Полная версия
Женечка
За тринадцать лет в Петербурге Бася всё ещё путалась в русских словах, в отличие от Мирека, в светских кругах не вращалась и общалась, в основном, со строгими паннами из базилики, что на Невском.
К мужу Бася Сандру не ревновала, похоже, понимала, что нескладная близорукая недоучка, насмешливо именуемая «панной Олей», – самое меньшее зло из круга, в котором вращался неистовый поляк.
– Вы к Миреку? – занемевшими пальцами теребила на шее тесёмку крестика. – Он вернулся… Недавно. Показвал Агате… Как это скАзат? МОсты… МостЫ…
На старых кухонных часах с линялыми цинковыми ходиками было без десяти четыре. Значится, неистовый поляк кромешной теменью водил свою цурку, хорошо, если к Аничкову… Бедная Бася, подумала Сандра, натягивая поданные хозяйкой странные тапки из грубой шерсти.
– Czy mamy gości, kochanie?[3] – с щетинистой весёлостью спросил выскочивший из ванной Мирек, с растрёпанной прядью на лбу, влажной рожей и горящими чёрным огнём глазами.
Бася кротко кивнула, отступила, пропуская мужа.
– Здравствуй, панна Оля, – переходя на русский, Мирек вальяжно и крепко обнял Сандру, притянув за плечо. – Нам всем не спать в сегодняшнюю ночь… А? Я мыл с Агаткой руки, и слышался мне перезвон Владимирской Божией Матери… Ночную, черти, что ль служили? Знаешь, чем звонили?.. Дробью охотничей, сыпали дробь с неба. Агатка! Агатка, скажи пану, как безобразно сегодня звонили колокола!
«Успел, с ногтя, украдкой», – вздохнула Сандра, расшаркивая пол нелепыми шерстяными пятками.
– Обыкновенно звонили, папа, только это в полночь было, – тихо и чисто, без капли пшецкого, проронила появившаяся в комнате девочка.
Агату Сандра видела в третий раз и в третий раз ей, гранатово заалевшей, захотелось провалиться под меблирашевские доски. Агата пошла в мать, осчастливила судьба девочку: лицом аккуратная, лоб гладкий, носик прямой, кругло срезанный подбородок, локоны тёмно-русые, русалочьи. Но глаза отцовские, небольшие и непонятные – то светлые, то тёмные, то серые, то зелёные. А в них – материнское всепонимание, слишком чуждое для неё, одиннадцатилетней гимназистки, а потому разящее до жара. Смотрит, вроде, равнодушно, как мать, но обе знают наверняка о похождениях отца и мужа с его бессовестными друзьями. Не догадываются, случаем увидав иль узнав ненужное и вредное, – знают, и потому молчат, что Сандре хуже любых обвинений и проклятий, а Миреку… Один дьявол разберёт!
– Мирек, я к тебе по узкопрофессиональному вопросу, – выпалила Сандра, уходя от неловкости, и протянула наброски.
Тот хмурился, гримасничал, проверял, верно, какие линии настоящие, а что – плод воображения. Затем сложил листки пополам и устало вынес вердикт:
– Косит она у тебя… Что, своему укоханному похвастать решила?
Мирек… Мирек всё понимал. Прошли через спальню Баси и Агаты, где на длинном и жёлтом, как зуб, столе, расположились примус, «Таинственный остров» с золотистым тиснением и Басина вышивка (то ли кот, то ли епископ). У своей мастерской, что раньше была в их жилище кухней, Мирек внезапно остановился, поднял Агату на руки, скорбно коснулся губами её лба и передал жене, получив в ответ традиционный поклон головы.
– Nie będziemy hałasować,[4] – заверил, запирая дверь.
Лишь отгородившись от семьи, Мирек скинул галстук, расстегнул половину пуговиц рубахи и, усевшись за стол, засмолил. Курил он так, временами, Сандра старалась выловить закономерность в Мирековских настроениях и папиросах, да не смогла. По мастерской пошло дымом, и Сандра не морщилась, привыкла: отец курил ежечасно, только там была «Ира», а у Мирека – «Ява».
