму мои родственники не получили, что письмо в посылке с прахом матери где-то потерялось, что пили они не кофе, а пепел моей мамы, который я упаковала в большую банку из-под кофе. С трудом дозвонилась до соседей. Мои предположения подтвердились. Дядя безумно матерился, грозился, что…
2011
Чужое письмо
(По рассказу члена приемной комиссии ДМИ)
1.
Математичка заболела, физру мы отменили сами, на дополнительный по немецкому я решил идти после обеда, поэтому после первого урока был уже дома. Забросил портфель. Зашел в большую комнату посмотреть телевизор. По одному каналу шла какая-то непонятная научная передача. Начал переключать каналы в поисках чего-то интересного. Нашел какое-то глупое детсадовское кино. Сел в кресло и только тогда обнаружил на столе письмо.
Большой белый продолговатый конверт, похожий на поздравительный. На нем черными чернилами было аккуратно написано: «МАРИНЕ». Взял конверт, покрутил его, посмотрел на свет. Внутри лежал сложенный лист плотной бумаги или открытка. «МАРИНЕ» было написано заглавными буквами. Почерк трудно определить. Отец никогда не писал чернилами. Да и зачем ему писать, когда он мог бы позвонить по телефону. Значит… Это письмо не отца! Да он и не мог оставить это письмо, потому что раньше нас ушел на работу. Неужели кто-то приходил? Или мать случайно оставила это письмо, перед тем как уйти?
Вышел в коридор, прошел на кухню, заглянул в ванную, в туалет. Ничего особенного не нашел. Да, конечно, это мать случайно оставила письмо на столе. Ничего себе случайность! А если это письмо от… Вдруг ужасно захотелось порвать и выбросить конверт! А если это просто от кого-то с ее работы? Может, там написано что-нибудь важное – ну, например, о повышении зарплаты? Тогда почему она не открыла его? А может, это написано не маме, а какой-то другой Марине? Да, мама заранее на работе написала письмо какой-то Марине и забыла его на столе. Без адреса и без марок?.. Нет, наверное, кто-то написал матери письмо, а она знает, что там написано, но решила не читать. Открыть?!
Полгода назад взял в почтовом ящике письмо, которое предназначалось матери. Там после адреса было написано: «Марине А. Приходько». А вместо обратного адреса: «А. I.». Это было накануне ее дня рождения. Мучаясь любопытством, я вскрыл тогда конверт и обнаружил очень красивую заграничную открытку, в которую был вложен листок с напечатанными на машинке латинскими буквами. Прочитать не смог. Я тогда сильно удивился и обрадовался, что маму поздравляет иностранец. Надо же, оказывается, она хорошо знает иностранный! Потихоньку показав ей вечером письмо, я был потрясен реакцией. Она покраснела, губы затряслись, ударила меня по лбу кулаком и сказала, что вскрывать чужие письма очень подло. На следующий день утром, когда отец ушел на работу, мать стеганула меня несколько раз веревкой и надрала уши так, что потом весь день приходилось прикрывать их ладошками. На вопросы одноклассников отвечал, что это за трояки по истории и по немецкому. Отцу об этом говорить было стыдно, да и жалко его было – он и так сутками пропадал на работе.
После этого я заподозрил что-то неладное, стал внимательнее присматриваться к отношениям между родителями. По ночам они периодически громко говорили на кухне, иногда кричали друг на друга. Ближе к лету скандалы становились чаще. Мать засобиралась в отпуск – на пару недель съездить на море. Она возмущенно говорила, что устала, что ей надо отдохнуть. Отец начал работать в какой-то комиссии…
А может, это письмо бабушке? Она ведь у нас тоже Марина. Конечно же, мать написала ей письмо, чтоб я отнес его после обеда. Просто я пришел раньше и поэтому не знаю, что с этим письмом делать. Однако раньше никто не писал бабушке писем. Да и зачем писать, когда бабушкин домик виден из окна?
