Полная версия
Воздушные змеи
Мы встречались каждый день около пяти часов на другом конце парка, за прудом, в шалаше, куда садовник бросал цветы, “пережившие себя”, как выражалась Лила; потерявшие краски и свежесть, они изливали здесь свое последнее благоухание. Ноги вязли в лепестках, в красном, голубом, желтом, зеленом и лиловом, и в травах, которые называют сорняками, потому что они живут как им хочется. В эти часы Лила, научившись играть на гитаре, “мечтала о себе” с песней на устах. Сидя в цветах, подобрав на коленях юбку, она говорила мне о своих будущих триумфальных турне по Америке, об обожании толпы и в своих фантазиях была так убедительна, или, скорее, я так ею восхищался, что все эти цветы у ее ног казались мне данью ее восторженных поклонников. Я видел ее бедра, я сгорал от желания, не смел ничего, не двигался; я просто тихо умирал. Она пела неверным голосом какую‐нибудь песню, слова которой написала сама, а музыку – Бруно, а потом, испуганная своим старым врагом – действительностью, отказывавшей ее голосовым связкам в божественных звуках, которых Лила от них требовала, бросала гитару и начинала плакать.
– У меня нет ни к чему никакого таланта, вот и все.
Я утешал ее. Ничто не доставляло мне большего удовольствия, чем эти минуты разочарования, ибо они позволяли мне обнимать ее, касаться рукой груди, а губами – губ. И вот настал день, когда, потеряв голову, позволив своим губам действовать по их безумному вдохновению и не встретив сопротивления, я услышал голос Лилы, которого не знал, голос, с которым не мог сравниться никакой музыкальный гений. Я стоял на коленях, а голос опьянял меня и уносил куда‐то выше всего, что я знал до сих пор в жизни о счастье и самом себе. Крик прозвучал так громко, что я, никогда до этой минуты не бывший верующим, почувствовал себя так, как если бы наконец воздал Богу должное. Потом она неподвижно лежала на своем ложе из цветов, забыв руки на моей голове.
– Людо, о, Людо, что мы сделали?
Все, что я мог сказать и что было чистой правдой, это:
– Не знаю.
– Как ты мог?
И я произнес фразу в высшей степени комическую, если подумать обо всех возможных способах приобщения к вере:
– Это не я, это Бог.
Она приподнялась, села и вытерла слезы.
– Лила, не плачь, я не хотел огорчить тебя.
Она вздохнула и отстранила меня рукой:
– Дурак. Я плачу, потому что это было потрясающе. – Она строго посмотрела на меня: – Где ты этому научился?
– Чему?
– Черт, – сказала она. – Никогда не видела такого идиота.
– Лила…
– Замолчи.
Она легла на спину. Я лег рядом с ней. Я взял ее руку. Она отняла ее.
– Ну вот, – сказала она. – Я стала проституткой.
– Боже мой! Что ты говоришь?!
– Шлюха. Я стала шлюхой.
Я заметил, что она говорила это с глубоким удовлетворением в голосе.
– Что ж, наконец мне удалось стать кем‐то!
– Лила, послушай…
– У меня нет никаких способностей к пению!
– Есть, только…
– Да, только. Молчи. Я шлюха. Ну что ж, можно стать самой известной, самой знаменитой шлюхой в мире. Дамой с камелиями, но без туберкулеза. Мне больше нечего терять. Теперь все в моей жизни решено. У меня больше нет выбора.
Хотя я привык к скачкам ее воображения, мне стало страшно. Это был почти суеверный ужас. Мне казалось, что жизнь слушает нас и записывает. Я вскочил.
– Я тебе запрещаю говорить такие глупости! – закричал я. – У жизни есть уши. И потом, я ведь только…
Она сказала “ах!” и положила руку на мои губы:
– Людо! Я тебе запрещаю говорить о таких вещах. Это чудовищно! Чу-до-вищ-но! Уходи! Я больше не хочу тебя видеть. Никогда. Нет, останься. Все равно уже слишком поздно.
Однажды, возвращаясь с нашего ежедневного свидания в шалаше, я встретил Тада, который ждал меня в холле.
– Слушай, Людо…
– Да?
– Ты давно спишь с моей сестрой?