Взявшим след псом, с закушенной папиросой, неистовый поляк неистово переправлял робкие линии Сандры на размашистые, нервные и, безусловно, более подходящие бодлеровскому тону. Женька тонула в тенях, ломанная, нарочно непропорциональная, безобразно-красивая.
– Построение, – бурчал Мирек. – С академии его ненавижу.
– Уф, я думал, ты ей пять ног и восемь глаз нарисуешь, – усмехнулась Сандра, принимая рисунки. – Интересно… Видно, что не моя рука, однако, будем надеяться…
Мирек хмыкнул, затянулся и, неспешно распушая дым по бедламу мастерской, вдруг спросил:
– Скажи мне, панна, где таких кобет производят, как ваша Фиса?
– Фиса? – заморгала Сандра, косясь на дверь. – Она мало о своём прошлом говорила, даже нам. Вроде, она из Гатчины. А что?
– Фатальная дама, вот что. Провожал её в ту ночь, хотел пролётку кликнуть, а она – я тут недалеко живу, в Кузнечном переулке. Про мужа ни словечка, ну, думаю, провожу я тебя, дживка, прямо до окон. И проводил. Полезла ко мне сама, заметила на моём плаще свой волос, замурчала – у вас жена шатенка, нет? тогда уберём-с. Я целовал ей ладони, она хихикала, а в занавешенном окне горел свет. Но Горецкий, размазня по моим справкам, к жёнушке так и не вышел. Условились в понедельник встретиться здесь, в мастерской, захотела, голубка, купить в спальню чего-нибудь из моих картин.
–
Видно, сильно крылышком голубка задела, раз не в нумера её ведёшь, – фыркнула Сандра. – Что с домочадцами сделаешь?
– Известно, что. Мы в полдень условились встретиться. У Агатки гимназия, Бася пьёт кофий с пани Эвой. Благодать.
– Благодать… – растерянно повторила Сандра. – Ты не знаешь Фису, она не девица из бардака. Она тебя уничтожит.
Мирек причмокнул и смачно затушил папиросу:
– О, это вызов! Тем больше жду нашей встречи, – защурился, как довольный котяра.
Сандра в смятении откинулась на спинку хромого стула, закачалась. Обстановка была почти располагающей и столь же некомфортной. Рядом, в пыльных чехлах, томились множественные реплики Мирековской мазни, ждущие своего покупателя. Где-то на них налипло вездесущее масло и промокашки, под ними валялись зловещие выпотрошенные тюбики.
– Мне страшно от вас двоих, – промолвила Сандра, едва не упав со стула. – Легко… Легко ли жить в страстях, травя друг другу душу?..
Вопрос сам напросился. Представить Якова Михайловича, глумящегося ей в лицо и за её спиной, измывающегося над её телом и душой, словно Калигула, было немыслимо. Как это – рабски подчиниться, полюбить истязания при всём своём чистом поклонении Творцу? Помыслить мерзко!
Сандру явственно замутило. Мирек плеснул ей воды из графина.
– Что ты себе нафантазировала, панна? – насмешливо спросил он.
– Ты не захочешь про это говорить.
– Если опять твои бабские метания – то в них я действительно не советчик, что хорошо. Будь ты жеманной дурочкой, сразу бы выгнал взашей, но вижу же – девчина ты добрая. Не морочь себе голову. Просто запомни – жизнь коротка для промедлений. Решайся, делай, а если проклянут – напейся, проспись и начни сначала.
– Дельный совет, – Сандра горько усмехнулась. – Что ж, друг, благодарю тебя за помощь, но вынуждена откланяться: домашних твоих и так растревожил.
– Что, ещё по одному адреску думаешь заскочить? – проницательно спросил Мирек и развёл руками: – Будет повод – заходи. Или в «Собаку» наведывайся. Лучше с подружками.