Я выглянул в окно. На склоне среди густой зелени белели домики. Второй сверху – бабушкин. Три года назад отец купил для бабушки Марины этот домик и перевез ее из родной деревни. Я часто бегаю к ней. Последнее время часто ночевал у нее, когда родители сильно ругались. Вот и весенние каникулы прожил у нее. Конечно, у бабушки по-своему интересно. Все почти как в деревне: маленький сад с огородом, кошка, собака, небольшое хозяйство, только телевизор черно-белый всегда плохо показывает, да и школа и двор с ребятами дальше. Если это письмо бабушке, тогда надо позвонить матери.
Пошел в коридор, позвонил. На работе сказали, что Марины Алексеевны нет. Я еще раз взял в руки письмо. Покрутил, снова посмотрел на свет. Ничего нового не нашел. Открывать страшно. Вдруг это письмо не бабушке, а от какого-нибудь иностранца? Тогда что, опять будет уходерство? Если скоро придет домой – пусть сама разбирается.
По телевизору шли нудные, неинтересные новости. Я выключил телевизор и взялся читать Джека Лондона. Под ложечкой у меня почему-то заныло. Я сходил на кухню, выпил воды и продолжил читать.
Прошло немного времени, я зачитался и не услышал, как кто-то открыл дверь. Испугавшись, я бросил книжку и кинулся к двери. В дверях стояла раскрасневшаяся мать с букетом роз, улыбка на ее лице сменилась удивлением и досадой. За ней стоял усатый мужчина с портфелем и пакетом в руках. Он продолжал улыбаться какой-то растерянной улыбкой.
– Почему ты не в школе? Почему не пошел на дополнительные по немецкому и математике? Что ты здесь делаешь?
– Математичка заболела, – ответил я спокойно, стараясь не показывать удивления. Я был уверен, что вдвоем они меня не тронут.
– Прогульщик… Ты поел?
– Нет, не хочу. Я бутерброд в школе ел.
Мать представила мне гостя:
– Это Александр Игоревич, сотрудник с нашей работы. Мы должны пойти в больницу и проведать одну заболевшую женщину, нашу работницу, – уверенным тоном продолжала мне говорить мать, повернувшись в сторону мужчины. – Заходите, заходите Александр Игоревич. Наш прогульщик начеку, – наконец улыбнулась она.
– Я не прогульщик! – резко ответил я. – Тебе там письмецо пришло.
– Да ну!.. Александр Игоревич, проходите в зал, – сказала мать гостю, а мне добавила: – Включи лучше гостю телевизор. Я пока на кухню, поставлю цветы и чай приготовлю.
Я включил телевизор. Шло довоенное черно-белое кино. Гость расположился в кресле и уставился в телевизор, а я взял в руки письмо и все крутил его в руках. В комнату вошла мать с букетом роз в вазе, не обращая на меня никакого внимания.
– Сейчас попьем чаю и пойдем… Поедем в больницу, а то наша Маша после тяжелой операции нуждается во внимании.
Молчаливый улыбчивый гость кивнул. Я незаметно ухмыльнулся. Чаепития в большой комнате бывали по большим праздникам. «Значит, поход в больницу к какой-то Маше тоже большой праздник», – подумал тогда я.
Мать снова ушла на кухню и вернулась с подносом. Гость достал из своего пакета коробочку конфет.
– А тетя Маша не обидится? – спросил я, стараясь говорить как можно наивнее.
Мать резко взглянула в мою сторону.
– Это не последняя, – подал голос Александр Игоревич и улыбнулся.
– А тебе вот, письмецо. – Подходя к столу, я протянул матери конверт. Она же подала мне чашку чая.
– Хм, а я-то думала, что это твоя очередная шуточка.
– Это не шуточка. Это письмо.
Тень тревоги мелькнула в ее глазах, когда я повернул конверт лицевой стороной и она увидела написанное заглавными буквами: «МАРИНЕ».
– Ну, ладно. Давай! – Она встала. Нерешительно покрутила конверт в руках.
