bannerbanner
Воздушные змеи
Воздушные змеи

Полная версия

Воздушные змеи

Язык: Русский
Год издания: 1980
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Лила засмеялась и прикоснулась к моему носу кончиками пальцев.

– Мой бедный мальчик, у тебя совершенно безумный вид, – сказала она. – Тад, он меня видел два раза за четыре года и уже потерял голову. Но в конце концов, что во мне такого? Почему они все в меня влюбляются? Они на меня смотрят, и сразу с ними делается невозможно разумно разговаривать. Они застывают и глядят на меня, время от времени бекая и мекая.

Тад, не отнимая пальца от глобуса, чтобы не затеряться в пустыне Гоби или в Сахаре, которую исследовал, и не умереть от жажды, бросил на сестру холодный взгляд. В шестнадцать лет Тад Броницкий обладал таким знанием вселенной, что казалось, ему остается всего лишь внести несколько мелких поправок в географию и историю нашей планеты.

– Девочка страдает манией величия, – сказал он.

Все это время рояль за занавесом в глубине чердака продолжал играть; вероятно, невидимый музыкант чувствовал себя за тысячу миль отсюда, увлекаемый мелодией к тем далям, куда не могли проникнуть ни наши голоса, ни любой другой отзвук событий этого мира. Затем музыка прекратилась, занавес приоткрылся, и я увидел очень кроткое лицо под взлохмаченной шевелюрой и глаза, которые как бы еще следили за звуками, улетевшими в неизвестные дали. Кроме этого, было длинное тело подростка лет пятнадцати – шестнадцати, сутулого и как будто придавленного своим ростом. Сначала я думал, что он меня рассматривает, но Бруно видел вас тем меньше, чем более внимательно, как вам казалось, смотрел на вас, причем материальная реальность мира – этот “предмет первой необходимости”, как говорил Тад, – вызывала у него безразличие, смешанное с удивлением.

– Вот это Бруно, – возвестила Лила, в чьих словах слышались известная нежность и гордость собственницы. – Когда‐нибудь он получит в консерватории первую премию за игру на рояле. Он мне обещал. Он будет знаменитым. Впрочем, через несколько лет мы все будем знаменитыми. Тад будет великим путешественником, Бруно будут аплодировать во всех концертных залах, я буду второй Гарбо, а ты…

С минуту она изучала меня. Я покраснел.

– Ну ничего, – сказала она.

Я опустил голову. Должно быть, я тщетно пытался скрыть свое унижение, потому что Тад вскочил, подошел к сестре, и, насколько я понял, они обрушили друг на друга град польских ругательств, совершенно забыв о моем присутствии, благодаря чему я смог немного успокоиться. В этот момент месье Жюльен, официант из “Прелестного уголка”, пришел на чердак в сопровождении горничной, неся два подноса, уставленных сладостями, тарелками, чашками и чайниками. Скатерть разостлали и чай нам подали на полу, что я сначала принял за польский обычай. В действительности же это делалось, как объяснил мне Тад, “чтобы внести немного простоты в этот дом с его невыносимыми привычками к роскоши”.

– Кроме того, я марксист, – добавил он (я слышал это слово в первый раз, и оно показалось мне относящимся к обычаю садиться на пол для еды).

За чаем я узнал, что Тад вовсе не собирается становиться путешественником, как требует его сестра, а что он поставил перед собой цель “помочь людям изменить мир”, – говоря это, он сделал жест по направлению к глобусу у окна. Бруно был сыном умершего итальянского дворецкого, который служил Броницким в Польше. Обнаружив у ребенка необыкновенные способности к музыке, граф усыновил его, дал ему свою фамилию и помогал сделаться “новым Рубинштейном”.

– Еще одно капиталовложение, – бросил Тад. – Отец рассчитывает стать его импресарио и заработать много денег.

Я узнал также, что вся семья собирается в конце лета уехать из Нормандии.

