Полная версия
Время было позднее. Приятелю Котгрейва, приведшему его в этот дом, должно быть, приходилось выслушивать монологи Эмброуза уже не в первый раз, ибо за все время разговора с его лица не сходила вежливо-снисходительная улыбка, но Котгрейв всерьез начинал полагать, что этот «чудак» все больше и больше становится похож на мудреца.
– А знаете, – сказал он, – все это ужасно интересно. Так вы думаете, что мы не понимаем истинной природы зла?
– Да, я думаю, что не понимаем. Мы переоцениваем и в то же самое время недооцениваем его. Мы наблюдаем весьма многочисленные нарушения наших общественных «вторичных» законов, этих совершенно необходимых правил, регламентирующих существование человеческого сообщества, и ужасаемся тому, как распространены «грех» и «зло». На самом деле все это чепуха. Возьмем, к примеру, воровство. Испытываете ли вы реальный ужас при мысли о Робине Гуде, о враждующих шотландских кланах, угоняющих скот друг у друга, о приграничных разбойниках или, скажем, о современных основателях фальшивых акционерных обществ? Конечно, нет. Но с другой стороны, мы недооцениваем зло. Мы придаем такое непомерное значение «греховности» тех, кто лезет в наши карманы (или к нашим женам), что совсем забыли, как ужасен настоящий грех.
– Что же такое настоящий грех? – спросил Котгрейв.
– Я думаю, на ваш вопрос мне следует ответить вопросом. Что бы вы почувствовали, если бы ваша кошка или собака вдруг заговорила с вами человеческим языком? Вас бы охватил ужас. Я в этом уверен. А если бы розы у вас в саду вдруг запели странные песни, вы бы сошли с ума. А если бы камни на обочине дороге стали пухнуть и расти у вас на глазах, а на гальке, что вы приметили с вечера, поутру распустились бы каменные цветы? Ну вот, эти примеры могут дать вам некоторое представление о том, что такое грех на самом деле.
– Слушайте, – сказал до тех пор молчаливый третий из присутствующих, – вы оба, кажется, завелись надолго. Как хотите, а я пошел домой. Я и так опоздал на трамвай, и теперь придется идти пешком.
После того как он растворился в раннем туманном утре, подкрашенном бледным светом фонарей, Эмброуз и Котгрейв еще основательнее расположились в своих креслах.
– Я ошеломлен, – сказал Котгрейв. – Никогда не думал о таких вещах. Если это действительно так, то придется весь мир поставить с ног на голову. Так, значит, грех на самом деле состоит…
– …В попытке взять небеса приступом, как мне кажется, – закончил Эмброуз. – Мне кажется, грех – это не что иное, как попытка проникнуть в иную, высшую сферу недозволенным способом. Понятно, что он встречается крайне редко, ибо мало найдется таких людей, кто вообще стремится проникнуть в иные сферы, высшие или низшие, дозволенным или недозволенным способом. Люди, в массе своей, вполне довольны жизнью как она есть. Поэтому святых мало, а грешников (в истинном смысле этого слова) и того меньше. Что же до гениев, которые бывают и тем и другим вместе, то они тоже встречаются редко. Да… В целом, пожалуй, стать великим грешником гораздо труднее, чем великим святым.
– Значит, в грехе есть что-то глубоко противоестественное? Вы это имеете в виду?
– Вот именно. Достижение святости требует таких же или, по крайней мере, почти таких же огромных усилий; но святость следует путями, которые некогда были естественными. Это попытка вновь обрести экстаз, который был присущ людям до грехопадения. Грех же является попыткой обрести экстаз и знание, которые подобают лишь ангелам, а потому, предпринимая эту попытку, человек в конце концов становится демоном. Я уже говорил, что простой убийца именно поэтому и не является грешником; правда, иногда грешник бывает убийцей. Жиль де Ре[48] тому пример. Так что, хотя и добро, и зло одинаково не свойственны тому общественному, цивилизованному созданию, какое мы называем современным человеком, зло не характерно для него в гораздо большей степени, чем добро. Святой стремится вновь обрести дар, который утратил; грешник пытается добыть то, что ему никогда не принадлежало. Иными словами, он повторяет грехопадение.
– Но вы же католик? – спросил Котгрейв.
– Да. Я принадлежу к гонимой англо-католической церкви.
– В таком случае, что вы думаете о священных текстах, в которых считается грехом то, что вы склонны рассматривать как простое нарушение правил?