– Вообще-то, я думал, что это ты бабушке написала. Даже на работу тебе позвонил, а там сказали, что ты ушла. – Осмелев, я пытался объяснить свои действия.
– Да? – Мать направилась почему-то в коридор.
– Да.
– Вы пейте…
Я придвинул к себе блюдце с чашкой, потянулся за конфетой. Мне уже по-настоящему захотелось есть. Я слышал, как она разорвала конверт. Потом одновременно раздались стон и стук. Резко повернувшись, я увидел мать, сидящую на тумбочке для обуви. В руках она держала лист бумаги. Лицо ее побелело. Мы с гостем бросились к ней. На наши вопросы она не отвечала, но и письмо, сложенное вдвое, из рук не выпускала. Я принес ей чаю. Она продолжала сидеть, не двигаясь, упираясь головой в стену. Глаза ее уставились на букет роз и не двигались, только моргали. Через некоторое время она глубоко вздохнула и глухо сказала:
– Саш, дай воды!
Гость взял из моих рук чашку с чаем и поднес к ее губам. Она глотнула.
– Вот. – Мать протянула ему сложенный листок, а потом, резко опустив руку, тихо попросила: – Отведите меня в комнату. Кружится как-то все.
Мужчина ловко подхватил ее за плечи и за талию и помог пройти в комнату, к дивану. Мать резко легла на диван, свесив ноги. Через некоторое время она обратилась ко мне:
– Иди к себе.
Я пошел в свою комнату, оставив дверь открытой. Слышались только глубокие вздохи матери. Вскоре она позвала меня:
– Сходи к бабушке. Покушай у нее. А потом… Потом я, наверное, приду к ней. Попозже…
По напряженному лицу гостя было ясно, что он тоже прочитал.
– Но вы же собирались идти куда-то?
– Да… Пришли…
По телевизору все шло черно-белое кино. На столе остывал чай. Сквозняк трепал оконные шторы.
– Может, мне ее позвать?! – Тревога и беспокойство, охватившие меня сразу же после первого стона матери, все нарастали.
– Можешь… Нет! Не надо… Я сама. Потом… Иди, иди к ней.
2.
Декан лечебного факультета, Николай Иванович, говорил речь. Я хорошо знал этого мужчину. Раньше он часто бывал у нас в гостях. Хороший мужик. Отец дружил с ним. Когда я был маленьким, то на его моторке мы ездили на острова, готовили там шашлык, рыбачили, коптили рыбу…
Декан говорил долго. Он говорил много хорошего об отце, правда, я тогда многого не понимал. Говорил о призвании, о белом халате, о человеке с обостренным чувством совести. Потом сказал почему-то о красном халате. Говорил о сложностях работы в приемной комиссии. Я слышал и раньше, что отец был председателем какой-то комиссии, он каждое лето дни и ночи проводил на работе из-за этой комиссии. Говорил о непонимании окружающих, с упреком посмотрев вокруг. Потом он начал винить себя в том, что вовремя не помог, не отвел беды. Сказал, что многие могли бы прийти попрощаться и попросить прощения. В конце речи он говорил о том, что никто никогда не забудет, обещал помогать семье и еще раз попросил прощения, встав на колени перед гробом.
Остальные говорили тихо и невнятно, как бы опасаясь чего-то. Мать рыдала и постоянно сморкалась. Бабушка сидела на стуле, вся почерневшая. У меня кружилась голова. Я плохо соображал, что происходит. Меня тоже усадили на что-то. Потом бросали землю. На холмик клали цветы, венки. К автобусу шли долго. К матери подходить не хотелось. Бабушку медленно вела тетя – сестра отца, которая приехала к нам из деревни в Полтавской области, где родился отец.
Я шел со знакомым мне деканом, который потом отстал от меня. Вначале шли молча. Потом трое мужчин сзади негромко заговорили, но мне были хорошо слышны их голоса и почему-то более отчетливо, чем речи у могилы.
– Она его довела.
Я насторожился.
– А кто же?
– Да…
– Как лошадка тянул и тянул свою лямку.