– Во всяком случае, если папу отпустят кредиторы и если он не продал наши земли в Польше, – заметила Лила. – Но все это не важно. Мама опять нас выручит. Она всегда находит очень богатого любовника, который в последний момент спасает дело. Три года назад это был Василий Захаров, самый крупный поставщик оружия в мире, а в прошлом году – господин Гульбенкян, его называют “господин пять процентов”, потому что он получает пять процентов со всех доходов английских нефтяных компаний на Аравийском полуострове. Мама обожает отца, и каждый раз, как он разоряется и грозит покончить с собой, она… в общем… как сказать?..

– Она продается, – кратко заключил Тад.

Я еще никогда не слышал, чтобы дети так говорили о своих родителях, и, видимо, моя растерянность была заметна, потому что Тад дружески хлопнул меня по плечу:

– Ну-ну, ты покраснел как мак. Ну да, что ты хочешь, мы, Броницкие, немного декаденты. Декаданс – знаешь, что это такое?

Я молча кивнул.

Но я напрасно рылся в знаменитой “исторической памяти” Флёри – этого слова там не было.

Глава VI

Я вернулся домой с решимостью стать “кем‐то”, причем в кратчайшие сроки, предпочтительно до отъезда моих новых друзей. Это привело к сильной лихорадке, и несколько дней мне пришлось пролежать в постели. В бреду я обнаружил у себя способность к завоеванию галактик и сорвал с уст Лилы поцелуй в знак благодарности. Помню, что по возвращении с одной особенно враждебной планеты после экспедиции, во время которой я взял в плен сто тысяч нубийцев (я не знал, что такое “нубиец”, но это слово казалось мне удивительно подходящим для межзвездных разбойников), я надел, чтобы торжественно преподнести Лиле мои новые владения, наряд, разукрашенный таким количеством драгоценных камней, что среди самых ярких звезд внезапно поднялась паника при виде ослепительного сияния, исходящего с Земли, занимавшей до сих пор очень скромное место в ряду небесных светил.

Моя болезнь закончилась самым приятным образом. В комнате было очень темно: ставни закрыли и занавески задернули, так как боялись, что после нескольких дней недомогания у меня может начаться корь, а в то время при лечении кори принято было держать больного в темноте, оберегая глаза. Доктор Гардье проявлял тем большее беспокойство, что мне было уже четырнадцать лет и корь запаздывала. Было около полудня, судя по свету, который залил комнату, когда открылась дверь и появилась Лила в сопровождении шофера, мистера Джонса, неся огромную корзину фруктов. За ней шел мой дядя, не переставая предостерегать мадемуазель относительно риска заразиться опасной болезнью. Лила помедлила минуту в дверях, и, несмотря на крайнее волнение, я не мог не почувствовать продуманности позы, которую она приняла в луче света, играя своими волосами. Хотя этот визит имел прямое отношение ко мне, прежде всего здесь присутствовал театральный элемент, игра во влюбленную девушку, которая склоняется над постелью умирающего; это хотя и не полностью исключало любовь и смерть, однако оттесняло их на задний план. Пока шофер ставил на стол корзину с экзотическими фруктами, Лила постояла еще несколько мгновений в той же позе, затем быстро пересекла комнату, наклонилась надо мной и коснулась поцелуем моей щеки, несмотря на повторное напоминание дяди о разрушительном и пагубном могуществе микробов, возможно поселившихся в моем теле.

– Ты ведь не собираешься умереть от болезни? – спросила она, как бы ожидая от меня какого‐то совершенно иного и замечательного способа покинуть землю.

– Не трогай меня, ты можешь заразиться.

Она села на кровать.

– Зачем тогда любить, если боишься заразиться?