– Но ведь, с другой стороны, в греховный список входит и слово «чародеи», не так ли? Мне кажется, это ключевое слово. Судите сами: можете ли вы представить хоть на минуту, что лжесвидетельство, спасающее жизнь невинному человеку, является грехом? Нет; отлично, но тогда вам следует признать, что эти слова осуждают не просто лжеца – именно «чародеи» пользуются недостатками, свойственными материальной жизни, как орудиями для достижения своих чрезвычайно порочных целей. И позвольте сказать вам еще вот что: наша интуиция настолько притупилась, и все мы настолько пропитались материализмом, что, вероятно, не признали бы настоящее зло, даже если бы столкнулись с ним лицом к лицу.
– Но разве от самого присутствия злого человека мы не почувствовали бы некоего ужаса – вроде того, который, по вашим словам, мы испытали бы при виде поющего розового куста?
– Почувствовали бы, если бы были ближе к природе. Ужас, о котором вы говорите, знаком женщинам и детям – даже животные испытывают его. Но у большинства из нас условности, воспитание и образование ослепили, оглушили и затуманили естественный разум. Конечно, иногда мы можем распознать зло по его ненависти к добру – например, не нужно большой проницательности, чтобы догадаться, каким совершенно неосознанным для автора влиянием навеяна разгромная рецензия на Китса в журнале «Блэквуд»[49]. Однако подобные явления происходят чисто случайно, и я подозреваю, что, как правило, иерархов Тофета[50] совсем не замечают, а если и замечают, то принимают за хороших, но заблуждающихся людей.
– Но вы только что употребили слово «неосознанный», говоря о критиках Китса. Разве зло бывает неосознанным?
– Всегда. Иначе и быть не может. В этом отношении, как и во всех прочих, оно подобно святости и гениальности. Это всегда некий взлет или экстаз души; необычайная попытка выйти за пределы обыденного. А то, что выходит за пределы обыденного, выходит также и за пределы понимания, ибо наш разум улавливает лишь те явления, которые ему привычны. Уверяю вас, человек может быть невероятно дурным и даже не подозревать об этом. Но я повторяю, что зло – в столь определенном и истинном смысле этого слова – встречается крайне редко. Более того, я полагаю, оно встречается все реже и реже.
– Я все еще пытаюсь как-то это осознать, – сказал Котгрейв. – Из того, что вы сказали, можно сделать вывод, что истинное зло в корне отличается от того, что мы привычно называем злом?
– Именно так. Без сомнения, между ними существует некая поверхностная аналогия – чисто внешнее сходство, которое позволяет нам вполне оправданно употреблять такие выражения, как «спинка стула» или «ножка стола». Оба эти явления иногда говорят, так сказать, на одном языке. Какой-нибудь грубый шахтер, неотесанный, неразвитый «тигрочеловек», выхлебав пару лишних кружек пива, приходит домой и до смерти избивает свою надоедливую жену, которая неблагоразумно попалась ему под горячую руку. Он убийца. И Жиль де Ре был убийцей. Но разве вы не видите, какая пропасть лежит между ними? В обоих случаях употребляется одно и то же «слово», но с абсолютно разным значением. Просто вопиющий Хобсон-Джобсон[51], если путаешь эти две вещи. Все равно что предположить, будто слова «Джаггернаут» и «аргонавты» имеют общую этимологию. Несомненно, такое же слабое сходство существует между «общественными» грехами и настоящим духовным грехом, причем в иных случаях первые выступают в роли «учителей», ведущих человека ко все более изощренному святотатству – от тени к реальности. Если вы когда-либо имели дело с теологией, то поймете, о чем я говорю.
– Должен признаться, – заметил Котгрейв, – я очень мало занимался теологией. По правде говоря, я не раз удивлялся, на каком основании теологи присваивают своей любимой дисциплине титул Науки Наук. Все «теологические» книги, в которые мне доводилось заглядывать, были целиком посвящены либо ничтожным и очевидным вопросам благочестия, либо царям Израиля и Иудеи. А все эти цари меня мало интересуют.
Эмброуз усмехнулся.
– Нам следует постараться избежать теологической дискуссии, – сказал он. – У меня есть ощущение, что вы оказались бы опасным противником. Хотя, может быть, упомянутые вами цари имеют столько же общего с теологией, сколько гвозди в сапогах нашего шахтера-убийцы – со злом.