Я молчал. На стене уланский полковник Ян Броницкий, герой Сан-Доминго и Сомосьерры, поднимал над моей головой саблю.
– Не делай такого лица, старик. Если ты воображаешь, что я собираюсь говорить тебе о чести Броницких, то ты просто недоделанный. Я только хочу избавить вас от бед. Бьюсь об заклад, что ни один из вас даже не знает о существовании цикла.
– Какого цикла?
– Ну вот, так я и думал. Есть период – примерно за неделю до месячных и с неделю после, когда женщина не может забеременеть. Тогда ничем не рискуешь. Так что, раз ты так силен в математике, помни это, и не делайте глупостей, вы оба. Я не хочу, чтобы пришлось обращаться к какой‐нибудь крестьянке с ее вязальными спицами. Слишком много девчонок от этого умирает. Это все, что я хотел тебе сказать, и больше я никогда не буду говорить с тобой об этом.
Он хлопнул меня по плечу и хотел уйти. Я не мог так отпустить его. Я хотел оправдаться.
– Мы любим друг друга, – сказал я ему.
Он внимательно посмотрел на меня, с каким‐то почти научным интересом:
– Чувствуешь себя виноватым, потому что спишь с моей сестрой? Этого чувства может хватить тебе на две тысячи лет. Ты счастлив – да или нет?
Сказать “да” казалось мне настолько недостаточно, что я молчал.
– Ну вот, нет другого оправдания жизни и смерти. Ты можешь провести всю жизнь в библиотеках и не найдешь другого ответа.
Он ушел своей беспечной походкой, насвистывая. Я еще слышу эти несколько нот “Аппассионаты”.
Бруно избегал меня. Напрасно я говорил себе, что мне не в чем себя упрекнуть и что если Лила выбрала меня, то это так же не зависело от моей воли, как если бы божья коровка села мне на руку: меня преследовало горе, которое я видел на его лице, когда наши взгляды сталкивались. Он проводил целые дни за роялем, и когда музыка прекращалась, тишина казалась мне самым трагическим из всех произведений Шопена, какие я знал.
Глава XI
Мои труды при Броницком не ограничивались его финансовыми операциями. Я помогал ему также в поисках способа, который дал бы ему возможность одержать решительную и окончательную победу над казино, – он мечтал предпринять решающую атаку против этой крепости. Стас водружал рулетку на стол для бриджа и кидал шарик, вплоть до возгласа “Ставки сделаны!” для вящего реализма, причем мне казалось, что этот его крик исходит из темной глубины души, которую называют подсознанием. Единственным вкладом, который я мог внести в отчаянный поиск “системы”, было запоминание наизусть порядка выходящих номеров и последующее повторение их по десять – двадцать раз, с тем чтобы Стас мог уловить в них подмигиванье судьбы; при этом я наблюдал на его обрамленном баками лице умирание мечты. Через несколько часов этой погони за несбыточным он вытирал лоб и бормотал:
– Мой дорогой Людовик, я переоценил ваши силы. Мы продолжим завтра. Отдыхайте, чтобы быть в наилучшей форме.
Мое сочувствие и желание помочь так усилились, что я начал жульничать. Я знал, что граф ищет в называемых мною цифрах номера и комбинации номеров, которые повторялись бы в определенном порядке. Не отдавая себе отчета в последствиях, какие может иметь моя добрая воля, нашедшая себе очень плохое применение, я стал перегруппировывать выходящие номера, подобно тому как участники спиритических сеансов не могут удержаться от подталкивания стола для сохранения иллюзии. Заставив меня повторить несколько раз подряд номера, сгруппированные мной по сериям, Стас вдруг принял вид, который я не могу назвать иначе как безумным, застыл на минуту в неподвижности с карандашом в руке, весь внимание, как если бы слышал некую божественную музыку; затем, предложив мне хриплым от волнения голосом начать сначала, что я и сделал с теми же благими намерениями, со страшной силой ударил кулаком по столу и прогремел голосом своих предков, когда они бросались в атаку с саблями наголо:
– Kurwa mac´![13] Они у меня в руках, эти негодяи! Я их заставлю заплатить!
Он вскочил, вышел из кабинета, и в своем неведении я почувствовал себя счастливым, сделав доброе дело.
