Полная версия
Поручик Ржевский и дамы-поэтессы
– А действительно. Где отдохнёте? – спросил Ржевский.
– Что? – не понял Пушкин.
– Отдыхают обычно в конце пути. Вы куда едете?
– В Екатеринослав.
– Прекрасно! Значит, можем ехать вместе до самого Киева. А оттуда я уж как-нибудь до Тульчина доберусь.
– Но я неблагонадёжен, – напомнил Пушкин. – Не боитесь со мной ехать?
– Что ж делать, если мне с вами по дороге! – Ржевский заговорщически улыбнулся и сдвинул свою куртку-ментик, всё это время прикрывавшую ему левое плечо. Теперь стало видно, что под мышкой левой руки зажата бутылка дорогого красного вина, даже не распечатанная.
Эту бутылку поручик прихватил в офицерском клубе, а теперь поставил Пушкину на стол и предложил:
– Выпьем за знакомство?
– Выпьем с горя! – согласился юноша. – Я забуду злую судьбу, а вы – свой карточный проигрыш.
Ржевский откупорил бутылку и обшарил взглядом стол:
– Есть тут бокал? Или хотя бы кружка?
Пушкин не ответил. Торопливо обмакнув перо в чернила, он пробормотал:
– Выпьем с горя. Где же кружка? Сердцу будет веселей. – На листе появилась ещё пара строк.
Вот так и состоялось знакомство, которое не оборвалось по окончании путешествия. Ржевский и Пушкин снова повстречались зимой в Киеве, хотя тот и другой оказались там случайно. Новая встреча послужила началом не просто приятельства, а дружбы.
Прошло ещё некоторое время, поручик вышел в отставку, а когда возвращался в своё имение под Тверью, сделал большой крюк – через Одессу. Решил снова повидаться с Пушкиным, который, хоть и менял места жительства, но продолжал пребывать «в ссылке».
С той последней встречи прошло три года.
* * *
Ржевский, потерпев неудачу при знакомстве с дамой, расхотел возвращаться в номер, поэтому проследовал в обеденную залу и огляделся в поисках свободного стола. Из-за неудачи, а также из-за необходимости постоянно заботиться о том, чтобы никто ничего не подумал, сделалось так тоскливо! «Надеюсь, никто ничего не подумает, если я выпью водки», – сказал себе поручик, но, как нарочно, свободного стола не нашлось.
И всё же Фортуна сжалилась над Ржевским. Ничем кроме вмешательства богини нельзя было объяснить то, что именно в минуту печали он вдруг заметил неподалёку знакомое буйство шевелюры. В дальнем углу за столом сидел человек весьма кудрявый, но волосы были не такими длинными, как прежде, поэтому их свойство торчать во все стороны стало менее очевидным. Зато в дополнение к укрощённому (точнее, укороченному) буйству появились бакенбарды, которые, если их не подстригать, могли буйствовать ничуть не хуже.
Подойдя ближе, Ржевский увидел, что на столе исходит горячим паром тарелка макарон с сыром. Рядом – яичница. Видимо, чтобы обед вышел сытнее. Но кудрявый человек вместо того, чтобы поглощать эти блюда, грыз гусиное перо. Посмотрев куда-то сквозь поручика, он задумчиво пробормотал:
– Знакомый образ мне явился. Ужели тот гусар лихой, который дружбу свёл со мной, когда я в ссылке находился? Отважно он презрел молву, изгоя другом называя. Мы предавались мотовству. Судьба нас разлучила злая.
Ржевский взмахнул руками в приветственном жесте, означавшем: «Ба! Кого я вижу!», а поэт продолжал бормотать:
– Да, это он – мой давний друг. Идёт ко мне и взмахом рук… Меня приветствует сердечно. Ах, как же время быстротечно!
– Пушкин! – крикнул Ржевский. – Ты? Чёрт кудрявый.
Поэт, наконец освободившись от власти муз, воскликнул:
– Ржевский! Друг мой милый!