– Однако возвращаясь к предмету нашего разговора: так вы полагаете, что грех есть нечто тайное, сокровенное?
– Да. Это адское чудо, так же как святость – чудо небесное. Время от времени грех возносится на такую высоту, что мы совершенно неспособны даже догадаться о его существовании. Он подобен звучанию самых больших труб органа – такому низкому, что наш слух не может его воспринимать. В других случаях он может привести в сумасшедший дом, в третьих – к еще более странному исходу. Но в любом случае его никак нельзя путать с простым нарушением законов общества. Вспомните, как апостол, говоря о «другой стороне», различает «милосердные» деяния и милосердие. Человек может раздать все свое имущество бедным и все же не быть милосердным, и точно так же можно избегать любых преступлений и все же быть грешником.
– Ваша точка зрения очень необычна, – сказал Котгрейв, – но признаюсь, она мне чем-то нравится. Я предполагаю, из ваших положений логически вытекает заключение, что настоящий грешник вполне может произвести на стороннего наблюдателя впечатление достаточно безобидного создания?
– Конечно, – потому что истинное зло не имеет отношения к общественной жизни и общественным законам, разве что нечаянно и случайно. Это потаенная страсть души – или страсть потаенной души, как вам больше нравится. Когда мы случайно замечаем зло и полностью осознаем его значение, оно и в самом деле внушает нам ужас и трепет. Но это чувство значительно отличается от страха и отвращения, с какими мы относимся к обычному преступнику, потому что последние чувства целиком основаны на нашей заботе о своих собственных шкурах и кошельках. Мы ненавидим убийцу, потому что мы не хотим, чтобы убили нас или кого-нибудь из тех, кого мы любим. Так, «с другой стороны», мы чтим святых, но не «любим» их, как любим наших друзей. Можете ли вы убедить себя в том, что вам было бы «приятно» общество Святого Павла? Думаете ли вы, что мы с вами «поладили» бы с сэром Галахадом? Вот и с грешниками так же, как со святыми. Если бы вы встретили очень злого человека, и поняли бы, что он злой, он, без сомнения, внушил бы вам ужас и трепет; но у вас не было бы причин «не любить» его. Напротив, вполне возможно, что если бы вам удалось забыть о его грехе, вы нашли бы общество этого грешника довольно приятным, и немного погодя вам пришлось бы убеждать себя в том, что он ужасен. И тем не менее, грех ужасен. Что, если бы розы и лилии вдруг запели поутру, а мебель устроила шествие, как в рассказе Мопассана[52]?
– Я рад, что вы вернулись к этому сравнению, – сказал Котгрейв. – Потому что я только хотел спросить у вас, что в человеке может соответствовать этим воображаемым фокусам неодушевленных предметов. Одним словом – что есть грех? Да, я знаю, вы уже дали абстрактное определение, но мне хотелось бы получить конкретный пример.
– Я уже говорил вам, что грех очень редко встречается, – Эмброуз, казалось, хотел уклониться от прямого ответа. – Материализм нашей эпохи, который много сделал для уничтожения святости, может быть, еще больше постарался для уничтожения зла. Земля кажется нам такой уютной, что нас не тянет ни к восхождениям, ни к падениям. Сдается мне, что ученому, который решил бы «специализироваться» на Тофете, пришлось бы ограничиться одними антикварными изысканиями. Ни один палеонтолог не покажет вам живого птеродактиля.
– Однако мне кажется, вы-то как раз «специализировались» и, судя по всему, довели ваши изыскания до наших дней.
– Я вижу, вам в самом деле интересно. Ладно, признаюсь, я немного занимался этим и, если хотите, могу показать одну вещицу, относящуюся как раз к занимательному предмету нашей с вами беседы.
Эмброуз взял свечу и направился в дальний угол комнаты. Котгрейв увидел, как он открыл стоявшее там старинное бюро, достал из потайного отделения какой-то сверток и вернулся к столу, за которым проистекал разговор.
Развернув бумагу, он извлек из нее зеленый блокнот.
– Только будьте с ним поаккуратнее, – сказал он. – Не бросайте его где попало. Это один из лучших экземпляров моей коллекции, и мне было бы очень жаль, если бы он вдруг потерялся.
