Полная версия
Союз 17 октября. Политический класс России. Взлет и падение
В правительственных кругах на них продолжали смотреть искоса и даже враждебно. По оценке Б. Н. Чичерина, либерализм 1880‐х годов казался правительству даже более опасным, чем марксизм. Последний виделся сугубо теоретическим течением: в этой связи он не слишком тревожил правительственных чиновников. По мнению Чичерина, как раз при попустительстве властей тексты К. Маркса получили широкое хождение среди учащихся. Едва ли Чичерин в данном вопросе в полной мере объективен. Однако он несомненно точно оценивал настроения консерваторов, которые опасались либерализма, пожалуй, больше социалистических учений. Так, по мнению К. Н. Леонтьева, подлинная революция и есть либерализм, который грозит тотальной эмансипацией. Социализм, напротив (конечно, помимо своего желания), противодействует этой тенденции: «Социализм скоро… сделается орудием новой корпоративной, сословной… не либеральной и не эгалитарной структуры государства».
Эволюция любого идейного направления – дело небыстрое. Прежние взгляды, оценки и, главное, персоналии уживаются с новыми. По этой причине любое идеологическое направление не может быть однородным. Это относится и к российскому либерализму 1880–1890‐х годов, переживавшему «переходный возраст». Тогда встретились два поколения. Одно принадлежало к эпохе Великих реформ, другое – к будущему, ко времени партийного строительства. Столпами либеральной мысли продолжали оставаться Чичерин, Градовский и др., не представлявшие политических партий. У каждого из них была своя линия. Но все же многое либералов этого поколения объединяло. Их теоретические построения основывались на признании безусловной ценности человеческой личности и одновременно с тем государственных институтов. Отчасти это сближало либералов «старой школы» с их консервативными современниками. Впрочем, «консерватизм» российского либерализма заметно отличался от того, что проповедовали К. П. Победоносцев или К. Н. Леонтьев. Так, по мысли А. Д. Градовского, консерватизм заключается не в том, чтобы держаться за старое, за отмирающие традиции. Он подразумевает развитие – на основе многовекового исторического наследия. Ведь институты XV века не могут оставаться неизменными в XIX столетии. Важны не формы, а сам принцип. Именно институты государственности способствовали складыванию России. Они были ее остовом, без них она давно бы распалась. Соответственно, только правительственная власть могла гарантировать права человека. Альтернативой же существовавшему государству была не политическая свобода, но анархия.
Социальный порядок в версии Б. Н. Чичерина не подразумевал социальной справедливости. Он строился на неравенстве как естественном следствии исторического развития. Искоренить его невозможно. Это значило бы идти на намеренное разрушение правового уклада, альтернативы которому нет.
Русский либерализм этой волны подчеркивал свою связь с традицией и текущим положением дел. Он старался быть актуальным. Тем не менее оставался вопрос: что важнее – почва или время? При всей условности этой дилеммы, либералов конца XIX века можно разделить на две группы. Одни полагали необходимым учитывать историческую судьбу России. Другие делали акцент на вызовах времени.
Первые – это сторонники, говоря словами Чичерина, «охранительного либерализма», каковыми являлись сам Чичерин, Градовский и др. Они не могли всерьез рассматривать русский социализм, видя в нем жалкую тень тех процессов, которые разворачивались в Западной Европе. Там речь шла о формировании «четвертого сословия» – пролетариата. Это было дело миллионов. В России же
несколько сот пропагандистов стараются разогреть восьмидесятимиллионною массу, в противность всей русской истории. Там социализм долгой работой выдающихся умов и великих талантов возведен в степень особой науки… Здесь – несколько плохих брошюр, странных прокламаций и снотворных журналов.
На животрепещущие вопросы эпохи следовало отвечать иначе.
Для того чтобы сформулировать ответы на новые вопросы, потребовалось десятилетие. По словам А. А. Кизеветтера,
вторая половина 80‐х годов… была временем чрезвычайного обмеления общественных интересов. Все расселись по своим углам. Одни, по выражению Салтыкова[-Щедрина], начали «годить», другие и «годить» перестали и, ни о чем не загадывая, ушли с головой в однообразную канитель «малых дел».
