bannerbanner
Защита Иосифа Винца
Защита Иосифа Винца

Полная версия

Защита Иосифа Винца

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Это убеждение он привил мне и моей маме прочно. Один ребенок в семье. Бабушка была третьей из пяти детей в нищем семействе. Сестры и брат любили друг друга. Всю жизнь тесно общались, пусть и жили в разных городах. Но дед, хотя и относился к свояченицам и шурину тепло (и объективно!), убеждений своих не менял.

В своем нежелании иметь больше одного ребенка дедушка шел еще дальше. Единственный ребенок может быть только девочкой. Почему? Дедом руководило не умиление перед маленькими ручками, щечками, оборочками и прочей галантереей, с которой принято ассоциировать девочек, – это было ясно. Про аскетизм эпохи, который стал частью его натуры, рассказ впереди.

– Почему должна быть именно девочка? – спрашивала я.

– Девочек не берут в армию. Они не участвуют в войнах, – не задумываясь, ответствовал дед.

Будущего писателя Василия Аксенова мама и отчим уговорили поступать в медицинский, мотивируя это тем, что медикам легче сидится. В том, что сидеть-таки придется, ни у кого в то время сомнений не возникало.

Дедушка не хотел отдавать в армию своих детей и внуков. У него была непоколебимая уверенность, что и служба в армии, и война неминуемы.

Бабушка говорила, что ребенок должен быть один, по той же причине: так легче в ссылке, в эвакуации, легче жить той, кого признали женой изменника Родины. Нет, семья с одним чадом, определенно, более удобная, компактная и мобильная система, чем «ячейка общества» с двумя и более потомками.

Пока страна, по словам ее вождей, готовилась к светлому будущему – коммунизму, наша семья готовилась к ссылке, войне, тюрьме, эвакуации, лагерям. В лучшем случае к нищете. И тут, понятное дело, чем меньше потомства, тем проще.

* * *

До начала процессов 1930-х годов жизнь семьи Винцев протекала относительно спокойно. У прадеда, красивого рослого мужчины, получалось строить новое общество. Прабабушка, тоже красивая, зеленоглазая, совсем не похожая на еврейку, работала где-то в кадрах и лихо руководила бытом семьи. В нашей семье все женщины хорошо готовят. А рецепты форшмака, пирога с корицей и вареньем, жареных пирожков с мясом и картошкой переходят из поколения в поколение. Это рецепты моей прабабушки Мейты Хононовны – в миру Марии Ефимовны. Меня назвали Марией в честь нее…

«Кац ойг» (кошачий глаз) – так назвал красивую, молодую, зеленоглазую прабабушку какой-то парень, проходивший мимо. Как она плакала, придя домой!

Но именно «кац ойг» спас ее от погромов. Зеленоглазая молодая женщина с прямым носом во время погромов в ее родной Полтаве надевала на себя украинскую кофточку с национальной вышивкой и смело расхаживала по городу. Петлюровцы – пришлые бандиты – ее принимали за украинку и не трогали. А вот ее маленький сын с родными сидели на чьих-то огородах. Им носила еду не только прабабушка, но и соседские женщины-украинки.

В апреле 1919-го деду исполнилось три года. Наверное, в те дни погромов родился Его Величество Страх и свил себе – пока еще маленькое – гнездышко в душе тогда еще маленького деда. Завязался ужас, который потом разросся, стал как будто частью «костного остова», каркаса его натуры, приобрел причудливые, разветвленные формы. Стал спутником жизни и одним из главных ее лейтмотивов…

Петлюровцы ушли. О жертвах того погрома дедушка мне почему-то не рассказывал: наверное, никто из близких серьезно не пострадал. В любом случае, если бы такое произошло, в семейной памяти это бы сохранилось. Он помнил только, что в воздухе, как тополиный пух, парили перья от распоротых саблями и ножами перин. В них искали ценности, спрятанные богатыми семитами.

Перья легли на землю, как снег, и смешались с дорожной пылью. Жизнь продолжилась. В нее пришел пролетарский интернационал. Но страшный зародыш поселился в душе. Появилось сознание того, что нет закона, нет справедливости, никто не будет слушать никаких объяснений. Просто есть сильная и несправедливая рука… Белый пух ляжет на свидетельства безнаказанных злодеяний.