В этот вечер Броницкий проиграл в казино в Довиле миллион.
На следующее утро я был с Лилой, когда граф вернулся домой. Подловский предупредил нас о бедствии часом раньше, добавив: “Он опять будет стреляться!” Лила, которая пила чай с медовыми тартинками, не казалась чересчур взволнованной.
– Отец не мог проиграть такую сумму. Если он ее проиграл, значит, это были не его деньги. Так что он потерял только свои долги. Он должен чувствовать облегчение.
У этих поляков действительно была восхитительная стойкость, позволившая их стране пережить все катастрофы. В то время как я ожидал увидеть Геню Броницкую в сильнейшем истерическом припадке, со звонками врачам и обмороками, в ее лучших театральных традициях, она сошла в столовую в розовом пеньюаре, с пуделем под мышкой, поцеловала дочь в лоб, дружески поздоровалась со мной, приказала подать себе чай и объявила:
– Я спрятала револьвер в мой сейф. Он не должен его найти – он неделю будет на нас дуться. Не знаю, занял ли он эти деньги у Потоцких, Сапег или Радзивиллов, но, в конце концов, долг в игре – долг чести, они должны это понимать; кто бы его ни платил, главное, чтобы польская аристократия оставалась верной своим традициям.
Тад, зевая, спустился по лестнице, в халате, с газетой в руке.
– Что происходит? У мамы такой спокойный вид, что я опасаюсь худшего.
– Отец опять разорился, – сказала Лила.
– Это означает, что он опять кого‐то разорил.
– Сегодня ночью он проиграл в Довиле миллион.
– Видно, подгреб все остатки, – проворчал Тад.
Горничная только что принесла горячие рогалики, когда появился Стас Броницкий. У него был дикий вид. Безукоризненный мистер Джонс нес за ним пальто, а у выбритого до синевы Подловского, человека на все руки, челюсти и подбородок казались вдвое больше обычного.
Броницкий молча осмотрел нас всех:
– Может кто‐нибудь здесь одолжить мне сто тысяч франков?
Его взгляд остановился на мне. Тад и Лила разразились смехом. Даже славный Бруно с трудом скрыл свою веселость.
– Сядьте, друг мой, и выпейте чашку чаю, – сказала Геня.
– Ну хорошо, десять тысяч?
– Стас, прошу вас, – сказала графиня.
– Пять тысяч! – завопил Броницкий.
– Мари, подогрейте нам еще чаю и рогаликов, – сказала Геня.
– Тысячу франков, черт подери! – проорал в отчаянии Броницкий.
Арчи Джонс засунул руку под френч и сделал шаг вперед, осторожно держа клетчатое пальто графа.
– Если сударь мне позволит… Сто франков? Fifty-fifty, разумеется.
Броницкий секунду поколебался, потом выхватил билет из руки своего шофера и выбежал из комнаты. Подловский воздел в бессилии руки и последовал за ним. Арчи Джонс вежливо нам поклонился и удалился в свою очередь.
– Ну вот, – сказала Генуся со вздохом, – англичане действительно единственные, на кого можно положиться.
Впоследствии мне довелось часто слышать эту фразу при совсем иных обстоятельствах.
Глава XII
Не знаю, кто дал моему нанимателю сумму, проигранную в результате “системы”, в которой я был столь невинно виноват: князья Сапеги, князья Радзивиллы или графы Потоцкие, – но в течение последующих дней усадьба была заполонена польскими джентльменами, при крайней своей изысканности сыпавшими последними площадными ругательствами. Такие выражения, как “этот недоделанный Броницкий”, “этот говнюк”, “этот сукин сын”, сыпались со всех сторон и едва не срывались с уст уланского полковника Яна Броницкого на уже упоминавшемся портрете. Самые страшные польские проклятия обрушились на несчастную жертву рулетки, встречавшую этот шквал с величайшим хладнокровием, как и подобает гражданину страны, привыкшей возрождаться из пепла. Его доводы были несокрушимы: ему не хватило еще одного миллиона, которого требовала “система”, чтобы сорвать банк. Так что если кто‐нибудь ссудит ему два миллиона, то он вновь пойдет в бой и на следующий день его хулители первыми будут кричать победное “ура!” в его честь. Но, видимо, на этот раз даже самые доблестные из польских патриотов спустили флаг и потеряли веру в победу. Броницкий проводил со своим “человеком на все руки” длительные совещания, на которые меня приглашали, хотя в подсчетах больше не было нужды, так как единственной вытекающей из всего этого цифрой был огромный дурацкий ноль. Решено было продать семейные драгоценности, которые Броницкий пришел просить у жены. Он получил отказ. Лила, которая присутствовала при этой сцене, удобно устроившись в кресле и поедая засахаренные каштаны (“раз мы будем бедными, надо пользоваться жизнью”), рассказала мне, смеясь, что ее мать выдвинула довод, что, поскольку вышеуказанные бриллианты и жемчуг были ей подарены герцогом д’Авилой в бытность его испанским послом в Варшаве, с ее стороны было бы бесчестно расстаться с ними ради мужа.