Кинув перо возле измятого листка, поэт поспешно поднялся из-за стола. Друзья с чувством обнялись.
– Ржевский! – продолжал восклицать Пушкин, чуть отстраняясь от поручика и разглядывая его. – Вот не ожидал! Ты как здесь? Проездом?
– Нет, я здесь надолго застрял.
– Судебная тяжба?
– Свадьба.
Пушкин сощурился удивлённо:
– Жениться решил?
– Бог миловал. Я шафер на свадьбе.
– Что-то ты невесел для шафера.
– Так и есть. – Ржевский вздохнул. – Свадьба чинная, приличная. Скучаю. – Он помолчал мгновение и спросил уже веселее: – А ты-то здесь как?
– Вчера был в Москве. Завтра поеду к себе в деревню.
– Значит, проездом? А то, может, кутнём, как в старые времена?
– Можно, – задумчиво протянул Пушкин. – Хоть и надо мне теперь вести себя осмотрительно, не впутываться в истории.
– Что так? Ты по-прежнему в списке неблагонадёжных?
– Напротив, – шёпотом ответил Пушкин. – Но от этого только хуже.
– Не понял, – признался Ржевский.
Пушкин всё так же тихо произнёс:
– Разговор не для чужих ушей. – Он оглянулся. – Здесь ведь нет кабинетов, как в иных ресторанах? Тогда я, с твоего позволения, закончу обедать, а после побеседуем у меня в номере.
Друзья сели за стол. Пушкин стал торопливо поглощать макароны, закусывая яичницей, а Ржевский от нечего делать глянул на листок, где поэт совсем недавно что-то черкал.
– Это у тебя что? Стихи?
– Да, – с набитым ртом произнёс Пушкин. – Читай, если хочешь.
Поручик прочёл, хотя неразборчивый почерк всячески этому препятствовал.
– Ну как? – спросил Пушкин, продолжая жевать.
– Опять ты забыл мой давний совет. – Ржевский покачал головой. – Я же тебе говорил: сначала утоли страсть к женскому полу, а уж после садись стихи сочинять. Иначе выходит слишком эротично.
– Да? – удивился Пушкин, не переставая жевать.
– Вот у тебя стихи про что? – тоном строгого критика продолжал поручик.
– Про осень.
– Нет, это не про осень. – Ржевский снова покачал головой и процитировал: – «Лесов таинственная сень с печальным шумом обнажалась…» Обнажалась, – повторил он многозначительно. – А дальше у тебя что? «Ложился на поля туман…» Ложился, – повторил поручик. – А в конце что? «Стоял ноябрь уж у двора». Стоял! – воскликнул Ржевский и опасливо оглянулся по сторонам, поняв, что произнёс слово «стоял» слишком громко.
Кажется, никто не обратил внимания на возглас, поэтому поручик снова обернулся к Пушкину:
– Я уж молчу про «гусей крикливых караван», который «тянулся к югу». Твой караван явно не к югу тянулся, а к сени лесов, которая обнажалась. И вообще гуси чаще летают клином. А клин – это уж совсем эротичный предмет. Куда такое годится?
– Я думал в четвёртую главу «Онегина» добавить.
– А все прочтут и поймут, что у Пушкина давно не было…
Лицо поэта сделалось непроницаемым. Кажется, его слегка обидели последние слова. Положив вилку, он произнёс:
– Знаешь, Ржевский, я тоже давно хотел тебе сказать: сначала утоли страсть к женскому полу, а уж после садись чужие стихи читать. Тогда не будет мерещиться эротизм в каждой строчке.
Поручик мог бы вспылить, но вместо этого глубоко задумался.
– Да, – наконец сказал он. – Верно говорят, что поэт – это пророк и провидец, который читает в душах людей, как в газете.
– Это сейчас серьёзно или шутка? – спросил Пушкин.
– Серьёзно, – ответил Ржевский. – Я как есть говорю: провидец ты. Ведь мы с тобой только начали беседу, а ты уж догадался, что я три недели без женщин… скучаю.