Следующее воспоминание детства, которым дедушка делился, имеет к вероятной смерти гораздо более прямое отношение, чем несколько дней жизни на огородах во время погрома.

Дедушка, маленький мальчик, сидел на подоконнике в сарае. За окном гремела гроза. Он рассказывал мне, что молния ударила где-то рядом:

– Гром и молния были абсолютно одновременны.

Дедушка упал с подоконника. Он на всю жизнь запомнил, что рядом свалился на пол пузырек с какой-то жидкостью и разбился вдребезги. Кроме пары синяков, никаких травм дед не получил.

Такая вот картина в духе фильмов Андрея Тарковского…

Стихия, в отличие от человеческой мерзости, не внушила ему никакого ужаса. Он даже с некоторым восторгом объяснял мне, маленькой:

– Гром всегда немного отстает от молнии. Это потому, что скорость звука меньше, чем скорость света. Они тогда ударили одновременно, потому что я оказался точно в эпицентре грозы.

Наверное, восторг перед природной стихией, величественную и завораживающую работу которой можно описать численно, зародил в дедушке физика.

Во время грозы мы с ним хором считали промежуток времени между молнией и громом:

– Один, два, три, четыре…

Дедушка комментировал:

– Считай: один километр – одна секунда. Значит, гроза примерно в четырех километрах от нас.

Почему-то именно сегодня эти воспоминания приобрели для меня особенную ценность. Сегодня, когда общественное умиление вызовет скорее дедушка с рассказом о несмазанной колеснице Ильи-пророка с ее разбалансированными колесами…

В доме царил культ физики. И вообще точных наук.

Причина проста. Дедушка о ней говорил так:

– В гуманитарной области размыты критерии. Что правильно? Как правильно? Где доказательство? В точных науках ни один специалист не может опровергнуть точного доказательства. А в гуманитарном знании царит вкусовщина.

Гуманитария семья во мне признать никак не хотела. Глупо, на первый взгляд. Но руководили ими, как ни странно, не косность и ограниченность.

Советское гуманитарное знание в годы моего детства пришло к недосягаемым высотам ортодоксального марксизма. Все объяснялось с точки зрения справедливой классовой борьбы. Кровопролитная война за мир вооруженного до зубов государства победившей справедливости должна была вот-вот случиться. И гуманитарное знание, которое в нашей семье воспринималось как передовой фронт идеологической проституции, казалось чем-то неприятным.

То ли дело точные науки… Физику дедушка считал царицей наук. Я и сейчас так же считаю. И знаю: ее царственный трон не показал мне даже кончика своей ножки…

Я спрашивала дедушку:

– Ведь есть же порядочные и успешные гуманитарии. Например, писатель Анатолий Алексин.

На самом деле Алексин рассказал всей стране, что советская школьница может быть равнодушной эгоисткой, а ветеран Великой Отечественной – лгуном, предавшим любящую его прекрасную женщину.

Мне давали понять, что талантливые и не заидеологизированные до зубов писатели и поэты – исключения, которые ради своего места прошли все возможные и невозможные муки ада.

А не исключения… Не исключения писали малоправдоподобные произведения из жизни рабочих и колхозников. Там торжествовали какая-то валяно-суконная, грубая классовая справедливость и чистая любовь. Хотя я предполагаю, что герои даже иногда занимались сексом. После чего бы это в фильме «Высота» лежали в постели Рыбников с беломориной в зубах и Макарова в весьма девственного вида ночной рубашке или комбинации? Хотя не возьмусь утверждать. Все это – лишь робкие предположения…

* * *

В годы, когда деду пришлось учиться, система образования выглядела, мягко говоря, странно. Школы были семилетние. А потом всем – включая тех, кто собирался поступать в вузы, – следовало погрузиться в рабочую среду, пройти через ее горнило, очиститься и хлебнуть настоящей жизни. Для этого нужно было сначала поступить в фабзавуч (фабрично-заводское училище), пойти работать, слиться с гегемоном. Потом рабфак (рабочий факультет). И только пройдя все это, удостоиться чести поступать в вуз. В итоге ко дню поступления в университет деду исполнилось уже девятнадцать лет.