Новое слово российские либералы сказали уже в 1890‐е годы. В огромной степени это было связано с тем, что тогда заявило о себе другое поколение, родившееся в годы Великих реформ, учившееся в толстовской гимназии3, поступившее в университет уже в годы царствования Александра III. Распространение грамотности, постепенная урбанизация, развитие адвокатуры, журналистики, издательского дела, органов самоуправления – подобные тенденции только набирали обороты. Это встречало растущее неприятие властей, которые безуспешно пытались контролировать поток жизни. Новое поколение пережило студенческие волнения 1889 года, а свою деятельность начало с кампании помощи голодающим 1891–1892 годов. Как раз среди представителей общественности этой генерации появились сторонники «нового либерализма».
Конечно, едва ли он бы сложился, если бы не общеевропейский интеллектуальный контекст. Конец XIX века стал временем пересмотра основных положений либерализма в Старом Свете. Западноевропейские страны вынужденно расширяли круг лиц, имевших право участвовать в выборах. Массовость избирателя подразумевала изменения и в партийной системе. Либералы не могли пройти мимо социальной проблематики, если хотели сохранить за собой депутатские кресла. В либеральном учении следовало выделить главное, что не подлежало ревизии. Прежде всего речь шла о самоценности человеческой личности, правовая свобода которой должна быть гарантирована государством. Это подразумевало со стороны правительства и сбалансированную социальную политику. Гражданину должны были быть обеспечены комфортные условия для самореализации, что требовало от властей активного вмешательства, в том числе в экономические процессы. Не могло быть и речи о государстве как «ночном стороже». В новых обстоятельствах власть должна была гарантировать человеку не просто право на жизнь, а право на достойную жизнь. Данное понятие включало в себя многочисленные социальные обязательства правительства. Соответственно, прав у человека становилось больше. Он должен был получить право на образование, медицинское обеспечение, достойный досуг и др. За все это отвечало государство, которое становилось регулятором правоотношений. В ряде случаев перед ним стояла сложная задача решить, какое право человека приоритетно, какое – нет. Иногда можно было пожертвовать и некогда священным правом на собственность. Как раз в связи с этим английский мыслитель, социолог, политический деятель Дж. С. Милль поставил вопрос о том, что собственность подразумевает не только права ее владельца, но и обязательства с его стороны. Частная собственность должна работать на общество, а не мешать его развитию. Эти положения составляли не только избирательную платформу политических партий, но и программы западноевропейских правительств, которые не боялись идти на широкие социальные реформы.
В России конца XIX века о практической реализации подобной программы речи быть не могло. Перед молодыми представителями российского либерализма стоял вызов иного рода. Они должны были предложить повестку, приемлемую для их сверстников, так или иначе увлеченных идеями социализма. Причем нередко грань, отделявшая либералов от социалистов, была еле заметной. В сущности, речь идет о разных сторонах одного общественного движения, в котором пока не произошла идеологическая дифференциация. Перед каждым его представителем стоял вопрос о приоритетах. Отдавая предпочтение политическим вопросам, он не отказывал в актуальности социальным или экономическим проблемам. Его идеологические предпочтения в огромной степени сводились к выбору иерархии ценностей.
Делая выбор в пользу прав человека, либерал должен был решить непростую задачу: есть ли у общества право на борьбу с властью. Можно ли, отстаивая закон, бороться с существовавшими законами? В юриспруденции того времени господствовало позитивистское понимание права, согласно которому законы – это воля действующей власти. Такая точка зрения исключала возможность оппозиции в самодержавной России. Либеральная мысль конца XIX века предложила иной ответ на вопрос о природе права. Именно тогда начала складываться школа так называемого возрожденного естественного права. Ее сторонники (например, В. М. Гессен, П. И. Новгородцев, Е. Н. Трубецкой) полагали, что законы должны соответствовать бытующим в стране представлениям о справедливости. По словам Е. Н. Трубецкого,
естественное право вообще не заключает в себе никаких раз навсегда данных, неизменных юридических норм: оно не есть кодекс вечных заповедей, а совокупность нравственных и вместе с тем правовых требований, различных для каждой нации и эпохи.