Он закурил новую папиросу, когда Сандра покидала его. Остался
расхристанным валяться на софе, закинув забрызганные бурой жижей сапоги на стол («дверь оставь, ну, кому мы нужны»). Сандре пришлось крадучись пробираться через жёнину спальню, слабый свет от уличного газового фонаря освещал двуспальную кровать на чёрных гнутых ножках, где на одной стороне, свернувшись калачиком и разметав русые локоны по подушке, спала Агата, а на другой ворочалась Бася в съехавшем набок чепце. Ёрзала с настороженностью, боясь задеть дочь, но не сдержалась, издала полумёртвый вскрик, вмиг растворившийся в большой и тесной комнате.
«Бедная Бася», вновь подумала вздрогнувшая Сандра и поспешила прикрыть дверь.
Стала ли она такой, потускневшей, когда Мирек перевёз её в Питер?
Родители новоявленную пани Барбару, известно, прокляли. Необъяснимо сплетаются людские судьбы, непонятно и, в некой степени, загадочно было то, что Бася выбрала в мужья самого лихого люблинского хлопака, и то, почему он её закабалил браком, бытом, дочерью, он, любимец фортуны и свободы…
Сошлись они, как помнила Сандра, после возвращения Мирека из Варшавы и последующей встречи его со старыми дворовыми врагами. Столкнулся со знакомкой детства в аптеке, куда Бася пришла за сердечными каплями для когото из родственников, а Мирек – за бинтами. Вот и взыграла женская жалость. Сколько раз Бася латала нерадивого мужа после его дурных приключений? Особо отличился Мирек в бурный девятьсот пятый, попав под жандармскую пулю. Просто шёл из художественной лавки, прикупив кистей и масла, заметил беснующуюся толпу; под марафетом иль нет, безумный, вылил краску на какогото чина из охранки, крикнув лозунг в поддержку Лодзинского восстания. Удратьто удрал, но подраненный. Бася потом в слезах неслась в лавку, куда на одном адреналине добрался её благоверный, упал на скамью и, еле назвав адрес, велел послать «за самой красивой пани». К счастью, в тот раз Мирек отделался лишь куском свинца в мясе предплечья. Но прядь седая, невытравимая, у Баси осталась.
Была бы на месте Баси Фиса… Сандра присвистнула, сбегая со ступеней. Фиса терпеть бы не стала, располосовала бы, как тигрица, будь нож – схватилась бы за нож. Убили бы, в общем, друга друга, не прошло б и недели.
Игнорируя окликающих «барыню» редких извозчиков, Сандра решила добраться до Зверинской пешком. Низкие творожные облака в тёмно-синем саване нависли над полуспящим Питером, свежо дышалось, хоть под ногами и месилась жидкая слякоть, талый снег вперемешку с конским навозом. Порой попадалась тонкая ледяная корка, и больше всего Сандра боялась в семенящей спешке навернуться и разбить себе нос. На голову пару раз капнуло холодом с крыш – первая оттепель перед лютой зимой. Жались друг к другу модные салоны и кондитерские, булочные, мясные и галантерейные лавки, потерявшие в темноте свои конфетные вывески.
Яков Михайлович квартировался в доме напротив своего павильона, совмещённого с подвальным синема-театром. Квартирная хозяйка была злющая, похожая на растрёпанного филина с искривлённой шеей, глаза у неё были, чтоб не соврать, жёлтые, ими она зыркала на пьяно спускающуюся Сандру в прошлый её визит.
«Пускай сейчас спит беспробудно, старая», – подумала и условно постучала в дверь четыре полугромких раза.
Яков Михайлович не спал. Даже не снял свой синий парадный костюм (халатами он брезговал, как Сандра поняла). И ведь не помятый, ни складочки не видно, кудри гребнем прибраны, лицо чисто.
– Доброго раннего утра вам, Саша, – мягко пожал её руку своей широкой ладонью с изящным полукружьем ногтей.
– Яков Михайлович, я вас не разбудила?
– Я рад вам в любое время, говорил же. Вижу листы – мне интересно.
Проходите же, не стойте в сырости, хозяйка спит мёртвым сном.