Жаркая волна хлынула мне в голову. Дядя разглаживал усы. Мистер Джонс нес караул возле экзотической корзинки, где плоды личи, папайи и гуайявы напоминали скорее о роскоши Парижа, чем о тропических пейзажах. Амбруаз Флёри высказал в избранных выражениях признательность, которую, по его словам, только моя слабость мешала мне выразить. Лила раздвинула занавески, распахнула ставни и вся стала светом, склонившись надо мной в потоке своих волос; в них свободно играло солнце, знающее толк в хороших вещах.

– Я не хочу, чтобы ты был болен, я не люблю болезни, надеюсь, что это не войдет у тебя в привычку. Время от времени можешь себе позволить небольшой насморк, но не больше. Больных и без тебя достаточно. Есть даже такие, которые умирают, и совсем не от любви, а от какой‐нибудь ужасной гадости. Я понимаю, когда умирают от любви, потому что иногда она так сильна, что жизнь не может этого выдержать, она взрывается. Ты увидишь, я дам тебе книги, где это описывается.

Дядя, помня о славянских обычаях, предлагал чашку чаю. Мистер Джонс бросал деликатные взгляды на часы и “позволял себе напомнить, что барышню ждут на урок музыки”. Но Лила не торопилась уходить: ей было приятно видеть мои глаза, полные немого обожания, – она царила, я был ее царством. Сидя на краю кровати, нежно склонившись ко мне, она позволяла себя любить. Что касается меня, то я полностью пришел в себя только после ее отъезда и больше думал про эти благоухающие полчаса, проникнутые первым в моей жизни дуновением женственности и первым проявлением телесной близости, когда они прошли, чем пока продолжались. После того как Лила ушла, я подождал минут пятнадцать, а потом встал с постели, пятясь, чтобы дядя не заметил моего возбуждения. Это продолжалось целый день. Я оделся и весь вечер шагал по полям, но ничего не помогало, пока в ту ночь во сне благожелательная природа сама не пришла мне на помощь.

Лазурно-голубой “паккард” с откидным верхом приезжал за мной каждый день, и дядя начал ворчать:

– Эти люди приглашают тебя, чтобы показать, что у них нет предрассудков, что у них широкие взгляды и они позволяют своей дочери дружить с деревенским мальчиком. На днях я встретил госпожу Броницкую в Клери. Знаешь, что она делала? Она навещала бедняков, как в Средневековье. Ты умный мальчик, но не замахивайся слишком высоко. Хорошо, что они уезжают, а то бы ты в конце концов приобрел дурные привычки.

Я отодвинул тарелку.

– В любом случае я не хочу быть почтовым служащим, – сказал я. – Я хочу быть кем‐то совсем другим. Я совершенно не знаю, что хочу делать, потому что это должно быть нечто грандиозное. Может даже, этого еще не существует и мне придется это изобрести.

Я говорил громко и уверенно и гордо поднимал голову. Я не думал о Лиле. Я и сам не знал, что во всем, что я говорил, в этом стремлении превзойти себя замешана молодая девушка, ее дыхание на моих губах и ее рука на моей щеке.

Я снова взялся за суп.

Дядя казался довольным. Он слегка щурился и разглаживал усы, чтобы скрыть улыбку.