Пушкин добродушно рассмеялся.
– Значит, ты не просто так предлагал кутнуть? Насущная потребность?
Ржевский молча кивнул.
– Цыганский табор тут есть поблизости? – спросил Пушкин.
– Конечно, есть! – воскликнул поручик. – И, как назло, никто со мной туда ехать не хочет.
– А что ж ты в одиночку не съездишь?
– Нет. – Ржевский помотал головой. – Одному в табор ездить это всё равно, что одному пить. Дурная привычка. – Он вдруг задумался. – Но ты так и не сказал, отчего тебе теперь приходится кутить с опаской.
Поэт сразу перешёл на шёпот:
– Я же предупреждал: разговор не для чужих ушей. Сейчас расплачусь по счёту, поговорим у меня в номере.
– Лучше в моём номере, – предложил поручик. – А то у меня самый дорогой номер в здешней гостинице и, как назло, нет никого, перед кем похвастаться.
* * *
При появлении Пушкина блеск самого дорогого номера лучшей тверской гостиницы сделался как будто ярче. Ржевскому даже подумалось, что роскошь облагает разумом. Она стремилась завлечь нового гостя, соблазнить его и искусить, неслышно нашёптывая: «В следующий раз остановишься здесь. На цену не смотри».
Посреди гостиной на столе светилась чистейшим янтарём бутылка рейнского вина. Ржевский нарочно заказал бутылку в номер, дабы беседа текла веселее. К тому же половой, принимавший заказ, божился, что это рейнское вино с берегов Рейна, а не из города Кашина Тверской губернии, где некий купец Терликов недавно наладил производство «рейнского».
Бутылка особенно старалась по части соблазнения гостя. Так и сверкала крутыми боками, а обёрнутая вокруг неё белая накрахмаленная салфетка казалась полуснятым платьем, прикрывавшим только ноги. Рядом яблоки на блюде залились румянцем притворного смущения. Пирожные кокетливо выглядывали из серебряной корзинки. Однако Пушкин не обращал на это кокетство никакого внимания. Оглядев обстановку, только и сказал:
– Значит, так здесь выглядит лучший номер. Двухкомнатный. Спальня отдельно от гостиной. Неплохо ты устроился! Кабы мне средства позволяли, я бы здесь остановился хоть разок… А впрочем, смотри-ка!
Пушкин указал на небольшую медную табличку на стене возле входа, которую поручик прежде не замечал. На табличке тонкими красивыми буквами была сделана надпись: «В сем нумере имел удовольствие останавливаться известный поэт Александр Пушкин».
– Выходит, я здесь жил, – подытожил поэт, а Ржевский с досадой подумал, что на этом месте должна быть надпись: «В сем нумере останавливался знаменитый поручик Александр Ржевский». Разве истина не лучше лжи?
«При случае предложу хозяину гостиницы табличку сменить», – решил поручик.
– Вот отсюда и молва, что я мот, – улыбнулся Пушкин.
– А на самом деле ты кто? – спросил Ржевский.
– Да, порой сорю деньгами, – согласился Пушкин. – Но если слушать держателей гостиниц и рестораций, то я только в самых дорогих номерах живу и самые дорогие яства вкушаю.
«А почему моё имя не используют для обогащения? – подумал Ржевский. – Чем я хуже?» Беседа становилась неприятной, поэтому он решил перевести её на другое:
– Ты что-то хотел рассказать.
Пушкин состроил таинственную мину. Подойдя к столу, где стояла бутылка, он отодвинул стул и вальяжно уселся.
Поручик тоже сел. На правах хлебосольного хозяина без лишних предисловий откупорил бутылку и разлил вино по бокалам, а Пушкин провозгласил тост:
– Помянем вольного поэта! Теперь нет его.
– Кого помянем? – нахмурился Ржевский, поставив бутылку на стол и даже не притронувшись к своему наполненному бокалу.