Он погладил выгоревший переплет и добавил:
– Я знал девушку, которая это написала. Ознакомившись с изложенными здесь фактами, вы сами поймете, как это иллюстрирует наш сегодняшний разговор. Там есть и продолжение, но об этом я не хочу говорить. Несколько месяцев назад в одном журнале появилась любопытная статья, – продолжал он с видом человека, желающего переменить тему. – Она была написана каким-то врачом, – кажется, его звали доктор Корин. Так вот, он рассказывает, что некая леди, наблюдавшая за тем, как ее маленькая дочка играет у окна в гостиной, вдруг увидела, как тяжелая оконная рама падает прямо на пальцы ребенку. Я думаю, что леди упала в обморок, – во всяком случае, когда вызвали врача и он перевязал окровавленные и изувеченные пальцы девочки, его позвали к матери. Она стонала от нестерпимой боли – три ее пальца, соответствующие тем, что были повреждены на руке у ребенка, распухли и покраснели, а позднее, выражаясь медицинским языком, началось гнойное воспаление.
Все это время Эмброуз бережно сжимал в руках зеленую книжечку.
– Ладно, держите, – сказал он наконец, с видимым трудом расставаясь со своим сокровищем. – Верните, как только прочтете, – добавил он, когда они, пройдя через холл, вышли в старый сад, наполненный слабым ароматом белых лилий.
Когда Котгрейв отправился в путь, на востоке уже разгоралась широкая красная полоса, и с возвышенности, на которой он находился, перед ним открывалась величественная панорама спящего Лондона.
Зеленый блокнот
Сафьяновый переплет книжечки поблек и выгорел, но при этом был чистым, непорванным и неистертым. Блокнот выглядел так, словно его купили лет этак семьдесят-восемьдесят тому назад во время очередного выезда в Лондон, а потом засунули куда-нибудь с глаз долой да и позабыли о нем навсегда. Он распространял древний тонкий аромат, какой иногда сопровождает старую мебель, которой уже лет сто или даже больше. Форзацы были украшены причудливыми цветными узорами и стершейся позолотой. С виду книжечка была небольшой, но благодаря тонкости бумаги содержала изрядное количество страниц, плотно исписанных мелкими, старательно выведенными буквами.
Я нашла эту книжку (так начиналась рукопись) в ящике старого комода, который стоит на лестнице. День был очень дождливый, и я не могла пойти гулять, а потому после обеда взяла свечку и стала рыться в комоде. Почти все ящики были набиты старыми платьями, но один из маленьких казался пустым, и в глубине его лежала эта книжечка. Я давно хотела такую, и я взяла ее, чтобы писать в ней про все-все. В ней полно тайн. У меня много других книжек, куда я записываю мои тайны, и все они спрятаны в надежном месте. Сюда я тоже запишу многие из моих старых тайн, и еще несколько новых. Но некоторые совсем не буду записывать. Нельзя писать настоящие названия дней и месяцев, которые я узнала в прошлом году. Нельзя также упоминать о том, как писать буквы Акло, говорить на языке Чиан, рисовать большие прекрасные Круги, играть в Игры Мао и, уж конечно, петь главные песни. Я могу написать обо всем этом вообще, но только не о том, как это делать. На то есть особые причины. И еще мне нельзя говорить, кто такие Нимфы, и Долы, и Джило и что значит «вулас». Все это самые тайные тайны, и я счастлива, когда вспоминаю обо всем этом и как много чудесных языков знаю. Но есть и такие вещи, которые я называю самыми тайными тайнами из всех тайных тайн и о которых я даже думать не смею, пока не останусь совсем одна, и тогда я зажмуриваюсь, закрываю глаза руками, шепчу слово, и приходит Алала. Я делаю это только по ночам у себя в комнате или в некоторых лесных местах, которые мне ведомы, но их нельзя описывать, потому что это тайные места. И потом еще есть Ритуалы, которые вообще все очень важные, но некоторые – важнее и прекраснее остальных. Есть Белые Ритуалы, Зеленые Ритуалы и Алые Ритуалы. Алые Ритуалы лучше всех, но по-настоящему их можно проводить только в одном месте, хотя в них можно очень славно поиграть в каких угодно местах, но это только понарошку. А кроме того, есть всякие танцы, и есть Комедия, и я иногда играла Комедию на глазах у всех, но никто ничего не понял. Я была очень маленькая, когда впервые узнала об этих вещах.