Глава VII

В нескольких километрах от Ла-Мотт, за прудом Маз, был овраг, окруженный ясенями и березами. Здешний лес, некогда использовавшийся для кольберовского флота, заглох; там, где раньше стучал топор, теперь росли во множестве красные дубы, окруженные зарослями кустарника и папоротника. Именно у этого оврага дядя помог мне построить “вигвам” рядом с источником, обессилевшим и умолкшим от старости. Благодаря какой‐то игре воздушных потоков бумажные змеи, если их запускали на краю оврага, поднимались в воздух с легкостью, для которой у дяди имелось научное объяснение, но мне казалось, что это проявление дружеской благожелательности неба по отношению ко мне. Недели за две до отъезда Броницких я стоял тут, задрав голову к последнему творению Амбруаза Флёри под названием “Цитадель” – это была маленькая крепость, рассеченная пополам, с толпой маленьких человечков внутри, которые трепетали в воздухе, как бы устремляясь внутрь. Раскручивая бечевку, я давал змею больше свободы в небе, где он был в своей стихии; и вдруг меня кто‐то толкнул, ударил, и, не выпуская катушку из рук, я оказался на земле, а противник навалился на меня всей тяжестью. Я очень быстро заметил, что у него нет ни сил, ни сноровки, соответствующих его воинственным намерениям, и, хотя у меня был свободен только один кулак, легко с ним справился. Он храбро дрался, беспорядочно молотя кулаками, а когда я уселся ему на грудь, прижимая к земле одну его руку коленом, а другую – своей свободной рукой, он попытался ударить меня головой. Это не дало никакого результата, но удивило меня, потому что впервые я внушал кому‐то такие сильные чувства. У него были тонкие черты лица, почти как у девушки, и длинные белокурые волосы. Он отбивался с энергией, которая не могла компенсировать узости его плеч и слабости рук. Наконец он изнемог и застыл неподвижно, набираясь сил, потом снова начал дрыгаться, а я старался не дать ему встать, не выпуская своего змея.

– Что тебе от меня нужно? Какая муха тебя укусила?

Он попытался ударить меня головой в живот, но только стукнулся затылком о камень.

– Откуда ты взялся?

Он не отвечал. Этот голубой взгляд, уставившийся на меня с каким‐то светлым бешенством, начинал действовать мне на нервы.

– Что я тебе сделал?

Молчание. У него шла носом кровь. Я не знал, что мне делать со своей победой, и, как всегда, когда чувствовал себя более сильным, хотел пощадить его и даже ему помочь. Я отпрыгнул и отступил.

Он полежал еще минуту, потом встал.

– Завтра в это же время, – сказал он.

С этими словами он повернулся ко мне спиной и пошел прочь.

– Эй, слушай! – крикнул я. – Что я тебе сделал?

Он остановился. Его белая рубашка и красивые брюки гольф были измазаны землей.

– Завтра в то же время, – повторил он, и я в первый раз заметил его гортанный иностранный акцент. – Если не придешь, будешь трус.

– Я тебя спрашиваю: что я тебе сделал?

Он ничего не ответил и удалился, держа одну руку в кармане и согнув другую, прижав локоть к телу, – эта поза показалась мне необыкновенно элегантной. Я следил за ним глазами, пока он не исчез среди папоротников, потом вернул свою Цитадель на землю и весь остаток дня ломал голову, пытаясь понять причину нападения мальчика, которого никогда раньше не видел. Я рассказал дяде, что произошло, и он предположил, что забияка намеревался завладеть нашим воздушным змеем, покоренный красотой этого шедевра.

– Нет, я думаю, он злился на меня.

– Но ты ведь ему ничего не сделал?

– Может быть, я ему что‐то сделал, не зная того.

Я в самом деле начинал чувствовать за собой какую‐то неведомую мне вину. Но сколько ни ломал голову, ничего не мог вспомнить; я мог себя упрекнуть только в том, что несколько дней назад послушался Лилу и выпустил во время мессы ужа, что подействовало на публику в высшей степени удовлетворительным образом. Я с нетерпением ждал часа встречи со своим противником, чтобы заставить его сказать, чем вызван его мстительный гнев и какое зло я ему причинил.