Пушкин вздохнул:
– Вольного поэта. Теперь я раб – должен все мои сочинения представлять на высочайшее одобрение. Самому государю.
– И давно ты раб?
– С сентября.
– Как же так вышло?
– Да как-то вдруг. Сижу я в своей деревне, как мне предписано. Веду себя примерно: вольнодумных стихов не пишу, к бунту не подстрекаю.
– И? – нетерпеливо спросил Ржевский.
Пушкин сделал несколько глотков рейнского, остался доволен вкусом и, поставив бокал, начал рассказывать:
– Числа, кажется, третьего поехал я к соседям в гости. Есть у меня соседка – Прасковья Осипова. Имя у неё простоватое, но сама она весьма утончённая особа. Довольно молода и мила. И дочери её тоже весьма милы. И племянницы. И падчерица.
– А! – Ржевский понимающе кивнул. – Они способствовали твоему порабощению? С женщинами всегда так.
Пушкин помотал головой:
– Нет-нет, дело не в них. Это я так, к слову. В общем, я чудесно провёл время, возвращаюсь под вечер, а у меня в имении ждёт жандармский офицер с предписанием, чтобы я скорейшим образом собирался в Москву.
– А он сказал, для чего тебе в Москву? – спросил поручик.
– Нет, – ответил Пушкин. – Сплошная тайна, как в романе. Поэтому я решил сжечь некоторые бумаги, если вдруг в моё отсутствие проведут в доме обыск. А на заре мы с офицером садимся в мой экипаж и мчимся в Псков в полном молчании. Там офицер передаёт меня с рук на руки фельдъегерю, который тоже ничего не объяснил. Лишь уверил, что беспокоиться не о чем, и даже позволил пообедать в псковском трактире, где мне подали щи с тараканами… ну да ладно. Мчимся дальше – в Москву. И опять в молчании. Одно успокаивало – если я мчусь в своём экипаже, значит, не арестант. Доехали до Москвы вдвое быстрее, чем обычные путешественники. А там оказалось, что меня требует к себе император Николай Павлович.
– Погоди, – задумался Ржевский. – Я слышал, как раз третьего числа в Москве случилась коронация. А тебя вечером третьего числа спешно затребовали в Москву. Зачем торопиться, если на коронацию всё равно не успеть?
– Не знаю, – сказал Пушкин. – Очевидно, такова природа власти. Бывает, власть забывает о нас на годы, а то вдруг: «Подать сюда сию же минуту!» Вот меня и подали императору, сразу по прибытии в Москву доставили во дворец. Даже переодеться не дали, а как есть – в дорожном сюртуке – препроводили в императорский кабинет. Государь беседовал со мной более часа.
– О чём?
– Поначалу о политике. А затем о поэзии, о музах. Но, как видно, когда речь зашла о музах, государь меня не слушал. Или слушал, но не поверил моим словам. Я пытался объяснить, что музы – своевольные создания. Я не могу знать, куда они меня повлекут. – Поэт задумался о чём-то, но в следующее мгновение снова посмотрел на Ржевского. – Государь взял с меня слово, что я больше не позволю музам вдохновлять меня на непристойные стихи. И что я больше не сочиню ничего против правительства.
– А! – Ржевский снова кивнул. – Поэтому ты зовёшь себя рабом?
Пушкин потупился.
– Я сам надел на себя оковы. Ведь государь два раза повторил: «Что же мне с вами делать, господин Пушкин? Не хочется губить в сибирских рудниках такой талант». В общем, я пообещал быть благонамеренным сочинителем, и тогда государь взял меня за руку, вывел из кабинета в общую залу и там как будто заново представил толпе придворных: «Господа, вот вам новый Пушкин. О прежнем забудем».
Ржевский вдруг вгляделся в собеседника пристально:
– А скажи-ка мне, братец, не сочиняешь ли ты сейчас.