Сандра сразу заболела чудесной горячкой, закумарилось лицо, запотело, линии на ладонях увлажнились. Едва переступив порог, сняла ботинки, прошлась по ним хозяйской щёткой. Иначе нельзя, ни пятнышка грязи – у Якова Михайловича всё вычищено собственноручно, до блеска.
В тёплой спальне ровно оранжевели дверцы двух деревянных шкафов, расписанных под дымковский узор, сверху одна примета – узловатым питоном свернулись отрезки плёнки, в своём гнезде, не дальше – перед вами вышколенная холостяцкая квартирка, ни крошки на полу, ни дырки на белом, с вышитым синим всадником, пледе, что закрывал узкую кровать. На столе аккуратной стопочкой бумаги. Страшно оставить после себя хоть пылинку.
Яков Михайлович сел на кровать, долго изучал листки с либретто, водил пальцами по Мирековским линиям рисованной Женьки. Электрический свет, красный от абажура, ласково очерчивал приглаженную проволоку волос, нос с крошечной горбинкой, темнеющую выемку над губой, живые и подвижные глаза, порой косящие на Сандру горячо и как будто нечаянно.
– Как ладно выглядит оно в чёрно-белых буквах, – подытожил, наконец, Яков Михайлович. – Чёрно-белое, произнесите это, Саша. Вот так. Ощущаете… А с рисунками вам помог тот поляк, Квятковский, да? Отлично, отлично. Знаю одну мадам, её модисточки с лёгкостью всё пошьют.
Он, взапретную, всё-таки обнял взглядом, когда повторить попросил, и Сандра заиграла в гляделки, как паралитик. Ночь близилась к своему излёту, рассветно горел абажур, обещая скрыть все тайны. Знакомы… Месяц, меньше? Что промедление для Мирека, а что для неё, недоделанной нигилистки, курсистки-недоучки, рохли?
– Я бы предложил вам выпить, но слишком… рано, как это назвать, каламбур, нет? – глаза улыбнулись. – А сестра у вас, Саша, замечательная – Зайковский ею очаровался, как мешком прихлопнутый.
Яков Михайлович, прижмурившись, засмеялся в кулак, а Сандра выдохнула, опустила голову и сразу вскочила с кровати, как неродная.
– В моих словах что-то не так?
Господи, он чувствует себя виноватым!
– Нет, Яков Михайлович, нет, вы правы, Эжени замечательная.
– А у вас это семейное. Ваши глаза… Как это назвать? Не кошачьи, нет, скорее, чарующе-беззащитные.
Взглянул – убедился. Сандру шандарахнуло сладким током.
– Г-глаза-каштаны. М-мы так шутили с Женей, – зазаикалась.
Яков Михайлович покривил губы, словно прикидывая, начать ли мысль, затем откинул тяжёлую коричневую штору, сел на подоконник.
«Хоть бы локтя коснулся. Держит дистанцию. В такой интимный момент. Пытка!»
– Саша, – на последнем слоге Яков Михайлович повернул голову, удивившись чему-то в стороне. И опять в гляделки: – Саша, а я Бодлера прочитал. В переводе, каюсь, французским так и не овладел. А вы в гимназии учили? Учили ведь. Прочтите мне… Нет, не «…нищенку». Про балкон. Помните?
«Я хочу вас поцеловать». Пройти четыре шага, склониться и – быстро, в губы. А потом сбежать и напиться. Но Сандра помнила стих почившего сифилитика, что мертвецкой насмешкой связал их с Творцом. А потому неспешно и горько начала:
– Mère des souvenirs, maîtresse des maîtress,
Ô toi, tous mes plaisirs! ô toi, tous mes devoirs![5]
Плыл поздний ноябрьский рассвет.
2.3. Фиса
Фиса убегала. Позади остались оплавленные свечи в загадочном гишпанском подсвечнике в виде двух разрисованных чаш, небрежно белела расхристанная овальная кровать с пышными кисточками кисейного балдахина, чёрная, с золотым отливом и кофейными подпалинами чашка из севрского сервиза была забыта на чайном столике.