– В нашей семье снова, как всегда, думают прежде всего о чести, – прокомментировал Тад.
Последнему из улан осталась только одна линия обороны: возвращение в свои польские поместья, которые были неприступны для противника, так как являлись исторической ценностью, ревностно хранимой режимом полковников, пришедшим на смену режиму маршала Пилсудского. Замок и земли расположены были в устье Вислы, в “польском коридоре”, отделяющем Восточную Пруссию от остальной части Германии. Гитлер требовал ее возвращения и уже установил в вольном городе Данциге нацистское правительство. Декретом 1935 года владение было объявлено неотчуждаемым, и Броницкие получали крупную субсидию на его содержание.
Я был в ужасе. Одна только мысль о том, чтобы потерять Лилу, по своей жестокости казалась мне несовместимой с какими бы то ни было представлениями о человечности. Месяцы или даже годы, которые мне придется провести вдали от нее, открывали мне существование величины, не имевшей ничего общего с теми, какие я мог вычислить. Дядя, видевший, как я чахну по мере приближения рокового часа, попытался объяснить мне, что в литературе есть примеры любви, пережившей годы разлуки, у индивидуумов, особо глубоко пораженных этим недугом.
– Лучше б они уехали совсем. Тебе исполнилось семнадцать, ты должен строить свою жизнь, нельзя жить только женщиной. Уже несколько лет ты живешь только ею и ради нее, и даже “эти сумасшедшие Флёри”, как нас называют, должны иметь немножко разума, или, как говорится по‐французски, должны уметь “вразумить себя”, хотя я первый признаю, что от этого выражения разит отказом от своих убеждений, компромиссом и покорностью, и если бы все французы “вразумляли себя”, то уже давно Франции пришел бы конец. Истина в том, что не нужно ни слишком много разума, ни слишком мало безумия, однако я признаю, что “не слишком много и не слишком мало” – это, быть может, хороший рецепт для “Прелестного уголка” и Марселена, когда он стоит у плиты, но иногда надо уметь терять голову. Черт, я тебе говорю обратное тому, что хотел сказать. Лучше перенести удар и покончить с этим, и даже если ты обречен любить эту девушку всю жизнь, пусть уж она уедет навсегда, от этого она станет только прекраснее.
Я чинил его “Синюю птицу”, которая накануне сломала себе шею.
– Что же вы все‐таки пытаетесь мне сказать, дядя? Вы советуете мне “сохранить здравый смысл” или “сохранить смысл жизни”?
Он опустил голову:
– Хорошо, молчу. Я не могу давать тебе советы. Я любил только одну женщину в своей жизни, и так как ничего не получилось…
– Почему не получилось? Она вас не любила?
– Не получилось, потому что я ее так и не встретил. Я хорошо ее себе представлял, представлял каждый день в течение тридцати лет, но она не появилась. Воображение иногда может сыграть с нами свинскую шутку. Это касается женщин, идей и стран. Ты любишь идею, она кажется тебе самой прекрасной из всех, а потом, когда она материализуется, она оказывается совсем на себя не похожа или даже прямо‐таки полным дерьмом. Или ты так любишь свою страну, что в конце концов не перестаешь ее выносить, потому что она не может быть настолько хороша…
Он засмеялся.
– И тогда ты делаешь из своей жизни, своих идей и своей мечты… воздушных змеев.