Я помню, что, когда была очень маленькая и мама была жива, я помнила о чем-то, что было со мной до того, да только все это смешалось у меня в голове. Однако когда мне было лет пять или шесть, я не раз слышала, что говорили обо мне, когда думали, что я не слушаю. Говорили, что за год-два до того я была очень странной, и что няня просила мою маму прийти послушать, как я говорю сама с собой, и что я произносила такие слова, которых никто не мог понять. Я говорила на языке Ксу, но сейчас могу припомнить лишь очень немного слов, да еще маленькие белые лица, которые часто глядели на меня, когда я лежала в колыбели. Они нередко говорили со мной, и я выучилась их языку. Я говорила с ними на этом языке о каком-то огромном белом месте, где они жили, и где деревья и трава были белые, и были белые холмы высотой до луны, и дул холодный белый ветер. Это место мне потом часто снилось, но лица пропали, когда я была еще совсем маленькой. Но когда мне исполнилось что-то около пяти, со мной случилось удивительное происшествие. Няня несла меня на плечах; вокруг было желтое хлебное поле, и мы шли по этому полю, и было очень жарко. Потом мы шли по лесной тропинке, и нас догнал какой-то высокий человек и шел вместе с нами, пока мы не попали в одно место, где был глубокий пруд, и оно было очень темным и мрачным. Няня посадила меня на мягкий мох под деревом и сказала: «Теперь она до пруда не доберется». И они оставили меня там, и я сидела тихо-тихо и смотрела на пруд, и вот из воды и из леса навстречу друг другу вышли удивительные белые люди, и они стали играть, танцевать и петь. Они были кремово-белые, совсем как старинная статуэтка из слоновой кости, что у нас в гостиной. Их было двое, он и она. Она была прекрасной леди с добрыми темными глазами, серьезным лицом и длинными черными волосами, и она все время так странно и печально улыбалась мужчине, а тот смеялся и гонялся за ней. Они все играли и играли, все танцевали и танцевали вокруг пруда, напевая что-то, пока я не заснула. Когда няня вернулась и разбудила меня, она была немножко похожа на ту леди, и потому я ей рассказала об этом и спросила, почему она так выглядит. Сперва она ахнула, как будто очень испугалась, и вся побледнела. Она усадила меня на траву и долго смотрела мне в глаза, и я видела, что няня вся дрожит. Потом она сказала, что все это мне приснилось, но я-то знала, что это был не сон. Еще потом она заставила меня пообещать, что я никому не скажу об этом, а если скажу, то меня бросят в черную яму. Но я совсем не испугалась, а няня испугалась изрядно. Я никогда не забывала об этом, и когда вокруг никого не было и стояла тишина, закрывала глаза и снова видела их, расплывчато и как бы издалека. Они были очень красивые; и мне вспоминались обрывки песни, которую они пели, но спеть ее я не могла.
Когда мне было тринадцать, даже почти четырнадцать лет, я испытала совершенно невероятное приключение – такое странное, что день, когда оно случилось, с тех пор всегда называется Белым днем. Мама умерла больше чем за год до того. По утрам я занималась, а после обеда меня отпускали гулять. В тот день я пошла незнакомой дорогой, и ручеек привел меня в незнакомое место, только по пути я порвала себе платье, пробираясь в некоторых трудных местах, где надо было идти через густые заросли кустарника и под низкими ветками деревьев, и через колючие кусты на холмах, и через темные леса, полные стелющихся иголок. И это был долгий, очень долгий путь. Казалось, я иду уже целую вечность, а потом мне пришлось еще лезть по чему-то вроде тоннеля. Наверное, раньше там тек ручей, но он пересох, и дно было каменистое, а наверху переплелись кусты, и потому было совсем темно. Я все шла и шла по этому темному тоннелю; путь был долгий, очень долгий. И вот я вышла к холму, которого раньше никогда не видела. Я очутилась в унылой чаще кустарника, полной черных сплетенных сучьев, которые царапали меня, когда я пробиралась сквозь заросли, и я плакала от боли, потому что на мне живого места не было. А потом я почувствовала, что поднимаюсь в гору, и долго шла все вверх и вверх, пока наконец кусты не кончились и я не вышла на большой пустынный склон холма, где посреди травы лежали уродливые серые камни, из-под которых выбивались чахлые, скрюченные, похожие на змей деревца. И я стала подниматься к вершине холма, долго-долго. Я раньше никогда