Внук рабочего, дедушка почему-то к рабочему классу симпатий не питал. Возможно, это было связано с люмпенизацией рабочего класса в советское время. И с пьянством, которое царило в рабочей среде. Правда, о высококвалифицированных рабочих, ведущих здоровый образ жизни, дед отзывался с глубоким уважением. Это уважение мне сегодня напоминает разговоры антисемитов о «редких птицах» – честных и бесхитростных евреях. Как у Галича: «Был он техником по счетным машинам, / Хоть и лысый, и еврей, но хороший»…

Моя мама, его дочь, инженер-конструктор по специальности, к высококвалифицированным рабочим, которые своими золотыми руками делали детали к сконструированным ею приборам, относилась с пиететом. Возможно, дедушка, физик-теоретик, расчетчик, сталкивался только с люмпен-пролетариями, проходя по своим делам мимо омерзительного магазина винно-водочных изделий на нашем Большеохтинском проспекте. Долгая осада и ежедневное взятие этой камерной Бастилии местными алкоголиками, которых в наличии дипломов о высшем образовании заподозрить было трудно, по всей видимости, сформировало такой неканонический, немарксистский взгляд на класс – предводитель коммунистической революции.

Дедушка говаривал:

– Стою в очереди, а за мной – два пьяных гегемона.

Я, маленькая, думала, что гегемон – это такое грязное, скользкое чудовище типа геккона.

Дедушка даже изобрел прилагательное «гегемонистый». Говорил так об одной знакомой:

– Она вроде интеллигентная женщина, а вот муж у нее подозрительно гегемонистый.

Позже я поняла: «жлоб» – синоним к слову «гегемон» в том значении, в котором его употреблял дед.

* * *

Вынырнув, слава богу, из чуждой рабочей среды дед стал думать о факультете Ленинградского университета, на который он хотел бы поступить.

Способности у дедушки были феноменальные – и в самых разных областях. Например, он никогда не занимался музыкой, но спокойно садился за пианино и подбирал одним пальчиком по слуху любую запомнившуюся мелодию. Я не могла этого делать и после долгих нудных месяцев занятий с учителем музыки. Собственно, учительница от меня отказалась, решительно заявив моей маме, что у меня нет ни желания заниматься музыкой, ни способностей к этому. Даже денег за занятия с таким юным дарованием, как я, скромной женщине не требовалось…

Дедушка спрашивал меня:

– Каких композиторов на «А» ты знаешь?

Я тогда не знала никаких. А он начинал перечислять:

– Альбинони, Алябьев, Артемьев…

Проще было с городами. Сколько часов мы провели за игрой в города! Готовя меня к «Городам», дед перечислял города на «А»:

– Ангарск, Антверпен, Аддис-Абеба…

Я взрослела, и задание усложнялось:

– Назови города СССР на «А»!

– Актюбинск, Архангельск, Алма-Ата.

– Ты знаешь, как переводится «Алма-Ата»? – И не дожидаясь моего отрицательного ответа: – Отец-яблоко! В Казахстане зреют прекрасные яблоки.

Дедушка никогда не был в Казахстане, тогда – одной из советских республик. Он никогда не был за границей. Но Казахстан ему, как и мне сейчас, представлялся теплым краем, который, словно на картине с изображением рая, усеян яблонями, чьи ветви гнутся к земле под тяжестью ярко-красных плодов. И воображение уносило меня куда-то вдаль от нашей типовой двухкомнатной квартиры на Большеохтинском проспекте.

Мое географическое просвещение не заканчивалось рассказом о прекрасных плодах, зреющих в Средней Азии. И бессмысленным запоминанием названий городов – советских и заграничных. В один прекрасный день дедушка принес большую политическую карту мира. И повесил ее над кухонным столом.

Я сначала сидела около Западного полушария. За дедушкой – и только за ним – у обеденных столов и в кухне, и в комнате закреплялось специальное место. Конечно, семья была не настолько патриархальна, чтобы все без лишних слов понимали: этот стул (в комнате) и эта табуретка (в кухне) закреплены за главой семьи, потому что он – глава семьи. Такое решение мотивировали: на этом месте всегда лежала аккуратненькая подушечка в желтой наволочке. Зачем? Не помню уже. То ли она не давала разыграться дедушкиному геморрою – эта болезнь мучила его организм. То ли она спасала дедушку от цистита, который давно подстерегал и от пластмассового холода табуретки также мог скосить несчастного больного в любую минуту. В комнате сверхкомфортный стул и место, где он стоял, оберегал дедушку от всех злокозненных ветров Вселенной, задувавших из коридора и из окон.