– Разумеется, сочиняю. Вот на днях сочинил новое стихотворение…
– Я не об этом. – Поручик продолжал пристально смотреть на собеседника. – Ты историю про приём у императора не сочиняешь?
– С чего ты взял? – Пушкин снова взял в руки бокал и допил оставшееся там вино.
– Ты же сочинитель, Богом в макушку целованный, – пояснил поручик. – Любую фантазию расскажешь так, что поверить хочется! Помнишь, ты мне в Одессе рассказывал о своём приключении с дамой? Якобы гуляли вы по берегу моря, ты ей свои стихи читал, и она от этих стихов так взволновалась, что в ближайших кустах тебе отдалась.
– Не помню, – признался Пушкин. – Что за дама?
– Жена тамошнего губернатора. Лицом – ангел, а повадки, как у молодой кобылки. Мадам Вороная.
– Воронцова, – поправил Пушкин и мечтательно вздохнул. – Да, припоминаю. Елизавета Ксаверьевна… Лизетт…
– Я ж тогда твоей истории поверил! – признался Ржевский. – Даже сам взялся стихи сочинять.
– Зачем?
– Ну, раз они на женщин так действуют…
– Не всякие стихи, – возразил Пушкин.
– Хочешь сказать, что твои действуют? – спросил Ржевский и победно воскликнул: – А вот и нет! Мне сама эта кобылка Вороная…
– Воронцова.
– Короче, она мне рассказала, что на самом деле было.
– И как же тебе удалось завязать столь интимный разговор? – насторожился Пушкин и даже подался вперёд, глядя на собеседника.
– Там не только разговор был интимный, – ответил Ржевский. – Открыла она мне всё. Точнее – открылась вся. Буквально вся.
– Сочиняешь, – уверенно произнёс поэт. – Я бы знал.
– А ты тогда из Одессы отлучился по служебным делам, – язвительно ответил Ржевский, но затем добавил добродушно: – Вот и гадай теперь, сочинил я или нет.
– Сочинил, – со вздохом облегчения произнёс поэт, откинувшись на спинку стула.
– Может, и сочинил, – согласился Ржевский, – но только она мне всё рассказала. Шли вы с ней по берегу моря, она ноги промочила, поэтому пришлось ей разуться и чулки снять. Ты её за голую ножку хвать, но разгуляться не вышло! Ты этой ножкой по носу получил. Лягнула тебя кобылка. Вот и всё приключение.
Пушкин снова вздохнул и потёр нос, будто ещё хранивший память о прикосновении женской ножки.
– Ты сейчас на счёт государя не сочиняешь? – продолжал допытываться Ржевский.
– Можешь в Москве справиться, – сказал поэт. – История о том, как меня принимал император, теперь у всех на слуху. Так что в этот раз я нисколько не сочиняю. Прозябание моё в ссылках вдали от столиц окончено. После приёма у императора мне позволили ещё два с половиной месяца прожить в Москве. Я был обласкан обществом. Но расплата за эти удовольствия – потеря свободы. Государь объявил мне, что будет читать все мои новые сочинения и накладывать резолюцию, годятся ли они для печати. Теперь я раб. – Пушкин чуть подвинул к Ржевскому свой пустой бокал. – Ну что? Помянем мою свободу?
Поручик на правах хлебосольного хозяина вновь наполнил гостю бокал, но тут же провозгласил свой тост:
– Лучше выпьем за встречу. Поминки по свободе отложим до другого раза.
Бокалы зазвенели, ударяясь краями. Друзья выпили, но как только Ржевский потянулся за пирожным, чтобы закусить, то кое о чём вспомнил.
– Поминки по свободе… по свободе, – пробормотал он и хлопнул себя по лбу: – Чёрт! Я же совсем позабыл. Предсвадебные торжества! Вот где настоящие поминки по свободе. – Поручик глянул на каминную полку, на которой стояли часы в золотых завитушках. Стрелки показывали без двадцати три. – Мне надо ехать на званый обед.