не видела таких больших и уродливых камней: некоторые выступали из земли, а другие выглядели так, словно их прикатили туда, где они были, и все они простирались насколько хватало глаз, далеко-далеко. Я посмотрела поверх камней и увидела все это место целиком, и было оно очень странное. Стояла зима, и с холмов, что стояли вокруг, свешивались страшные черные леса, и это походило на комнату, увешанную черными занавесями. А у деревьев были такие очертания, каких я раньше и представить не могла. Мне стало страшно. За лесами вздымались еще холмы, стоявшие гигантским кольцом, но я их раньше никогда не видела; все казалось черным и заляпанным вуром. Кругом было тихо и молчаливо, а небо было тяжелым, серым и унылым, как отвратительный вурский свод в Глубоком Дендо. Я углубилась в эти страшные скалы. Их были сотни и сотни. Некоторые походили на ужасно оскалившихся людей; у них были такие лица, словно они собирались выскочить из камня, броситься на меня и утащить с собой в скалу, чтобы я осталась там навсегда. Другие напоминали зверей – ужасных зверей, присевших перед прыжком и высунувших языки, третьи – слова, которые я не могла произнести, а четвертые – мертвецов, лежащих в траве. Как я ни боялась их, я все же шла между ними, и мое сердце было полно злыми песнями, которые они мне напевали. Мне хотелось строить гримасы и корчиться, как они. Я шла долго-долго, и наконец камни стали нравиться мне, и я перестала их бояться. Я пела песни, которые вертелись у меня в голове; песни, полные слов, которые нельзя ни произносить, ни писать. Еще я строила гримасы, подражая камням с лицами, и корчилась, подражая тем, что корчились, и ложилась на землю, подражая тем, что лежали мертвые, и даже подошла к одному оскалившемуся камню и обняла его. И вот я все шла и шла между скал, пока наконец не вышла к круглому кургану, стоявшему посередине. Он был выше обычного кургана, высотой почти с наш дом, и при этом похож на огромную чашу, опрокинутую вверх дном, – такую ровную, круглую и зеленую – а наверху стоял большой камень, похожий на столб. Я стала карабкаться вверх, но склон был такой крутой, что мне пришлось остановиться, а то бы я скатилась вниз, ударилась о камни у подножия и, может, разбилась бы насмерть. Но я хотела забраться на самый верх большого кургана, а потому легла на живот, уцепилась за траву и стала понемногу подтягиваться, пока не оказалась на вершине. Там я села на камень посередине и огляделась. Мне показалось, что я шла долго-долго, и ушла за сотню миль от дома, и попала в другую страну, или в одно из тех удивительных мест, о которых читала в «Сказках джиннов»[53] и «Тысяче и одной ночи», или уплыла за море, далеко-далеко, и нашла другой мир, которого раньше никто не видел и о котором раньше никто не слышал, или будто я каким-то образом улетела на небо и попала на одну из звезд, о которых читала, что там все мертвое, холодное и серое, и нет воздуха, и ветер не дует. Я сидела на камне и смотрела вверх, вниз и во все стороны. Я сидела, словно на башне посреди огромного пустого города, потому что вокруг не было ничего, кроме серых камней. Отсюда я не могла различить их очертаний, но видела, что они тянутся далеко-далеко. Я глядела на них, и мне казалось, что они расставлены группами, образуя рисунки и узоры. Я знала, что это невозможно, так как сама видела, что многие из них выступают из земли и соединены с подземной скалой. Поэтому присмотрелась повнимательнее, но по-прежнему видела только расходящиеся круги, и малые круги внутри больших, и пирамиды, купола и шпили, только теперь мне казалось, будто все они смыкаются вокруг того места, где я сидела, и чем дольше я наблюдала, тем отчетливее видела гигантские круги камней, которые все увеличивались и увеличивались. Наверное, я смотрела слишком долго, потому что мне стало казаться, будто они все движутся и крутятся, как гигантское колесо, и я сижу в середине и кручусь вместе с ними. У меня закружилась голова, все стало туманным и расплывчатым, в глазах замелькали голубые огоньки, и мне почудилось, что камни подпрыгивают, приплясывают и корчатся, кружась, кружась, кружась в хороводе. Я опять испугалась, вскрикнула, спрыгнула с камня, на котором сидела, и бросилась на землю. Когда я поднялась, то с облегчением увидела, что камни остановились, и тогда села на землю, съехала с кургана и пошла дальше. На