– Вот лямка и лопнула.
– Могла бы приехать.
– Куда ей! Большой корабль – далеко плывет. Сегодня секретарше сказала, что у нее бюро райкома…
«О ком это они? – невольно подумал я. – Ведь мать здесь». Она так плакала и с какой-то укоризной часто смотрела на меня, как бы спрашивая, почему я не плачу.
– Какой корабль?! Шавка! – слышалось сзади. – Ведь сколько раз она этим бюро ему угрожала!
– Ну, ладно…
– А что не так? Облизывает сейчас где-нибудь областное начальство и его золотую молодежь. Нету сегодня никакого бюро. Я узнавал…
– Из-за этой молодежи он и пустил себе пулю в сердце.
Меня резануло услышанное: «Как?! Мать говорила, что отец умер от сердечного приступа!» Мне показалось, что разговор стал громче.
– Они и знать не знают, что такой человек не выдержал их давления сверху. Этих возьми да тех прими… А кого принимать? Этих незрелых дубов, в пиве замоченных? Зато сама ведь в министерство целится, вот и прогибалась перед ними! Сама еще та шкура…
– Тише, Василий. Всё они знают. Просто жируют и бесятся, черти. Бесы настоящие!
– Что тише? Я несколько раз слышал, как она кричала ему из своего кабинета: «Да и застрелись, если такой праведный!» Вот она его и довела до пули в сердце.
– И брать не умел.
– Да знаю я его…
– Такой человек. Не человек, а просто чистая совесть!
– Он ведь специально надел белый халат.
– А ружье у него откуда? Он же не охотник.
– Да, говорят, старое, отцовское, незарегистрированное. Надел белый халат, снял ботинок и спустил крючок.
– Понятно…
– Поэтому Иваныч и заговорил так о красном халате, о совести.
– И не слышал никто…
– Так ведь во время перемены, – шумно было.
– Если бы хоть кто-нибудь зашел к нему или хотя бы позвонил тогда, в начале одиннадцатого…
Я вздрогнул. Меня обожгла мысль о том, что в тот день из школы я пришел очень рано – до десяти утра. Два рабочих телефона отца я помнил с первых классов. До меня теперь откуда-то издалека стали долетать сзади слова:
– Главное, сейчас никто не слышит, ни Марго, ни Лысый.
– Да… Совесть у них глуха, потому и не слышат. Пока эта не позвонила, никто бы и не зашел…
– И эта хороша…
– Да, теперь уж точно нагуляется.
Эти слова заставили меня поежиться от воспоминаний о последнем чаепитии.
– Тише!.. А откуда она-то догадалась? Или узнала?
– А черт ее…
– Говорят, вроде бы было письмо.
– Да все они, бабы…
Сердце у меня забилось сильней. В голове зашумело. Я стал хуже слышать разговор. Возможно, мужчины стали отставать. Марго… Отец нередко называл так самую большую начальницу. Она была начальником его института. Да, ее звали Маргарита Константиновна. Какая-то женщина по дороге на кладбище извиняющимся тоном говорила матери, что Маргарита Константиновна сегодня очень занята, ее вызвали к большому начальству, она передает свои соболезнования и обещает помочь.
Подходя к автобусу, Николай Иванович попытался со мной заговорить о школе. Я что-то невпопад ему отвечал. У автобуса остановились дожидаться остальных. Я впервые был на городском кладбище. Обернувшись назад, я был потрясен печальной картиной. В голом поле однообразные каменные прямоугольники и металлические кресты, уходящие вдаль. И где-то там, на краю этого каменного поля, зарыли в землю моего отца…
3.
Через несколько лет умерла бабушка. К тому времени я учился на третьем курсе столичного мединститута. Заканчивались зимние каникулы. Город встретил меня пасмурно. Промозглый ветер с моросящим дождем заставлял прохожих раскрывать зонтики, закутываться в плащи. Долго ехал грохочущим трамваем, потом спускался вниз по разбитой асфальтовой дороге, обходя ручьи.