Так что несколько лет подряд меня на кухне сажали напротив Южной Америки. Когда появилась песня про «Парамарибо, город утренней зари», не знаю, как мои малопросвещенные соотечественники, а я, услышав знакомое слово, выпалила, как автомат: «Парамарибо – это столица Суринама». В принципе, не стоило затрудняться написанием песни. Меня и в три ночи можно было разбудить и спросить, что есть Парамарибо. И я ответила бы.

Потом дедушка то ли поработал над собой, то ли понял, что опасные ветры Вселенной дуют страшнее там, где Океания. И переместился вместе со своей подушечкой к Южной Америке. А я изучила Австралию, Тасманию, Новую Зеландию и многочисленные архипелаги в Тихом океане…

Европу и Азию я знала хуже: чтобы их рассмотреть, нужно было полностью оторваться от тарелки и встать во весь рост.

* * *

Почему дедушка выбрал именно физический факультет?

В последний год учебы на рабфаке, совмещенной с работой электромонтера (без хотя бы временного пополнения рядов пролетариата было никак не обойтись), он задумывался еще об историческом или даже о философском факультете…

История в исполнении дедушки, как практически все, что он мне рассказывал, звучала как литературное произведение.

Он рассказывал о страшном инквизиторе Торквемаде, о таинственной судьбе Франсуа Вийона, о фанатичных палачах времен Великой французской революции. Об Иване Грозном и смуте, об Екатерине II и Петре I, о бездарном расстрелянном царе Николае II и Октябрьской революции.

– Дедушка, но, пожалуй, понятно, за что расстреляли царя, – говорила я, уже несколько повзрослевшая. – Было Кровавое воскресенье, аресты инакомыслящих, еврейские погромы. Ну, царица, неумная женщина, мужа поддерживала и Распутина пестовала. Но за что убили царских детей?

– Как зачем? Чтоб они не стали знаменем контрреволюции, – отвечал он в тот же миг без тени сомнения.

В революцию, в Ленина дедушка долгое время верил. Но, как ни странно, мысль о поступлении на исторический или философский факультет отмел. Еще будучи молодым парнем, он понял: коммунизм коммунизмом, но какие рыцари, инквизиторы, трубадуры, труверы, римские императоры и древнегреческие ораторы, если над всей мировой историей в СССР нависли марксистская философия и теория борьбы классов, которая, согласно сталинской паранойе, должна была год от года нарастать?

От изучения философии он отказался по той же причине: трудно анализировать Канта и Спинозу с точки зрения диалектики марксизма.

О выборе, сделанном в пользу физики, дедушка не пожалел никогда.

Физика вошла в мою жизнь вместе с ним. Вошла как-то очень гуманитарно, что ли. И зафиксировалась в этом состоянии навсегда.

Началось все с рассказов о той грозе, которую он пережил в детстве. Вскоре оказалось, что радуга – тоже физическое явление. А Земля – одна из планет Солнечной системы. И есть небесные тела много большие, чем даже само Солнце. И мы – песчинка, даже меньше, чем песчинка, в бесконечной Вселенной.

– Ну какой может быть бог? Как он может руководить всем происходящим на многих миллиардах объектов?

– Дедушка, а как Вселенная может быть бесконечной? Ведь все же кончается.

– Правильно. Но ты же понимаешь: за любой стенкой что-то есть…

Когда я пыталась представить себе бесконечность, у меня кружилась голова. И я пожаловалась на это.

– Не пытайся представить себе то, что вообразить невозможно. Просто уясни для себя это – и все.

Астрономия казалась очень интересной наукой: как здорово представлять себе бесконечность с купающимися в ней холодными и горячими планетами, звездами разных типов, таинственными черными дырами и квазарами, кометами… Став взрослее, я разочаровалась, поняв: астрономия – это химия, спектральный анализ, математика, расчет орбит и прочие совершенно не интересные мне вещи.