– Что за обед? – нахмурился Пушкин. – В кои-то веки встретились два друга, а теперь из-за какого-то обеда…
– Можешь считать, что я тоже раб, – сказал Ржевский. – Я шафер со стороны жениха и должен следовать за ним всюду. Жених каждый день ездит в дом к невесте, а я с ним – для приличия. Вот и сегодня.
– Значит, мы с тобой не кутнём? – спросил Пушкин.
Ржевский испуганно замотал головой:
– Как это? Кутнём! Я на полчаса съезжу, произнесу два тоста, а затем скажу, что живот прихватило, и вернусь сюда. А чтобы ты не скучал, оставляю тебя наедине с этой красавицей. – Поручик указал на открытую бутылку, всё так же обёрнутую салфеткой, похожей на полуснятое платье.
Меж тем дверь в номер открылась. На пороге появился белобрысый слуга Ржевского – молодой Ванька.
– Где тебя носит? – строго спросил поручик. – Рысака запрягай. Мне же в гости ехать. Забыл?
– Всё готово, барин. – Ванька развёл руками.
– А что ж ты молчком ушёл запрягать?
– Так вот пришёл доложить.
– Докладывай.
– Всё готово, барин.
– Едем тогда. Перчатки мои где?
Пока Ржевский искал перчатки, Пушкин прихватил со стола «красавицу» и со словами «я не прощаюсь» отправился к себе в номер.
Стрелки на часах показывали уже без четверти три. Поручик боялся опоздать, поэтому не стал дожидаться, пока Ванька подаст коляску к главным дверям гостиницы. Быстрее было вместе со слугой выйти на задний двор и там, прямо возле конюшни, сесть в экипаж.
Во дворе царила обычная суета. В дальнем углу кто-то колол дрова. К дверям кухни некий мужик подогнал телегу с провизией, а двое поваров проверяли, всё ли привезено. Вот половой, издалека заметный по белому фартуку, вынес из дверей кухни поднос с небольшим дымящимся самоваром, фарфоровым чайником, чашками и какой-то снедью – очевидно, заказ в номер.
– В четырнадцатый? – спросил половой, на мгновение задержавшись возле коридорного лакея, который неизвестно зачем стоял во дворе.
– В пятнадцатый, – последовал небрежный ответ. – Смотри, не забудь по дороге! – А поручик, уже устраиваясь в экипаже, вдруг заметил возле лакея знакомую фигуру дамы в сером.
«Снова она! Это судьба», – подумал Ржевский, наблюдая, как та протянула лакею красненькую бумажку, ассигнацию, а взамен получила три мятых листка. Дама осмотрела каждый лист, вздохнула, страстно прижала листки к груди, а затем принялась аккуратно сворачивать трубкой. Наверное, собиралась убрать в сумочку-мешочек, висевшую на руке.
Ржевский хотел окликнуть даму и спросить, не надо ли подвезти, но Ванька уже цокнул языком и тронул поводья. Поручик вспомнил, что, вообще-то, опаздывает. «Ладно, в другой раз», – подумал он.
Глава вторая,
в которой выясняется, что русская литература подверглась страшной опасностиВоспеть ноябрь так, как это сделал Пушкин, у Ржевского, конечно, не получилось бы. И всё же поручик, сидя в коляске, которая бодро катила по улицам Твери, мыслил поэтическими образами. Ему казалось, что здания, стоя по разные стороны улицы, призывно смотрят друг на друга. Деревья казались до неприличия голыми. Колесо телеги, проехавшей мимо, скрипело так, будто повизгивало от страсти. «Тьфу ты! Опять мерещится всякое», – подумал поручик.
Наконец коляска подкатила к кованым воротам большого особняка, выкрашенного полинявшей голубой краской. Тасенькины родители наняли этот дом на нынешний осенне-зимний сезон. Обычно они проводили холодные месяцы в Москве или Петербурге, но раз уж было решено, что свадьба Тасеньки должна состояться именно в Твери, пришлось обосноваться здесь.