ходу я приплясывала, стараясь подражать танцующим камням, и была очень рада, что у меня хорошо получается. Я танцевала и танцевала, и напевала странные песни, которые сами приходили мне в голову. Наконец я спустилась с этого огромного пологого холма, и камни сразу же кончились, а дорога снова повела в лощину, поросшую кустарником. Эта лощина была такая же неприятная, как и та, через которую я прошла, поднимаясь на холм, но я не обращала на это внимания, так как была очень рада, что видела эти необыкновенные пляски и могла подражать им. Я спускалась, продираясь сквозь кусты, и высокая крапива кусала мне ноги и обжигала меня, но я и на это не обращала внимания, а когда сучья и шипы кололись, я только смеялась и пела. Потом я выбралась из кустов в скрытую ложбинку, такое укромное местечко, похожее на темный проулок, где никто никогда не ходит, потому что она очень узкая и глубокая, а вокруг нее рос густой лес. Склоны были крутые, сверху нависали деревья, а папоротники там всю зиму оставались зелеными, хотя на холме они были засохшие и бурые, и от них шел густой пряный запах, похожий на еловый. По лощине бежал ручеек – такой маленький, что я легко могла его перешагнуть. Я стала пить, черпая воду горстью, и вкус у нее был, как у светлого, золотистого вина, и она искрилась и бурлила, пробегая по красивым красным, желтым и зеленым камушкам, и потому казалась живой и разноцветной. Я пила и пила ее, и все не могла напиться, так что мне пришлось лечь, наклонить голову и пить прямо из ручья. Так было еще вкуснее, да к тому же маленькие волны подбегали к моим губам и целовали меня. Я смеялась и снова пила, воображая, будто в ручье живет нимфа, вроде той, что у нас дома на старой картинке, и что она-то меня и целует. Поэтому я наклонилась еще ниже, опустила губы в воду и прошептала нимфе, что приду еще. Я была уверена, что это не обычная вода, и когда наконец встала и пошла дальше, была очень счастлива. Я снова танцевала и все шла и шла вверх по лощине, под нависающими кручами. И когда выбралась наверх, передо мною встал откос, высокий и крутой, как стена, и больше там ничего не было, кроме зеленой стены и неба. Я вспомнила, как сказано в молитве: «И ныне, и присно, и мир без конца, аминь!», и подумала, что нашла конец мира, потому что это выглядело, как конец всего вообще, словно за стеной ничего не могло быть, кроме королевства Вура, куда уходят погасший свет и высохшая под солнцем вода. Я стала думать о том долгом, очень долгом пути, которым прошла: о том, как нашла ручеек и пошла вдоль него – и все шла и шла, проходя сквозь заросли и колючие кусты, и темные леса, полные стелющихся колючек; и как потом пробиралась по тоннелю под деревьями и сквозь заросли кустарника, и смотрела на все эти серые камни, и сидела в середине холма, а камни кружились вокруг меня; как снова шла мимо серых камней, и спустилась с холма по колючим кустам, и поднялась по темной лощине. Это был долгий, очень долгий путь. Я подумала о том, как мне добраться домой, и смогу ли найти дорогу, и существует ли мой дом вообще, или он и все, кто в нем был, превратились в серые камни, как в «Тысяче и одной ночи». Я сидела на траве и думала, что мне теперь делать. Я устала, и ноги горели от долгой ходьбы. Озираясь по сторонам, я увидела чудесное озерцо у самой стены. Всю землю вокруг него покрывал ярко-зеленый влажный мох; там были мхи самых разных видов: похожие на маленькие папоротники, и на пальмы, и на елочки, – и все это зеленое, точно изумруд, и капельки воды висели, как алмазы. И посреди мха виднелся большой водоем, глубокий, сверкающий, очень красивый – и такой чистый: казалось, будто можно дотянуться до красного песочка на дне, но на самом деле там было очень глубоко. Я стояла возле него и смотрелась в воду, как в зеркало. На дне озерца, посередине, красные песчинки все время шевелились, и я видела, как там бурлит вода, но на поверхности она была совершенно гладкая и стояла вровень с краями. Это был довольно большой водоем, и в этом сияющем, мерцающем мху он выглядел, как огромный бриллиант среди зеленых изумрудов. Ноги у меня были такие горячие и усталые, что я сняла ботинки и чулки и опустила ноги в воду. Та была ласковая и холодная, и когда я встала, усталость прошла, и я почувствовала, что мне нужно идти дальше, все вперед и вперед, чтобы увидеть, что там за стеной. Я