Физики вошли в мою жизнь, как толпа дедушкиных друзей, которые почему-то не могут с нами общаться лично. Тогда я не представляла себе, какой серой скукой для меня окажутся бесконечные ряды формул и расчетов. Как слепа я, не способная понять красоту науки. Словосочетание «красивое доказательство» до сих пор для меня пустой звук. Но как не пусто оно было для дедушки!

Зато отлично представлялась лирическая или романтическая сторона науки. Как веселые физики творили свои открытия. Как они дни и ночи – весело!!! – зависали в лабораториях, как шутили, как были легки и прекрасны.

Потом, уже на занятиях физикой, возникли эти чертовы непонятные формулы и задачи…

А тогда дедушка рассказывал про Томаса Эдисона, который изобрел лампочку накаливания.

– Смотри, лампочка, которая у нас в люстре, мало отличается от той, что изобрел Эдисон.

Про Эйнштейна, который понял, что при перемещении в пространстве на сверхвысоких скоростях время сжимается.

– Представляешь, они летели, к примеру, всего год, а на Земле за это время прошел целый век.

– И они вернулись на Землю, а там живут совсем другие люди – не те, которые их провожали в полет?

– Да.

Чудеса, да и только эта физика! О том, что за доказательством теории относительности стоит длинный ряд малопонятных мне и сегодня расчетов, я тогда не задумывалась. Красота мне виделась как полет через прекрасные миры Вселенной, которые предстанут в иллюминаторе во всем своем ярком разнообразии.

А потом был рассказ о том, как вполне земной физик Нильс Бор улетал из родной страны в бомбовом отсеке. Его долго не могли убедить, что ему, еврею, грозит опасность из-за фашистов. А потом великий физик мерз в продуваемом отсеке самолета, не предназначенном для перевозки людей. И растворил свою медаль Нобелевского лауреата в царской водке. И, вернувшись в Данию после войны, восстановил награду.

Но кумиром дедушки был не Эйнштейн и не Бор. Его героем был советский академик Ландау.

Почему именно он? Почему именно Ландау стал героем моего детства? Потому что он получил Нобелевскую премию? Но ее лауреатами стали и советские физики Басов и Прохоров. И Капица тоже.

Личность Ландау вошла в историю наравне с его открытиями. Остроумный, едкий, колоритный, автор забавного житейского кодекса, академик остался в памяти многочисленных учеников как самое яркое воспоминание в жизни.

И я по совету дедушки читала книги про Ландау. И вслед за ним восхищалась атмосферой знаменитых семинаров, которые он вел. И с замиранием сердца изучала список физиков, которые смогли-таки сдать ему учрежденный им же самим теоретический минимум.

Что же нас обоих так восхищало? Наверное, дух, который царил в обществе, которое эксцентричный академик сделал святилищем науки.

Дедушку в Ландау восхищало решительно все.

А потом прошли годы. Дед мой умер. Я стала женой и матерью. И даже докатилась до преподавания – не физики, естественно, а журналистики.

И перечитала все, что некогда штудировала с таким восхищением. И пришла в ужас. И никакого смеха и доброй иронии не вызвал у меня «Брачный пакт о ненападении» Ландау, в котором он утверждал, что только лентяй не изменяет жене. И меня поразило терпение его супруги Коры.

Не поленюсь привести здесь его же «Классификацию женщин по красоте»:


I класс. «Красивые» с прямым носом. Невозможно оторваться.

II класс. «Хорошенькие» со слегка вздернутым носом. Хочется смотреть.

III класс. «Миловидные» с прочими формами носа. Ничего особенного. Можно и не смотреть.

IV класс. «Выговор родителям». Обладательницы хотя бы чего-нибудь приятного глазу. Лучше не смотреть.

V класс. «За повторение – расстрел».

Все остальные женщины. Не хочется смотреть.


Страсти господни! Чем же, кроме научных достижений, в нем можно восхищаться? Тем, что телефоны любовниц он записывал в порядке убывания красоты? Тем, что считал, будто наряд женщины должен быть прозрачным?

Эксцентричного академика разорвали бы в клочки не только радикальные феминистки, а просто более-менее адекватные женщины. В принципе, его можно назвать буревестником сексуальной революции, притом с эдаким патриархально-потребительским уклоном.

Так что же восхищало в нем дедушку, верного мужа и порядочного мужчину? Мне сегодня жаль, что не у кого об этом спросить.