На следующий день он появился, едва я подошел к “вигваму”. Думаю, он поджидал меня в зарослях ежевики на краю оврага. На нем была куртка в белую и голубую полоску, то есть блейзер, как я узнал, когда привык к хорошему обществу, и белые фланелевые брюки. На этот раз он, вместо того чтобы прыгнуть на меня, выставил вперед ногу и, сжав кулаки, принял позицию английского бокса. Это произвело на меня впечатление. Я ничего не понимал в боксе, но видел точно такую же стойку на фотографии чемпиона Марселя Тиля. Он сделал ко мне шаг, потом другой, вращая кулаками, как будто заранее наслаждался сокрушительным ударом, которым поразит меня. Оказавшись совсем близко, он начал подпрыгивать и пританцовывать вокруг меня, иногда прижимая кулак к щеке, то подступая вплотную, то немного отпрыгивая назад или вбок. Так он пританцовывал некоторое время, потом кинулся на меня и наткнулся на мой кулак, который угодил ему прямо в лицо. Он сел, потом сразу же встал и снова начал пританцовывать, иногда выбрасывая руку вперед и нанося мне удар-другой, которых я почти не чувствовал. Наконец мне это надоело, и я влепил ему тыльной стороной руки хорошую нормандскую оплеуху. Наверное, я, сам того не желая, сильно его ударил, потому что он снова упал, и теперь рот у него был в крови. Я еще никогда не видел такого хрупкого парнишку. Он хотел подняться, но я прижал его к земле:

– Слушай, ты объяснишь, в чем дело?

Он молчал и с вызовом глядел мне прямо в глаза. Мне было досадно. Я не мог его проучить: он действительно был слишком слаб. Оставалось только взять его измором. Так что я продержал его на земле около получаса, но так ничего и не добился. Он молчал. Не мог же я, в самом деле, просидеть на нем целый день. Я боялся его покалечить. У него были мужество и воля, у этого олуха. Когда я наконец отпустил его, он встал, поправил свою одежду и длинные светлые волосы и повернулся ко мне:

– Завтра в это же время.

– Иди к черту.

Я снова спросил свою совесть и, не найдя в чем себя упрекнуть, решил, что мой упорный противник принимает меня за кого‐то другого.

Во второй половине дня меня оторвал от чтения томика Рембо, который мне дала Лила, знакомый гудок “паккарда” перед домом, и я быстро выбежал на улицу. Мистер Джонс подмигнул мне, и я услышал традиционное и дружески насмешливое: “Месье приглашают к чаю”.

Я бегом поднялся к себе, чтобы умыться, надел чистую рубашку, смочил волосы и, сочтя результат малоудовлетворительным, взял в мастерской клей, которым воспользовался как помадой. Затем я с серьезным видом уселся на заднем сиденье, с пледом на коленях, но, к большой досаде мистера Джонса, выпрыгнул из машины, которая уже тронулась, и снова побежал в свою комнату: я забыл начистить башмаки.

Глава VIII

В салоне Броницких толпилось много народу, и первым, кого я увидел, был мой загадочный противник: он был с Лилой и не проявил никакой враждебности, когда моя подруга взяла его под руку и подвела ко мне.

– Это мой кузен Ханс, – сказала она.

– Очень рад. – Он слегка поклонился. – Полагаю, мы уже встречались и у нас еще будет возможность снова увидеться.

Он удалился с беспечным видом.

– Что такое? – удивилась Лила. – Ты странно выглядишь. Надеюсь, вы будете друзьями. По крайней мере, вас объединяет одно: он тоже меня любит.

Госпожа Броницкая лежала с мигренью, и Лила с легкостью играла роль хозяйки дома, знакомя меня с гостями:

– Это наш друг Людо, племянник знаменитого Амбруаза Флёри.