Законы должны соотноситься с общественными идеалами, которые, в свою очередь, не стоят на месте, а постоянно меняются. Если этого не происходит, власть застывает в своем развитии, отказывается реагировать на вызовы времени, возникает трагический разрыв между действующим законодательством и общественными представлениями о том, каким должно быть право. Такая пропасть с каждым годом углубляется. Перекинуть мост между расходящимися берегами становится невозможным. В итоге действующая власть стремительно утрачивает обаяние, перестает быть справедливой в глазах большинства. Правительство оказывается тираническим, насилие – основным инструментом управления. Однако каков бы ни был арсенал репрессивных средств, он становится недостаточным в условиях тотального одиночества власти. Осознание ее нелегитимности влечет за собой крушение режима, а потом и перестройку всей правовой системы. По словам Ф. Ф. Кокошкина,
неудовлетворенное общественное правосознание ищет себе иного выхода помимо существующей законодательной власти и создает новое право через посредство иных органов или существовавших ранее, но не обладавших законодательной властью, или совершенно новых, созданных общественным движением. Эти органы провозглашают новые юридические нормы, которые санкционируются в той или иной форме общественным мнением и этим путем превращаются из выражения правосознания отдельных лиц в положительное право.
В этих обстоятельствах следовало точно диагностировать: что воспринимается большинством населения справедливым, соответствующим представлениям о праве. Естественно, никаких объективных критериев для этого не было. Приходилось довериться собственной интуиции. Молодое поколение российского либерализма полагало неслучайной общеевропейскую популярность социалистических учений. Казалось, это была не просто интеллектуальная мода, а общественный идеал, который вынуждены учитывать сторонники самых разных взглядов. Общественный идеал – это не то, что подлежит реализации, а то, что является коллективной мечтой всего поколения.
Каков же общественный идеал, по мнению сторонников нового либерализма? Они исходили из взаимообусловленности либеральных и демократических ценностей, что ставило вопрос о необходимости расширить перечень гарантированных гражданину свобод. Как раз в связи с этим был поставлен вопрос о праве человека на «достойное существование», о чем впервые отчетливо сказал в своих работах философ Вл. Соловьев, как и о социальной функции собственности, которая должна служить не только ее обладателю, но и всему обществу. Это, в свою очередь, предполагало активную роль государственной власти как регулятора правоотношений – политических, экономических, социальных. Она могла активно вмешиваться в хозяйственную деятельность граждан и даже в случае необходимости проводить политику национализации частной собственности. Наконец, государство, претендующее на выражение интересов большинства, должно было демократизироваться, гарантировав политические права всем своим гражданам.
1890‐е годы стали рубежными в истории российского либерализма. Тогда были сформулированы принципы и идеи, получившие дальнейшее развитие в последующие десятилетия. Было предложено новое понимание государства, собственности, права, революции, реформ и т. д. Все это станет основанием будущих политических объединений: «Союза освобождения», Конституционно-демократической партии, партий демократических реформ, прогрессистов и др. Так начинался политический двадцатый век – исподволь, не всегда заметно, неизменно отдавая должное веку девятнадцатому.
Политическое учение – это не столько доктрина, сколько эмоции и ассоциации, которые она вызывает у своих адептов. У идеологии есть своя среда обитания. Земский либерализм чичеринского извода прочно осел в дворянском поместье, в земском собрании, в московской усадьбе. Политический либерализм кадетского толка нашел себе пристанище на университетской кафедре, в редакции газеты или журнала.
В мае 1878 года Б. Н. Чичерин, вернувшийся из‐за границы в свой родной «Караул», писал старому приятелю А. В. Станкевичу:
Уже Тамбов произвел на меня какое-то успокоительное впечатление. Пошел гулять по берегу реки и вспомнил свое детство и прежние прогулки весной, вечернее зарево, возвращение городского стада, переплывающего через реку. Везде по берегу маленькие домики с сидящими у ворот обывателями и бегающими перед ними детьми. Все это представляло мне картину мирной и блаженной жизни в провинциальной глуши, и мне самому захотелось пожить такой жизнью. Но это была только праздная мечта. Дома меня тоже ждали впечатления мирной сельской жизни, но при совершенно иной обстановке, среди роскоши, от которой я в Москве стал было отвыкать. Все здесь показалось мне отменно хорошо: отличный дом, отличный сад, отличный вид, отличные сливки, отличное масло, отличные раки, отличные дупеля – и это все свое. Одного здесь нет, что есть в Москве. Это отличных друзей, и это одно, что привлекает меня в Москву и заставляет желать провести там будущую зиму.
МОСКВА
Как писал граф Д. А. Олсуфьев,
Москва – это провинциальная дворянская семья, отпустившая честолюбивого сынка служить в Петербурге. Сынок в блестящем мундире и орденах приезжает на побывку домой, ему и рады, им и гордятся, его и конфузятся, не хотят ударить лицом в грязь, его и побаиваются. Таковые отношения искони были между столицами.