Нам оставалось всего несколько дней, и на прощание мы ходили смотреть на лес, пруды и старые тропинки, которые больше не увидим вместе. Конец лета был мягким, как будто из нежности по отношению к нам. Казалось, самому солнцу жаль покидать нас.
– Я бы так хотела что‐то сделать из своей жизни, – говорила мне Лила, как если бы меня не было рядом.
– Это только потому, что ты недостаточно меня любишь.
– В том‐то и дело, что я люблю тебя, Людо. Но именно это и ужасно. Ужасно потому, что мне этого мало, потому что я еще продолжаю “мечтать о себе”. Мне всего восемнадцать лет, а я уже не умею любить. Иначе я бы не думала постоянно о том, что сделать со своей жизнью, я бы полностью забыла себя. Я бы даже не мечтала о счастье. Если бы я действительно умела любить, меня бы не было, был бы только ты. Настоящая любовь – это когда для тебя существует только любимый. И вот…
Ее лицо приняло трагическое выражение.
– Мне всего восемнадцать лет, а я уже не люблю! – воскликнула она и разразилась рыданиями.
Я не особенно волновался. Я знал, что за несколько дней она отказалась сначала от занятий медициной, а потом – архитектурой, чтобы поступить в Школу драматического искусства в Варшаве и сразу стать национальной гордостью польского театра. Я начинал понимать ее и знал, что моя обязанность – оценивать в качестве знатока искренность ее голоса, ее горя и ее растерянности. Она почти спрашивала меня, отстраняя прядь волос рукой, что мне до сих пор кажется самым красивым женским жестом, и следя за мной уголком голубого глаза: “Ты не находишь, что это у меня выходит талантливо?” И я был готов на любые жертвы, лишь бы спасти в ее глазах высшую красоту романтизма. В конце концов, я имел дело с девушкой, чей кумир Шопен, больной туберкулезом, ради прихоти Жорж Санд отправился умирать во влажный климат зимней Майорки, и которая часто напоминала мне с горящими надеждой глазами, что Гельдерлин сошел с ума от любви, а два величайших русских поэта Пушкин и Лермонтов погибли на дуэли, первый в тридцать семь лет, а второй в двадцать семь, и что фон Клейст покончил с собой вместе со своей возлюбленной. Все это, говорил я себе, смешивая на этот раз славян и немцев, – польские истории.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Леон Гамбетта (1838–1882) – французский адвокат и политический деятель, отстаивавший республиканскую форму правления. Во время франко-прусской войны 1870–1871 гг. – член правительства национальной обороны. В 1881–1882 гг. – премьер-министр Франции. (Здесь и далее – прим. перев.)
2
“Конквистадоры” – стихотворение Ж.‐М. Эредиа.
3
Анри Руссо, по прозвищу Таможенник (1844–1910) – французский художник.
4
Эдуар Эррио (1872–1957) – французский политический деятель. Лидер партии радикалов, премьер-министр Франции.
5
Имеется в виду Мюнхенское соглашение 1938 г. между Францией, Великобританией, нацистской Германией и Италией Муссолини о передаче Чехословакией Германии Судетской области.
6
Во время Июльской революции 1830 г., в Париже, когда королевские войска держали под обстрелом Гревский мост, обороняя ратушу, молодой человек из толпы восставших бросился с другого берега вперед, воскликнув: “Если я погибну, запомните, что меня зовут д'Арколь”. Он был убит, но успел увлечь за собой народ, и ратуша была взята. В его честь мост был переименован в Аркольский. По другой версии, мост назван так в честь победы Наполеона в битве при Арколе.
7
Мой мальчик (англ.).
8
Пьер Лоти (1850–1923) – французский писатель.
9
Анна де Ноай (1876–1933) – французская поэтесса.
10
Равашоль (1859–1892) – французский анархист, зачинщик и исполнитель многочисленных терактов; казнен на гильотине.
11
Свен Гедин (1865–1952) – шведский путешественник, журналист, писатель.
12
Леон Блюм (1872–1950) – французский политический деятель, один из лидеров социалистического движения; в 1936–1937 и 1938 гг. – глава правительства Народного фронта. Во время оккупации Франции арестован и отправлен в Бухенвальд.
13
Мать твою! (польск.)