Фиса торопилась. Нервно цеплялись крючки платья, витал по комнате тёплый лиловый шёлк, звенели тревожную мелодию экстравагантные африканские серьги, подаренные каким-то чудаком из мужниных друзей. Под ногами путались меховые и дурашливые коты, раздутые, как бочки.
– Пижон, прекрати, – ноющим голосом проговорила Фиса, отгоняя от себя пепельного перса, опасно занёсшего лапу над её кремовыми чулочками. – А ты, Барон, не смотри на меня глазищами своими наглыми, жадная я сегодня, конфетку не дам.
Разделавшись наконец с крючками, Фиса удовлетворённо опустилась на пуф перед резным трельяжем, что пах мускатными духами. Тэк-с, посмотрим… Нежнейшая пуховка, ах, прелесть… Золотилась пудра, снегом кружась по комнате и осыпаясь на густой ворс ковра. Изогнулась тонкая палочка с сурьмой, стрельчатые узоры легли на припухшие после сна веки.
– В Боливии, в Боливии росли у дона лилии, – карминовые губы запели ресторанную песенку; манерно, как будто в шутку, Фиса повысила голос до кукольного.
Сегодня был значимый день, Фиса Сергевна Горецкая собиралась почтить своим визитом меблированные комнаты отпетой драни Квятковского. Что предпочитает негодный пан – туберозу или восточное эфирное масло? Фиса тихо усмехнулась, затем поправила складки блестящего тюрбана, застегнула на шее чудную бархотку. Из всех подарков мужа этот сапфир был любимым – источающий томный синий свет, он как нельзя лучше подходил настроению хозяйки. Фиса ещё немного полюбовалась своему отражению, хлопнула в ладоши, накинула на плечи трепетную газовую шаль и, вздёрнув нос, выпорхнула из комнаты.
У столовой уже хлопотала раскрасневшаяся горничная Дарья, успевшая посадить на белый накрахмаленный фартук сальную кляксу. Дарья была архаичным призраком Горецкой квартиры, едва отучившаяся называть хозяйку «матушкой», она за свою расторопность не разделила участь прочей уволенной дворни: кухарки с коровьими глазами и сентиментального бородача-истопника. Алексею Фёдоровичу, Фисиному мужу, до слёз было жалко расставаться с нянчившей его когда-то челядью, но Фиса категоричным тоном настояла на своём. Уцелевшая Дарья с тех пор драила комнаты от потолка до пола, стряпала и топила камины – почти что идеальная горничная по европейским меркам. Тишайшая донельзя, иногда вознаграждаемая вышедшим из моды ридикюлем или ненужной заколкой.
– Алексей Фёдорович изволите завтракать, – опустив глаза в пол и теребя в руках метёлочку, доложило сейчас это несчастное создание.
Фиса кивнула и порывисто вошла в столовую. От утреннего солнца блестела на потолке дурацкая лепнина меж рисованных облаков с разлёгшимися на них пошлейшими пухлыми купидончиками. Во главе стола сидел Алексей, доедающий из глубокой тарелки овсянку, слева от него – краснощёкий толстячок. Фиса едва удержалась от смешка – так нелепо смотрелись рядом муж в тяжёлом халате из серебристой парчи, рыжеватый малый, с рыхлым и по утрам заложенным носом, и краснощёкий в клетчатом костюмчике, при шейном платке с монограммой; волосы у щекастого были белёсые, редкие, зато переходящие в щёгольские баки.
– Доброе утро, Фисочка! – заметив жену, Алексей приосанился, поправил заложенную за воротник салфетку. – Ты сегодня удивительно красива, будто Аврора.
Фиса поморщилась, как всегда делала в ответ на его неловкие комплименты. Молча села за стол, велела Дарье налить ей кофе. Алексей тем временем заливался соловьём, подобострастно глядя то на жену, то на гостя.
– Позволь представить тебе, Фисочка, моего хорошего знакомого – Георгина Феликсовича Анциферова. Георгин Феликсович служит журналистом в «Благословенном Орфее» и давно мечтал со мной побеседовать.