На крыльце, закутанный в осенний плащ, стоял Тасенькин жених – Петя Бобрич – и как раз готовился позвонить в дверной колокольчик.
– Подождите меня, Пётр Алексеевич! – крикнул Ржевский, на ходу выскакивая из коляски. – Вместе пойдём.
Петя прикусил нижнюю губу, отчего фамильное сходство Бобричей с бобрами стало особенно заметным.
– Где же вы были, Александр Аполлонович? Вам бы надо явиться раньше меня, а не позже.
Ржевский задумался:
– Вам, в самом деле, интересно, где я был? Могу рассказать, но на это уйдёт четыре минуты.
– Четыре минуты! – в ужасе воскликнул Петя Бобрич. – Мы и так на две минуты опаздываем.
– Тогда нечего спрашивать, где я был, – поручик пожал плечами и вслед за Петей поднялся по широким ступеням.
Гипсовые гиганты, прилепившиеся к стене справа и слева от двери, как всегда, смотрели пристально. Они лишь делали вид, что поддерживают балкон над парадными дверями, а на самом деле, склонив головы, разглядывали каждого посетителя и будто спрашивали: «Ну что? Опаздываете?»
Петя позвонил в дверной колокольчик.
– Вы всё шутите, Александр Аполлонович, а между тем вам известно, что хозяйка этого дома ценит пунктуальность.
– Знаю, знаю, – отмахнулся Ржевский. – Тут строго, как в казарме.
Хозяйкой дома была княгиня София Сергеевна Мещерская – Тасенькина матушка. Княгиня отличалась высоким, почти гвардейским, ростом и всегда носила белый чепец, будто это униформа, которую нельзя менять. В быту София Сергеевна придерживалась строгой дисциплины, а в разговоре, даже светском, всегда рубила с плеча.
Эта привычка рубить словом вызывала в окружающих ужас и восторг – Софию Сергеевну боялись и любили. Боялись те, кто становился предметом её резких суждений, а любили те, кто предметом таких суждений пока не стал.
Лишь об англичанах и всём, что касалось Англии, княгиня София Сергеевна говорила тепло и без колкостей. За это её называли «англоманка». Правда, Ржевский, впервые услышав это слово на обеде у Мещерских, поначалу ничего не понял.
– Мама у меня англоманка, – сказала Тасенька, рассказывая Пете и Ржевскому о своих родителях.
– Англоманка? – встревожился поручик. – Это вроде лихоманки? Болезнь серьёзная?
– Болезнь? – удивилась Тасенька. – Нет, вы не так поняли.
– Значит, вы не больны?
– Я? – снова удивилась Тасенька.
– Но вы сказали: «Мама, у меня англоманка».
– Я сказала, что у меня мама англоманка.
– Значит, болеет ваша матушка? – сочувственно спросил Ржевский.
Тасенька помотала головой.
– Нет. Если я говорю, что матушка – англоманка, это значит, что она без ума от английской культуры и традиций.
– Без ума?
– В хорошем смысле, – терпеливо пояснила Тасенька. – Англомания – здоровое увлечение, оно не опасно. Если, конечно, знать меру. И почти не заразно.
– Почти? – снова встревожился Ржевский.
По счастью, княгиня София Сергеевна, присутствовавшая за столом, не обиделась, а лишь рассмеялась английским смехом:
– Хо-хо-хо! Болезнь! Надо же!
Князь Иван Сергеевич Мещерский, Тасенькин отец, тоже был по-своему без ума. Без ума от швейцарских сыров. Даже голова князя напоминала головку сыра на белой салфетке – круглое лицо бледно-жёлтого цвета, которое опиралось щеками на белый воротничок.
Иван Сергеевич в своём безумстве зашёл так далеко, что устроил в родовом имении сырный завод, выписал из заграницы швейцарца-сыровара и швейцарских бурёнок. А когда у Мещерских бывали гости, князь старался накормить всех сырами до отвала и светские разговоры вёл только о сырах.