очень медленно стала подниматься по стене, пробираясь наискосок, а когда взобралась наверх, то очутилась в самом странном месте, какое мне только приходилось видеть, даже более странном, чем холм серых камней. Оно выглядело так, словно дети земли играли там, как в песочнице, потому что кругом были сплошные холмы, впадины, замки и стены, сделанные из земли и поросшие травой. Там были два кургана, похожие на большие ульи, круглые и мрачные, и глубокие ямы, и круто вздымавшаяся вверх стена, похожая на ту, что я однажды видела у моря (там на ней еще были большие пушки и солдаты). Я чуть не упала в одну из круглых впадин, что совершенно неожиданно разверзлась у меня под ногами, быстро-быстро сбежала вниз, остановилась на дне и посмотрела наверх. Все было странным и мрачным. Наверху виднелось только серое, тяжелое небо да стенки ямы – все остальное исчезло, и теперь во всем мире не осталось ничего, кроме этой ямы. Я подумала, что когда в глухую полночь луна освещает ее дно и наверху стенает ветер, она, наверное, полна духов, движущихся теней и бледных призраков. Яма была странной, мрачной и пустынной, как заброшенный храм мертвых языческих богов. Она напомнила о сказке, которую мне рассказала няня, когда я была совсем маленькой, – та самая няня, которая водила меня в таинственный лес, где я увидала прекрасных белых людей. Я вспомнила, как однажды зимним вечером, когда ветер хлестал ветвями деревьев по стенам дома, и плакал, и стенал в трубе детской, няня рассказала мне вот такую историю. В одном месте, сказала она, была глубокая яма, вроде той, в которой я стояла, и все боялись спускаться в нее, и даже близко не подходили – такое это было нехорошее место. Но однажды одна бедная девушка сказала, что спустится в эту яму. Все принялись отговаривать ее, но она все-таки пошла и спустилась в яму, а когда вернулась, то весело смеялась и повторяла, что там ничего нет, кроме зеленой травки и красненьких камушков, а также беленьких камушков и желтеньких цветочков. Вскоре люди увидели на ней великолепные изумрудные сережки и спрашивали ее, где она их взяла, ведь они с матерью были очень бедные. А она смеялась и отвечала, что сережки эти вовсе не из изумрудов, а из обыкновенной зеленой травки. Потом однажды у нее на груди появился самый алый рубин, какой только можно себе представить, и был он величиной с куриное яйцо, а горел и сверкал, как раскаленный уголь в печи. И ее спрашивали, где она взяла его, ведь они с матерью были очень бедные. А она смеялась и отвечала, что это никакой не рубин, а попросту красненький камушек. Потом однажды у нее на шее появилось самое расчудесное ожерелье, о каком только можно подумать, – гораздо лучше самых лучших ожерелий королевы, и было оно сделано из больших сверкающих алмазов, и были их сотни, и они сияли, как звезды летней ночью. И ее спрашивали, где она взяла их, ведь они с матерью были очень бедные. Но она все так же смеялась и отвечала, что это вовсе не алмазы, а пустяшные беленькие камушки. И вот однажды, рассказывала няня, девушка явилась ко двору, и на голове у нее была корона из чистейшего золота, так рассказывала мне няня, и она сияла, как солнце, и была гораздо роскошнее, чем корона самого короля. В ушах у нее сверкали изумруды, на груди – огромный рубин вместо брошки, а на шее – большое алмазное ожерелье. И король с королевой, подумав, что это какая-нибудь знатная принцесса из дальних краев, встали со своих тронов и вышли ей навстречу, чтобы приветствовать ее. Но кто-то сказал королю с королевой, что на самом деле она очень бедна. И король спросил у нее: раз они с матерью такие бедные, то почему на ней золотая корона и где она взяла ее? А она рассмеялась и ответила, что это никакая не золотая корона, а просто венок из желтеньких цветочков. И король подумал, что это очень странно, и велел ей остаться при дворе, решив посмотреть, что будет дальше. А она была очень хорошенькая, и все говорили, что глаза ее зеленее изумрудов, губы – краснее рубина, лицо – светлее светлых алмазов, а волосы – ярче золотой короны. И королевский сын сказал, что хочет жениться на ней, и король разрешил ему. И епископ обвенчал их, и устроили большой пир, а потом королевич пошел в комнату своей жены. Но когда он открыл дверь, то увидал, что перед ним стоит высокий черный человек с ужасным лицом, и в тот момент чей-то голос произнес: