bannerbanner
То было давно…
То было давно…

Полная версия

То было давно…

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

И с горячими салфетками, чайником, мятой она уходит в дом.

– Этот болван, – волнуясь, говорит мне профессор, – съел сотню яиц. А она растирает ему живот. Глупо.

– Неумно и опасно, – согласился и Вася.

На тахте в моей мастерской лежит Коля. Испуганно смотрят в пенсне черные глазки.

– Что, – говорит ему друг Вася. – Обожрался? Сколько съел яиц?

– Я не помню, – отвечает кротко Коля.

– Не помнишь!

– Они все яички съели, – вежливо заявляет Ленька.

– Феноменально глупо! – вставляет профессор. – Его нужно оперировать, а ты его не трогай…

Профессорская жена, уходя с бутылками, посмотрела на мужа и сухо сказала:

– Прошу без указаний. Это мой долг…

До самого вечера профессорша ухаживала за Колей, а вечером приехал доктор, рослый блондин.

Он, весело улыбаясь, осмотрел нас и спросил:

– Скажите, пожалуйста: кто это съел сто яиц? Где этот замечательный человек? Он жив?

– Вот он, – говорим мы, показывая на Колю.

– Христос Воскресе, – сказал ему доктор. – Это вы изволили скушать сто крутых яиц?

– Я, – ответил робко Коля.

– Это невероятно. Это на Земле первый случай. Дайте, пожалуйста, чистую салфетку и оставьте меня с больным…

Ленька достал салфетку в шкафу и подал ее доктору. Мы все вышли.

Скоро вышел и доктор и, улыбаясь, объявил нам:

– Господа, не волнуйтесь. Этот милый человек, ваш друг, будет жив… За ним необходим только внимательный уход.

Профессор возмущенно фыркнул. А мой слуга Ленька остановил меня в коридоре, осклабился и сказал:

– А все яйца-то в шкафу так и лежат. И вовсе их Николай Васильевич и не ели

Московская жара

Давно было это. Народу в Москве осталось мало, все уехали на дачу:

Летом все живем на даче.Невозможно нам иначе,Будь хоть беден, хоть богат,Город летом – сущий ад…

Я смотрю в окно. Сосед-часовщик из немцев стоит у своей лавки. Я ему говорю из окна:

– А часы-то, опять не ходят…

– Что же вы хотите, – отвечает часовщик. – Такая раскалеванная атмосфера. У меня в магазине все стоят…

Железные крыши московских домов, зеленые и красные, блещут от солнца. На крышах сидят вороны – рты у всех раскрыты: от жары…

Я лег на подоконник и лениво смотрю на улицу, на окна московских домов, на синюю вывеску «Восточные номера», на ворота, овощную лавку.

На углу – городовой, бляха сияет на солнце. Воздух как бы тает, струится под солнцем. Едут ломовые, порожние, дребезжат. На углу, поворачивая, задели тумбу. Остановились. Слезают и у овощной лавки распивают квас, опрокидывая бутылку в глотку, стоят долго – какой-то разговор с городовым. Потом поехали, дребезжа по мостовой. Скука и пыль. Лень.

А надо идти в мастерскую. Не поехать ли лучше купаться в Косино? Да одному скучно. Я лег на диван.

Вдруг слышу в коридоре звонок. В дорожном пальто, весь в пыли и обливаясь потом, ко мне вошел мой приятель Кузнецов, из себя полный, помещик, лицо раскалено жарой. Ну какой помещик, так – живет в деревне. Его можно считать и художником: занимался живописью, да бросил.

– Здравствуй, Костя, ну и жара… Приехал на выборы, остановлюсь у тебя.

А дворник уже приносит чемоданы, все серые, в пыли. Глядя на них, я вспомнил дорогу к Кузнецову – Тарусу, луга, леса и Наташу, дочь отца Василия.

– Что тебе за охота, – говорю я, – ехать из деревенского рая в такую жару, в пекло, в Москву. У тебя там и речка, и сад. И какой сад – диво… А ты – выборы… А дочь отца Василия, я слышал, вышла замуж…

– Кто тебе сказал, нет… Да кто возьмет: погост, бездоходное место.

– А хороша Наташа…

– Хороша, это точно…

На столе у меня стояла бутылка воды «Гуниади Янус» с красным яйцом на ярлыке. Умывшись с дороги, Кузнецов освежился, принарядился, и мы решили поехать с ним обедать. Тут-то, перед самым уходом, Кузнецов и обратил внимание на бутылку с ярлыком.

– Что это? – спрашивает. – Отчего на бутылке яйцо?

– Вода, – отвечаю, – для желудка. Вообще бодрит. Иногда пью. Вода хорошая…

– Дай-ка, я попробую, – и берет стакан. – Пить хочется… От жары…

И не успел я оглянуться, как он всю бутылку «Гуниади» и ахнул.

– Что ты, – говорю, – всю бутылку. Это нельзя.

– Как нельзя, когда жара… Жажда…

Вскоре мы сели на извозчика и поехали в Петровский парк обедать.

От Триумфальных ворот, смотрю, Кузнецов отвернулся, нагнулся с пролетки и как будто выпускает чернила изо рта.

– Володя, что это черное… – затревожился я. – Что это у тебя, точно чернила льются…

– Ничего… Жара, – отвечает он. – Да вода твоя…

– Но отчего же она почернела?

– Не понимаю, – говорит. – И оставь меня…

Дорога ровная, кремнистый путь, а по дороге, вижу, сзади, точно черная змея ползет за нами: Володины чернила…

– Ну водица, – только качает головой Кузнецов.

Пообедали. Еще где-то ели и пили. В голове от жары туман, в глазах – дым.

По дороге домой Кузнецов объяснил мне, что вода, которую он пил, «черт знает, какая сила, и яйцо не зря там помещено».

И разговорился:

– Яйцо, Костя, – это символ жизни, понимаешь… Ты вот пьешь и не понимаешь. А я, брат, понял… Ее надо с водкой пополам, твою воду… Во мне, брат, всё играет. Вот яйцо-то почему Ага… Это Эрос… Понимаешь теперь… В «Мавритании» сегодня четыре из русского хора мне мигали. Адреса в кармане, брат… Понимаешь… И всё твоя вода. Я домой не еду. Стой! – закричал он вдруг извозчику у аптеки на Тверской-Ямской.

Вылезая из пролетки, он мне сказал:

– Как называется вода-то… Как ее… Пойдем, пожалуйста: скажи им.

В аптеке одну бутылку «Гуниади Януса» он положил в карман, а другую ему откупорили. Он пил, смотря на провизора. Провизор, брюнет, как все провизоры в Москве, поглядел на Кузнецова через пенсне и кисло сказал:

– Прием не более полутора стаканов…

Кузнецов тоже надел пенсне и, молча глядя на него, выпил всю бутылку.

– Да что ты, подумай! – говорю я ему, садясь на извозчика. – Ведь это же пюргатив[4], ты заболеешь.

– Оставь, Костя, дай мне жить, я хочу жить. Я хочу жить. Понимаешь… Ты брось нотации – пюргатив, – у меня своих довольно… Не понимаешь всей глубины… Что у меня тут… – И Володя ударил себя в грудь: – Тут, брат, буря! Мне вот как надоела и деревня, и сад! А эта живая вода всё уносит к черту… Обновление. Иностранцы понимают, какая вода нужна нам. Другое было бы, если б я эту воду раньше знал… А то что – пошли будни, всё так положительно… Спрашивают вечно – что ты любишь, какой соус, телятину?.. Надоело, понимаешь… Все эти заботы обо мне… Довольно…

Володя говорил, а по его лицу бежал пот. У моего подъезда он сказал:

– Я еду дальше. Прощай… Ваню надо увидать… И других.

Ни ночью, ни к утру Кузнецов не вернулся – загулял, должно быть.

Утром опять ясное, раскаленное небо, хоть бы облачко. Жарища. Блещет томительно медь московских куполов.

Я пошел в мастерскую, в Большой театр. Долго шел я кверху со сцены в мастерскую по железной лестнице: мастерская под самой крышей. На полу там лежит огромный загрунтованный холст для декораций. Маляры спят на куче сшитых холстов, у всех маляров открыты рты, на губах сидят мухи. В мастерской такая жара, как в печке, и невыносимо пахнет клеем. В медной каске стоит дежурный пожарный.

– Жарко здесь, – говорю ему. – Просто пекло…

– Да-а… – отвечает пожарный. – Мы в огне живем завсегда: привычны, а и то здесь рот сохнет…

В темном углу мастерской, там, где бочки с грунтом, я вижу – что-то двигается. Как живой мех. Там кишат тысячи крыс.

Я разбудил маляра Василия и говорю ему:

– Что же это, Василий, смотри.

– Чего? – отвечает Василий. – Это крысы. Жара теперь. Ишь их што…

– Я принесу малопульку, вот перестреляю, – говорю я.

– Да что вы, нешто можно, изгрызут всего, их тут тышши… От жары оне злые… В них Карл Федорыч однова кистью бросил – так насилу ноги унес. Хорошо, хоть пожарную кишку пустил, а то съели бы…

Из душной мастерской я скоро ушел: лень работать. От жары.

На Тверской, в Английском клубе, куда я забрался, ни души, только старые лакеи в ливреях. На большом длинном столе в дивной зале накрыт стол; сбоку другой, маленький. На нем водка и закуски.

Один я сажусь обедать. Смотрю – входит старый генерал. Присел недалеко. Я выпил рюмку водки – и он, я закусил икрой – и он. Лицо у генерала тонкое и красивое, слегка смугловатое, и есть в нем что-то восточное. Когда он наклонил голову над тарелкой, в больших глазах его мелькнули синие огни и какая-то особая добрая кротость. Думаю: «Генерал наш и не наш – точно бы другой страны».

– Вот, никого нет, – сказал я ему, чтобы начать разговор.

– Должно быть, все разъехались, – ответил он.

– Жара, лето. Понятно… А вот как странно – когда только пусто, я замечаю, какой у нас красивый клуб. Прекрасные залы, библиотека… Здесь дух прежнего. Много было здесь настоящих людей, которые ушли… Я чувствую, слышу здесь шаги Александра Сергеевича Пушкина.

– Да, правда, – ответил генерал. – Отец мой любил этот клуб.

Смуглый генерал сказал слегка по-английски – «клэб».

Я радостно удивился. Смотрел на него и в чертах лица его увидел я как бы брезжущий облик Пушкина.

– Я помню отца не много, – рассказывал мне генерал. – Но помню, что он любил русскую зиму больше лета… И я, представьте, тоже не люблю жары. Петербург мне кажется лучше, чем московская жара.

– Ну как же, генерал, – говорю я, – ведь ваши предки – арапы…

– Арап, а вот, представьте – жары не люблю…

Я засиделся в тот день в клубе с Александром Александровичем Пушкиным…


А дома я узнал, что Кузнецов еще не возвращался.

Потом посыльный принес записку. Пишет какой-то доктор: «Приезжайте немедленно. Необходимо. Мы вместе с Володей Кузнецовым. Убедительно просим и ждем. Сокольники. “Золотой якорь”. Доктор И.И.»

Я подумал-подумал и поехал: все равно, когда такая жара.

В отдельном кабинете деревянного ресторана «Золотой якорь» – пир. Канделябры освещают стол, заставленный винами. Блестит хрусталь бокалов. За столом доктор, присяжный поверенный, архитектор и Володя – приятели мои, все голые, только перевязаны салфетками. Все немножко похожи на банщиков.

– Вот отлично, что приехал, – встретил меня Володя. – Вот это дружба… Понимаешь, это понять надо. Это воздушные ванны… Понимаешь… Спроси Ивана Ивановича. Он клинический врач, не кто-нибудь… Ванны воздушные принимаем.

– Это верно, – обратился ко мне доктор. – Видите в окнах – леса сосновые, резервуар, гениум, сосновый гениум[5]. Извольте видеть: Володя, открой рот, покажи свое нёбо. Смотрите, видите, – говорит доктор. – Нёбо видите?

– Да, черное, – говорю я. – Это только у злых собак бывает.

– Как у собак? – удивился Кузнецов.

– Открой рот, – приказал доктор. – Смотри: это солнечный удар жара, и вы его спаситель! Не будь «Гуниади Янус» – прощай, Володя…

– Слышишь, что доктор говорит? Еще полчаса, и прощай – потому жара. Благодарю друга… – Володя растроганно пожал мне руку, но при этом сказал мне на ухо: – Не верь докторам, чепуха, у меня никаких солнечных ударов. А нёбо мое потому черное и потому изо рта чернила лились, что я, когда от Тарусы ехал, всю дорогу до Москвы одну чернику ел.

Живая тень

Осень. Целый день идет дождь.

Пошел вечером на реку, на перелет уток. Думаю – застрелю утку, приедут приятели, угощу…

Скучный осенний лес ввечеру. Долго стою я у края болота. Вдали за лесом, на дороге, кто-то едет в тарантасе. Не ко мне ли?.. Со свистом быстро пролетели надо мною чирки. Выстрелил. Эх, поздно – загляделся на дорогу. Зря. Ничего не убил.

Уже потемнело. Пошел домой. Вижу, в окнах дома моего свет. Приехал, значит, кто-то. Вхожу в дом. Приятели сидят за столом, а один лежит на тахте. Здороваюсь, а мне говорят:

– У Николая флюс.

Смотрю на лежащего, вижу: действительно разнесло щеку и ротик с черненькими усиками весь набок свернуло. Коля сердито смотрит на меня черными глазками сквозь пенсне.

– Ленька, – говорю я слуге, – надо шалфей заварить. Полоскать шалфеем, помогает.

– Нет, брат, – отвечает больной Коля. – Константин-рыбак нашел деревенское средство. Они знают, брат. Надо котенка к щеке привязать – через час флюс проходит… Пошли мне котенка достать.

Приятели у меня были: композитор Юрий, архитектор Василий Сергеич и присяжный поверенный, музыкант и критик Николай Васильевич Курицын. Все люди замечательные.

Промокнув на охоте, я пошел переодеться в комнату рядом. Вдруг слышу, Коля говорит:

– Надо писать на высочайшее имя так: «Прибегаю к стопам Вашего императорского величества».

– Как глупо, – отвечает ему Юрий. – А еще кандидат прав, адвокат, университет кончил!.. «Прибегаю» – ерунда, глупо. Что же ты прибегаешь-бежишь. Если б ты был борзая собака или лошадь, тогда так. А ты же кандидат прав, пойми же – и бегаешь!

– Юрий прав, – подтверждает, слышу, архитектор Вася. – Надо писать «припадаю к стопам» – понял?

– Ну, нет-с, извините, – протестует Коля. – Припадать я не желаю. Что за рабьи штуки такие. Я дворянин, а не холуй.

– Ты же подданный, – говорит Вася.

– Не подданный, а верноподданный, – поправляет Юрий.

– Тогда надо писать так, – говорит Коля. – «Верноподданный, прибегаю к Вашему императорскому величеству…»

– Ну и глупо, – перебивает Юрий. – Государь прочтет прошение и спросит – где же этот дурак, прибежал он или нет еще?

Надев сухое платье, я вышел к приятелям. Константин-рыбак уже пришел. Он держит маленького испуганного котенка, а тетка Афросинья и Ленька завертывают его в большой вязаный платок. Больной, как перед операцией, смотрит испуганно на котенка и даже пьет коньяк для храбрости.

Котенка привязывают к щеке. Милая его мордочка видна у сердитых глаз Коли.

Тот лег и говорит обиженно:

– Но почему же государь скажет «дурак»?..

– Да потому, что бежишь бегом с этакой ерундой – к государю…

– Ну уж это глупо. «Прибегаю» – значит, по смыслу, ищу совета, прошу справедливости, а не бегу…

– Ну уж это совсем ерунда, – продолжает Юрий. – Хорошо это будет, когда всякий будет бегать к государю за советом. Один спросит – жениться мне или нет? Другой – что лучше: пить коньяк или водку? Черт знает, что будет… Ведь ты просишь переменить фамилию свою – Курицын, действительно, фамилия скверная, а припадаешь, как страдающий…

– Тогда я напишу, – задумчиво говорит Коля, – что, родившись без спросу меня у родителей, кончив университет и получив аттестат зрелости, увидал, что фамилия, в которой я совершенно не виновен, не годится ни к черту и, кстати, не нравится невесте моей Раисе. Я уж напишу, как надо.

– Это еще неизвестно, переменят ли тебе фамилию. Конечно, фамилия – дрянь, видно, что из крепостных. Какой-нибудь прадед твой кур у барина стерег, щупал…

– То есть как это я – из крепостных, позвольте! Я же столбовой!..

– А что такое «столбовой» значит? – спросил архитектор Вася.

– То есть как это – что значит?! Значит, столб отечества, твердость устоев!

В это время подали самовар и ужин. Собака моя, пойнтер Феб, вбежала в комнату, приветствует гостей. Подбежала и к больному. Котенок, увидав Феба, зашипел. Больной вскочил, и тут… мы увидели, что опухоль прошла и Коля снова такой же красавец, каким и был.

– Ну и знахарь, – говорим мы Константину. – Вот какое средство нашел…

– Э-э, – ответил Константин-рыбак. – В деревне-то многое такое есть: знают…

Доволен был Константин-рыбак, что вылечил Николая Васильевича. Стало и нам как-то веселей, несмотря на то, что осенний дождь бил в стекла окон.

Мы выпили за лекаря и больного. Константин-рыбак, откушав винца, сказал:

– Эх, Николай Васильевич, чего же, право, на свою хвамилию серчаешь. У нас в полку штабс-капитан был – Петух по хвамилии, а вот хороший начальник был и выпить любил. Скучно ведь тоже, где стояли, полком-то. У Бессарабии. Тоже дождь всю зиму. А как выпьет, всё петухом кричит и говорит: «Я, – говорит, – не штабс-капитан; а петух…»

В это время, слышим, кто-то будто подъехал к крыльцу. Ленька входит и докладывает:

– Приехал охотник какой-то. Промок весь. Вас спрашивает.

– Спроси, кто такой.

Ленька возвращается и говорит:

– Криворож.

– Как? – спрашиваем мы все. – Что такое?

– Криворож, и всё. Фамилия такая…

Я вышел в переднюю. Там стоял промокший незнакомец-охотник. Два зайца висели у пояса.

– Простите за беспокойство, – сказал он. – Ехал на огонек. Невозможно, ночь. Зги не видать… Промок до костей. Не позволите ли согреться? Озяб ужасно.

Переодевшись во что попало, новый гость скоро сидел с нами за столом. Он, видимо, был доволен, а его зайца мы жарили в сметане на кухне.

– Ну и ночь, – говорил охотник. – Вот так, рядом, свою руку не видно. А дождь проливной. Возчик мой испугался! Парень молодой. «Глядите, – говорит мне, – вот, знать, волки, что-то мелькает…» Действительно, что-то мелькало. Должно быть, глаза, а потом слышу, там, вдали, глухо завыли. Так жутко стало. В глухом месте вы живете… Я-то ярославский, на охоту иногда в Соболево езжу к псковичу. Я во «Втором обществе взаимного кредита» состою, кандидат прав на судебную должность, только вот фамилия у меня неприятная.

Приятель Коля надел пенсне, как-то вытянулся и пристально посмотрел и на охотника, и на нас.

– Такая неприятная фамилия, – продолжал охотник. – Конечно, в ней я не виноват, но хочу теперь подать на высочайшее имя прошение: «Прибегаю к стопам» и прочее…

Коля вскочил и, рассердясь, горячо закричал:

– Довольно этих ваших штучек! Довольно вам из меня дурачка строить, вечный розыгрыш, надоело! – И встал из-за стола.

Два моих приятеля, Юрий и архитектор Вася, залились смехом. Коля, обратясь к охотнику, сказал:

– Я не имею чести вас знать, но все-таки, что за охота вам этих дураков слушать, – и он резко показал в нашу сторону.

Охотник смотрел с недоумением на всех нас.

Когда подали зайца, разъяснилось, что мы тут ни при чем, а всё из-за фамилии, и новый гость уже очень любезно говорил Коле:

– Помилуйте, да ваша фамилия прекрасна… Господи, если бы мне такую фамилию. Сознаться должен вам: у меня невеста, я женюсь, и очень уж моей невесте фамилия моя не нравится.

– Довольно! – внезапно снова закричал Коля, вспыхнув. – Я не позволю! Довольно!

Охотник поклялся ему, что не шутит. Опять с ним разговорился, что хочет писать прошение на высочайшее имя, только не знает, как писать: «прибегаю» или «припадаю»…

– Припадаю – это как-то унизительно, – сказал незнакомец. – А я всё же столбовой дворянин.

– Идиоты! – закричал Коля нам. – Скотины!

И оскорбленный вконец, он выбежал из комнаты вон.

Приятели мои, лежа на тахте, вытирали слезы от смеха. В комнате расположились на ночлег. Охотнику постелили матрас на полу в большой мастерской моего деревянного дома.

Хорошо было разговаривать в теплом доме перед сном в такое ненастье. Охотник говорил, что рад приюту, а то сильно озяб и чувствует, как у него ноют зубы.

– Как бы не было флюса, – сказал он и, увидав котенка, позвал его: – Кись-кись-кись…

Тогда нам стало немного страшно из-за всех этих необычайных совпадений.

Мы уже не смеялись, а смотрели с едва скрываемым страхом на этого странного гостя – тень нашего бедного Коли, явившегося из ночной тьмы, как бы только за тем, чтобы во всем передразнивать его.

На другое утро мы едва могли убедить Колю, который переночевал один у меня в кабинете, что мы вовсе не подстроили ему всю эту странную ночную встречу.

А когда мы вчетвером пришли в мою мастерскую, неизвестного охотника уже не было, и никто не видел, как он ушел из моего дома…

Грибной рынок

Моя мастерская была у Замоскворецкого моста в Москве, на Балчуге.

Утром, в начале Великого поста, я услышал шум и говор, взглянул в окно и увидел по берегу Москва-реки тьму народа.

Подряд стояли сани с деревенскими лошаденками, на которых были большие бочки. Мужики в тулупах покрикивали:

– Грибы, грибы! Капуста, огурцы солены!

Пестрая толпа освещалась весенним солнцем.

На Москва-реке были проталины и лужи. А вдали, за Воспитательным домом, виднелась голубая даль.


Ко мне пришел приятель-рыболов Василий Княжев. Веселый.

– Их, – сказал, – и рынок грибной. Чего-чего нет. Собаку один продает – хороша, гончая вроде. За зайцами хорошо гонит.

Василий, рассказывая, ел румяную баранку.

– Что это за баранка у тебя? – спросил я.

– Деревенская баранка. Этаких-то у Филиппова нет.

– Василий, – говорю, – собаку-то надо купить.

– Чего же, вставайте, пойдемте, там, на рынке, чего только нет. Голуби – турман, есть гладкие.

Я живо оделся.


Пестрая толпа на солнце была оживлена. Пахло тулупами, грибами, капустой. Огромные бочки с огурцами, грибами, груздями, рыжиками, волвянками, белянками.

Мы едва проталкивались с Василием в толпе.

– Вона собака-то, – сказал Василий.

– Гречники! – кричал разносчик. – Сбитень с имбирем! Рыба живая!

Собаку держал на веревке старик низенького роста.

– Гончая, – сказал он. – Робенскова порода. Зайца – не упустит.

Сторговались за пять рублей. Вернулись домой и накормили собаку.

Меня обуяла жажда приобретения.

– Ступай, Василий, – сказал я, – купи голубей, что еще попадет, купи, возьмем в деревню.

Василий принес в корзинке голубей и под мышкой большого белого петуха. Я голубям крошил хлеб – они яро клевали, и петух не уступал.

Петух хорош.

Василий опять ушел и, вернувшись, принес зайца ручного, ежа, дрозда в клетке и белку.

– Молодец, Василий, повезем в деревню.

– Погодите-ка, еще сбегать надо. Там баранки хороши мужик носит. Самопек. Вся шея баранками обернута. Грибы сухие тоже.

На этот раз Василий вернулся с моими приятелями-рыболовами Бартельсом и Поплавским. Принесли кочанную капусту, и опять в банке.

Василий сказал мне тихо на ухо:

– Надо за бутылочкой сбегать.

– Через неделю лед тронется, – сказал Поплавский, – не дождешься. В Перервы надо будет ехать. Там, у плотины, крупный язь берет в самый разлив.

– Вот я каждый раз думала, – сказал немец Бартельс, – доживу до весны? И вот дожила.

Василий наливал водочку, и мои гости закусывали кочанной капустой с черным хлебом и опятами.

– Постойте, вот у меня в сумочке хороша закуска. Нигде такая закуска нет. Нет ли молоточек? – И Бартельс, достав из кармана воблу, стал колотить ее молотком на подоконнике.

Какая-то особенная жизнь была в этом деревенском торжище. Живая, веселая радость. Я с приятелями ходил по грибному рынку, и он мне казался живым праздником – весенним праздником глаз. Я купил в клетке снегирей. Думал: «Всё это я повезу в деревню». Купил скворечник, сделанный в виде домика.

Василий тоже старался и купил корзинку для петуха и ошейник для собаки…


Наконец поехали на станцию. Поезд туда отходил в 11 часов вечера. Я взял купе – собаку иначе не разрешали взять; тут же – еж в коробке и клетки с птицами. А петуха и голубей сдали в багаж.

Приехали в деревню. Ясное утро. Снегу много – еще зима. Кое-где проталинки. У крыльца – лужа.

Стали распределять животных на жительство – кого куда.

Голубей выпустили на чердаке сарая, где жили мои деревенские голуби. Турманы посмотрели на моих голубей и вылетели в слуховое окно. Взвились кверху в голубые небеса и пропали с глаз.

Белого купленного петуха выпустили в сарае. Мой старый петух мигом в него вцепился. И вот началась драка! Только перья летели. Феоктист поливал петухов водой из лейки. Ничего не помогало. Наконец оттащили за хвост белого петуха и посадили в корзинку, но мой петух не угомонился и стал бросаться на корзинку.

– Безобразие, что делается, – говорила, сердясь, моя двоюродная сестрица. – Зачем ты купил петуха?

Я ей сказал:

– Ты девица, так вот и помалкивай. Ты в петухах ничего не понимаешь…

Она, сверкнув черными глазами, сказала:

– Дурак! – И ушла в свою комнату.

Вот, не угодно ли?

Купленного дрозда выпустили из клетки, и он вылетел и сел прямо на сук у террасы. Чирикнул раз и опять вернулся в клетку.

Ежа выпустили с крыльца, а он назад в кухню убежал.

А заяц грыз в кухне капусту. Выносили его в сад – а он назад, домой.

– К слободе не привыкши, – говорил дедушка Захар.

Снегири, когда открыли клетку, – тоже улетели.

Белка уйти на волю не пожелала.


Моя собака – пойнтер Феб – не обратила никакого внимания на новую собаку, которая его обнюхала и успокоилась. За чаем новая собака положила мне лапы на колени. У нее была такая хорошая морда с желтыми добрыми глазами.

Я давал ей баранки – она их мгновенно съедала. И на всех – кто бы ни вошел в комнату – дуром лаяла.

В комнате – зверинец.

На страницу:
5 из 8