Большинство находившихся здесь влиятельных парижан ничего не знали о моем дяде, но делали вид, что понимают, дабы не быть пойманными на каком‐нибудь вопиющем невежестве. Все они были одеты с ошеломляющей элегантностью. Целая коллекция драгоценностей, шляп, жилетов, костюмов и гетр – такое я видел только на клиентах “Прелестного уголка”. Мне было неловко среди них в моих стоптанных башмаках, пиджаке с лоснящимися рукавами и с вылезающим из кармана краем берета. Я храбро боролся с ощущением приниженности, представляя себе того или иного гостя – в этих брюках с жесткой складкой, клетчатом пиджаке и с желтым галстуком – в воздухе, привязанным за веревочку, конец которой я держу в руке и дергаю туда-сюда. Так я в первый раз использовал воображение с целью самозащиты, и ничто в жизни не пригодилось мне так, как это. Разумеется, я был далек даже и от зачатка общественной позиции, но в этом воздушном параде присутствовал тем не менее если не революционный, то, во всяком случае, подрывной элемент. Дородный мужчина по имени Устрич, чье безбородое и в избытке снабженное жиром лицо было украшено кукольным носом и пухлыми губами, узнав, в свою очередь, от Лилы, что я племянник “знаменитого Амбруаза Флёри”, сказал, пожимая мне руку:

– Поздравляю вас. Франция будет нуждаться в таких людях, как ваш дядя.

Я заметил на лице Лилы лукавый проблеск, который уже хорошо знал.

– Да, – сказала она, – возможно, что при следующем правительстве его назначат на пост министра связи.

– Большой человек! Большой человек! – поспешил заявить господин Устрич, слегка наклоняя туловище к близлежащему пирожному.

У меня вдруг возникло желание спасти пирожное от ожидающей его участи. Среди всех этих шикарных людей я чувствовал себя стертым в порошок, и мне казалось, что единственная возможность утвердить себя в глазах Лилы – это какой‐то геройский поступок.

Я деликатно вынул пирожное из пухлой руки господина Устрича и поднес его к губам. Мне это дорого стоило, мое сердце билось очень сильно. Я еще не мог ни сравняться со своим предком Флёри, погибшим на баррикадах в 1870‐м, ни войти во главе войск в Берлин, взяв в плен Гитлера, чтобы поразить Лилу, но все же мог показать ей, из какого теста я сделан.

Когда господин Устрич увидел, как пирожное исчезает у меня во рту, на его лице появилось выражение такого изумления, что я вдруг понял всю дерзость своего поступка. Ни жив ни мертв, так как еще не обладал силой характера настоящих революционеров, я повернулся к Лиле. Я увидел на ее лице выражение нежного удивления. Она взяла меня за руку, увела за ширму и обняла:

– Знаешь, это очень по‐польски, то, что ты сделал. Мы народ отчаянный. Ты был бы хорошим уланом при Наполеоне, а потом стал бы маршалом. Я уверена, что ты добьешься многого в жизни. Я тебе помогу.

Я решил испытать ее. Я хотел знать, любит ли она меня ради меня самого или только из‐за подвигов, которые я собирался совершить ради нее.

– Послушай, когда я вырасту, я надеюсь получить хорошее место служащего почтового ведомства.

Она покачала головой и погладила меня по щеке почти материнским жестом.

– Ты плохо меня знаешь, – сказала она, как будто я говорил о ее жизни, а не о своей. – Пойдем.

В тот день у Броницких присутствовали некоторые из самых известных людей большого света того времени, но их имена были мне так же неизвестны, как им – имя моего дяди. Только один из них проявил ко мне дружеский интерес. Это был знаменитый летчик Корнильон-Молинье, продемонстрировавший большое мужество во время своего неудачного перелета из Парижа в Австралию, который он пытался осуществить вместе с англичанином Молиссоном. “Ла газетт” отозвалась на неудачу перелета следующим комментарием: “Никогда не полететь Молиссону с Молинье!” Этот маленький южанин с томными глазами, украшенными длинными, почти женскими ресницами, сказал с юмором, когда Лила представила меня, не преминув добавить: “Он племянник знаменитого Амбруаза Флёри”:

– После моей неудачи ваш дядя подарил мне одного из своих воздушных змеев, видимо решив обратить меня в свою веру…