– Я вас буквально вырвал из рук дилетанта Мижонина, – зубасто заулыбался гость и тут же встал, чтобы припасть губами к Фисиной руке. – Рад с вами познакомиться, Анфиса Сергеевна. Имя у вас хорошее. Русское.
Фиса мрачно глянула в бегающие глазки этого фанфарона и произнесла непроницаемо:
– Греческое. Оно греческое.
На секунду Георгин Феликсович растерялся, но, скоренько собравшись, сладко произнёс:
– А правда ли, Анфиса Сергеевна, что вы бессменная, не побоюсь этого слова, муза Алексея Фёдоровича? Как Софья Андреевна у Льва Толстого, как Наталья Гончарова у солнца нашего ясного – Александра Пушкина?
Только сейчас Фиса поняла, где встречала уже этот сиропный тон. Недели две назад отдавала она Дарье на растопку подшивку какого-то патриотического зловония, кое выписывал Алексей. От скуки пробежалась по паре статей, неустанно кривясь и фыркая. Попался на глаза труд некого бумагомарателя, что клял на чём свет стоит Петра Первого, мол, сгубил царь-мореход святую Русь, притащив свою европейщину. Оплакивались то боярское платье, то разудалые русские пляски, вытесненные вальсами и менуэтами. Особенно Фису повеселил вот такой перл: «Приблизив к себе торговца пирожками Алексашку, Пётр Великий нанёс непоправимую пощёчину России». Было это дерзко и уморительно одновременно. Наверняка редакции не единожды выносили предупреждения, а то и закрытием угрожали. Одно известно: горели журналы славно. Не видеть бы только в своей столовой этих писак с утра пораньше. Но делать было нечего – Фиса натянула на лицо улыбку и с нарочитой сиропностью сказала:
– Разумеется, я была с Алексеем в самые трудные часы написания. Знаете, мой муж такой педант – не терпит фальши в повествовании. Представьте себе, чтобы прочувствовать суворовскую хромоту (а его не зря величали «Топалпаша» – «хромой генерал»), Алексей велел нашей Дарье прижечь ему ногу кочергой! Ах, как он мучился! Но каким слогом разразился, когда отошёл – я едва успевала печатать! А ещё, Георгин Феликсович, мы с Алексеем ныне спим тоже исключительно по-суворовски – без подушек, на волосяных матрасах – текст после этакой спячки льётся, как река! Очень вам советую.
Фиса сделала большой глоток кофе и выразительно посмотрела на гостя. У того вновь, как у ярмарочной игрушки, бегали глаза, щелью приоткрылся рот.
– Ох, Анфиса Сергеевна! Интересно! Я смотрю, вы шутки любите? Забавно, забавно… – Георгин попытался вновь напялить свою сахарную маску, но выходило скверно. Во взгляде его сверкнуло что-то недоброе.
Алексей же сидел весь красный, с фиолетовым отливом. Салфетка соскользнула у него из ворота на колени.
– У Фисочки тонкое чувство юмора, – упавшим голосом произнёс он. – Но, право слово, она у меня первая слушательница, лучший критик моих работ. Фисочка, милая, давай я велю принести тебе завтрак. Что же ты, одной чашкой кофе будешь сыта?
– Не стоит, Алексей, – Фиса мотнула головой. – Я собираюсь на утренний променад. Прошу меня извинить, господа.
Мельком взглянула на часы – без пяти одиннадцать. Опоздала. Да и чёрт с ним, подождёт, не растает. Фиса отставила чашку и поднялась со стула.
– Но как же… Завтрак… Дарьюшка твои любимые вафли приготовила… – растерянно лепетал Алексей ей вслед. Писака же наверняка представлял себе в уме трактат о падении нравов, коему поддалась жена достопочтенного писателя-патриота. Ах, гори всё синим пламенем!
День выдался солнечным и бесснежным. Небо было синее, с лениво летающими по нему воронами. Стучали лошадиные копыта, кричали мальчишкигазетчики, зазывали за всякой ерундой уличные торговцы. Фиса быстро шагала по бульвару, закутавшись в чёрную шубку. Некстати вспоминалось их с Алексеем венчание, допотопное платье с кучей пышных юбок, как у бабы на самоваре, усталый поп в золотых одеждах, умильно улыбающаяся Алексеева сестра, выписанная из Воронежа, и запотевшее пенсне с вкрученным посередине гвоздиком. Дурость! Потом эта квартира, примятая постель, спина в оспинах, мерзкое сопение, неумелая возня – стиснуть зубы и терпеть, в мыслях проклиная. Супружеская близость пугала и смущала Алексея, а Фису каждый раз чуть не доводила до нервного припадка. Её долго покрывали робкими поцелуями, раздражающе поглаживали, сравнивали с Венерой и Афродитой и только потом, наконец, брали, останавливаясь каждые полминуты. Раз за разом Алексей терпел фиаско, а после первой удачной попытки плакал от счастья. Муженёк мечтал о наследнике, а Фиса с ужасом представляла, как в ней зарождается сморщенный розовый плод с картинки из учебника. После каждой «удачи» Фиса думала о том, с каким удовольствием вытравит это порождение, и успокаивалась только с приходом регулов. Какой же она была юной и глупой! Прошёл год, а у Горецких так и не получалось зачать ребёнка. Несколько раз
Алексей приглашал семейного доктора, который после осмотра заключал, что супруг по мужской части здоровее многих, только излишние волнения ему вредят; Фисе же в итоге он с грустью сообщил, что стать матерью она, скорее всего, не сможет, и виновато в этом перенесённое в отрочестве переохлаждение. От такой новости не хотелось ни радоваться, ни лить слёзы. Появился противный липкий страх – вдруг Алексею станет не нужна женапустоцвет. Но муженёк исступленно целовал ей руки и клялся в вечной любви, обещая во что бы то ни стало исцелить дорогую супругу или, в крайнем случае, взять мальца-приютку. Другие приглашённые врачеватели также качали головами и советовали лечение на водах, но Фиса теперь лишь смеялась им в лицо. Прощупав слабину влюблённого до безумства Алексея, молодая госпожа Горецкая обнаглела и стала полноправной хозяйкой квартиры в Кузнечном переулке.
Но дальше лучше, дальше была Голландия, пряничная Гаага и милый домик, погостить в котором их пригласил давнишний друг Алексея. Друг этот, служивший переводчиком, любил потосковать по России, всё вспоминал покойную супругу и своё имение в Павловске. Часто к нему присоединялся Алексей, и выли они уже вместе. Фиса же с очаровательной, не в пример Дарье, горничной каталась по модным магазинам, принимала солнечные ванны на пляже, осваивала велосипедную науку и пила в уличных кафе абсент. Её очень забавляло то, как расторопные официанты вначале вливают зелёного дьявола в невинную прозрачную рюмку, а затем дружно аплодируют, когда Фиса залпом пьёт. Изъяснялась она по-французски, по-гимназистски, правда, но томного взгляда и шуршащих ассигнаций почти всегда хватало для доходчивого диалога. С горем пополам Алексей учил её английскому и немецкому, боясь почему-то нанимать преподавателей. Так пролетел месяц. Вой по далёкой России внезапно стал громче, и вскоре перерос в наскоро собранные чемоданы. Фиса упиралась – она успела завести приятелей среди местной «продвинутой» интеллигенции и даже побывала в нескольких салонах. Переводил для неё всё один коренастый герр, как видно, влюблённый – в прокуренной зале распинались о смелых женщинах-эмансипе, либеральных писателях и новом законопроекте о защите береговой линии. Фиса говорила мало, но почти всё время улыбалась – хотелось впитать в себя каждую секунду столь приятного общества, а после гулять до заката по аккуратным узким улочкам, нагретым солнцем (отдалённо похожим на питерские, только без ветра и холода), рассматривать треугольные крыши домов с причудливыми флюгерами, кормить лебедей и уток в искрящихся канальцах, любоваться величественными кораблями на набережных… И на те – всему наперекор Алексей со своей сусальной Россией.