Наверное, он сказал бы мне:

– Ну, к гению нельзя предъявлять такие же требования, как к нам, обычным людям…

* * *

Требования к обычным людям были высоки. И даже очень.

Дедушка всю жизнь переписывался с однополчанином, назовем его Ивашкевич. Я часто вынимала из почтового ящика письма, адрес на которых был написан четким почерком. Этот попутчик по дорогам войны мог посоперничать с дедушкой в скрупулезности: дедушка восхищенно предлагал всмотреться в эти конверты:

– Посмотри – он индекс по линейке выводит!

Высший пилотаж, что и говорить. Ивашкевич отыскал дедушку уже после войны. Эта переписка с Витебском длилась до 1996-го – года дедушкиной смерти. Потом я, кажется, написала этому человеку, что Иосифа Яковлевича больше нет. Не помню, пришел ли ответ в конверте с индексом, проведенным по линейке, и адресом, написанным жестким почерком. От этого многолетнего эпистолярного общения на память осталось фото двух офицеров: деда и мужчины, из-под чьей фуражки задорно выбивается кудрявый чуб.

Дедушка исправно отвечал на письма однополчанина. Думаю, содержание посланий было примерно такое: «Здравствуй, дорогой Виктор Иванович! Рад был получить от тебя письмо. У нас все по-прежнему: погода солнцем не балует. Мои дамы (так дедушка называл бабушку, маму и меня), как обычно, в делах. Лето провели, как всегда, на даче. Удалось немного пособирать грибов: мои дамы побалуют себя зимой парочкой супчиков».

Дедушка старательно и исполнительно переписывался с Ивашкевичем. Но я видела: эта переписка для него – обязанность. Не то чтобы неприятная. Но обязанность, не вызывающая особых чувств. И Ивашкевича он другом не считает. Почему? В какой-то момент я узнала, что этот житель Белоруссии – кадровый военный. Словосочетание «кадровый военный» в устах дедушки звучало как отрицательная характеристика. При этом за праздничным столом в нашей семье тех времен, в которые я еще не жила, сидели практически одни военные. Потом он мне объяснил: эти друзья и родные – военные по нужде. А Ивашкевич, наверное, был достоин порицания, ибо его не вынудили, не мобилизовали, не уговорили: он сам выбрал для себя карьеру военного.

Прохладное отношение к однополчанину более четко объяснилось для меня позже. Когда я стала старше, дедушка рассказал мне о том, что перед отправкой на Лавенсаари, самую западную точку обороны РККФ, их часть стояла в каком-то городе. Дальше последовало возмущенное признание:

– Там почти все офицеры нашли себе каких-то баб!

– И Ивашкевич тоже?

– И он!

Спрашивать дедушку, завел ли он краткосрочную гарнизонную любовь в том городке, было так же глупо, как интересоваться у него, есть ли бог на свете.

Дед не мог простить однополчанину неверности женщине, которой сам никогда не видел. Ивашкевич, кстати, прожил с женой всю жизнь. Вырастил детей. Нянчился с внуками. Но того разврата на временной стоянке части дедушка не простил ему никогда.

Конечно, армия в его сознании однозначно ассоциировалась с войной – что может быть банальней? Войну дедушка, шедший дорогами Великой Отечественной с 1941-й по 1945 год, ненавидел. Что тоже неудивительно. Если вдуматься, можно быть военным и не любить войну, считая себя человеком, взвалившим на себя тяжкий груз защиты отечества во имя спасения страны и близких людей. Но нелюбовь деда к армии крылась в другом: в невозможности творить. Всю жизнь дед чувствовал себя птичкой, которой не дают целиком расправить крылья в полете. Свою профессию он воспринимал как творчество. А жесткая армейская иерархия, в которую он, кстати, в силу своего процедурного склада вписывался безупречно, не дала бы ему никакой возможности творить, придумывать, изобретать. В армии изобретают военачальники, а остальные им лишь подчиняются. А работал он всю жизнь на советскую ядерную программу. Читай – на войну. И эти самые «кадровые военные» должны были учиться использовать продукты дедушкиного творческого полета. За своим рабочим столом в научном институте он мог отвлечься от мимолетных и грубых походных амуров однополчан, которые вынужден был с отвращением наблюдать.

На страницу:
2 из 3