Обойдя таким образом салон, я смог наконец присоединиться к другим молодым людям в соседней комнате и сесть за стол, где нас обслуживал официант в белых перчатках. Я едва прикасался к сладостям, мороженому, крему и экзотическим фруктам, которые подавались на серебряных блюдах с гербом Броницких – позолоченной волчицей. Я чувствовал себя тем более скованно в этой атмосфере роскоши и элегантности, что напротив сидел двоюродный брат Лилы, мой хрупкий и храбрый лесной враг. Ханс фон Шведе держался очень прямо, положив ногу на ногу, и, поднося к губам чашку, прижимал локоть к боку. В его лице – у него были почти такие же светлые и длинные волосы, как у Лилы, – была тонкость, которую в тот период моей жизни я еще не умел назвать аристократической, не зная связи этого термина с эстетикой. Он не проявлял ко мне враждебности и ни разу не попытался отыграться, посмеявшись над разницей в нашей одежде – его блейзером с посеребренными пуговицами и брюками из белой фланели и моим старым, слишком узким костюмом, который подходил хуже некуда для общества, в котором я находился. Он меня просто не замечал, и я утешался, отыскивая на его лице неоспоримые доказательства своего существования: слегка припухшую губу и синяк под глазом. Он рассеянно ковырял ложечкой свой смородиновый шербет, придавая ему форму розы. Тад бросал холодные взгляды на гостей “раута” – это слово доживало последние годы во французском языке. Его тонкие губы выражали то, что многие годы спустя я научился квалифицировать как “иронию террориста” – намек на нее я встретил потом в чертах знаменитой гудоновской статуи Вольтера. Свесив одну руку через спинку стула, он созерцал столы, за которыми гости Броницких воплощали в совершенстве тот “хороший тон” тридцатых годов, когда Лазурный Берег еще не существовал летом, поскольку его отели открывались только на зимний сезон, а Кабур еще не приобрел “очарования старины”, облагораживающего дурной вкус прошлого. Что касается Бруно, то он спокойно сидел среди нас, по‐прежнему немного сутулый, немного рассеянный, с растрепанными кудрями, где уже виднелось несколько седых нитей, несмотря на его шестнадцать лет. Есть такие кроткие лица, которые кажутся созданными для зрелости и готовы встретить снегопад еще весной. Мальчики встали все втроем, когда подошла Лила; она усадила меня рядом с собой. Помню, что я все время чувствовал, как мне коротки брюки: из‐под них над носками виднелись голые лодыжки. Так все мы встретились в первый раз в тот знаменательный день, в конце июля 1935 года, и все эти сладости, печенье и груши “Прекрасная Елена” никогда уже не растают и не зачерствеют в моей памяти.

– Смотрите, – говорил Тад, – как отчаянно модельеры, портные, гримеры и парикмахеры борются за полную безликость, вульгарность души и интеллектуальное ничтожество этих сливок общества. И их пение соответствует их оперению, потому что пусть меня повесят, если они говорят о чем‐нибудь, кроме биржи, бегов и приемов, в то время как в Испании начинается гражданская война, Муссолини применяет газ против эфиопов, а Гитлер требует Австрию и Судеты… Этот очень худой господин, украшенный лысиной, чья голова напоминала бы страусиное яйцо, если бы Эль Греко не облагородил своей кистью точно такую же в “Похоронах графа Оргаса”, вовсе не испанский гранд, а ростовщик, который дает деньги моему отцу под двадцать процентов… Человек в сером сюртуке и жилете – адвокат, который имеет доступ ко всем министрам, используя как визитную карточку свою жену. Что до наших дорогих родителей, делается страшно при мысли, что с ними стало бы, если бы их так хорошо не прикрывало генеалогическое древо. Отец потерял бы свой аристократический вид, став похожим на мясника, а мать, если бы она не могла больше платить мадемуазель Шанель, парикмахеру Антуану, массажисту Жюльену, специалистке по гриму Фернандо и жиголо Нино, начала бы походить на близорукую горничную, которая не знает, куда девала утюг…

На страницу:
3 из 5