Сравнения Москвы и Петербурга бесчисленны в русской литературе. Можно сопоставлять характер городской застройки, архитектурные стили, ритм жизни – и во многом находить отличия, подыскивая тому соответствующее историософское обоснование. Это одна из «вечных тем» для публицистов и писателей. В данном случае культурологический аспект не столь важен. Москва – это тоже власть, но особая власть. Ю. Ф. Самарин точно охарактеризовал чиновничество, которое, снимая мундир и облекаясь в халат, становилось общественностью. Петербург ходил в мундире, а Москва – в халате. Это были приблизительно одни и те же люди, но игравшие разные роли. Родственные, дружеские, профессиональные связи не мешали им драматически расходиться между собой, чтобы вновь потом сойтись. Московская тема звучала в столице, а петербургская – в Первопрестольной.
Общественная мысль, общественное движение получили развитие и в Москве, и в Санкт-Петербурге, и во всей остальной России. И все же для Москвы «общественное» значило больше, чем для столицы. Оно не заслонялось чиновным, придворным, гвардейским. В столице над Москвой часто посмеивались. Обвиняли ее в лени и нерасторопности.
Там, где требуется работа одного человека, в Москве, несомненно, в большинстве случаев будет стоять два. Если работоспособность человека позволяет заменить им двух или трех лодырей, то заработок его от этого не увеличится.
Московские газеты и в начале XX века не справлялись со своевременным распространением номеров среди подписчиков. В Петербурге такой проблемы не было. Маляры и столяры при ремонте квартиры в Москве работали в четыре раза медленнее, чем в столице. Даже внешний вид извозчиков в двух городах заметно отличался – не в пользу москвичей, разумеется. Наконец,
в Москве масса населения непривередлива по отношению к комфорту, и, глядя на гуляющих даже по Тверскому бульвару, по степени чистоты лиц можно полагать, что еще небольшой процент москвичей испытывает уже потребность менять наволочки на подушке.
Тем не менее Москва – очень динамичный город, во многом превзошедший столицу. С 1897 по 1914 год ее население увеличилось в 1,7 раза. По скорости демографического роста Москва в полтора раза превосходила Петербург. В этом отношении она лидировала во всем мире, уступая лишь Нью-Йорку. С 1860‐х по 1890‐е годы количество строений во второй столице увеличилось более чем в четыре раза. В начале XX века торговый оборот Москвы составлял 854 млн руб., промышленный – 318 млн. На каждого жителя в среднем приходилось 303 руб. В среднем же по Европейской России этот показатель равнялся 84 руб. В Санкт-Петербурге он составлял 130 руб. С 1872 года начали прокладываться конки, а с 1880‐х годов – паровые трамваи. Они шли от Бутырской заставы до Петровской сельскохозяйственной академии; от Калужской заставы до Воробьевых гор. В 1899 году началось движение электрического трамвая. В 1883 году в городе появились электрические фонари. Правда, повсеместными они стали только после 1896 года. Москва – место приложения немалых общественных усилий. Третьяковская галерея, коллекции Щусева и Морозовых, Бахрушинский театральный музей, Московский Художественный театр – памятники благотворительности, говорящие сами за себя. А еще собрание икон С. П. Рябушинского, Частная опера С. И. Мамонтова, опера С. И. Зимина, Московское философское общество М. К. Морозовой, издательство Солдатенковых, Клинический городок на Девичьем поле и др. Показателен тот факт, что большинство гласных городской думы составляли представители деловой Москвы (63%). Четверть – принадлежавшие к свободным профессиям и интеллигенции.
Город был разный. Каждый район имел свой облик. Пречистенка, Поварская, Молчановка были местом жительства дворянских семей. Арбат – пристанищем для профессорской Москвы. Бронные и Палаши – это своего рода Латинский квартал, место проживания студентов. Китай-город – деловой центр, московский «сити». Оплот купечества располагался в Замоскворечье. В Марьиной Роще преобладали мещане. На Пресне – рабочие. В Рогожской и Преображенской частях проживали старообрядцы. Разумеется, такого рода районирование имело предельно условный характер. Различия постепенно сглаживались. И все же и в начале XX века Москва оставалась очень сложным организмом, в котором «старина» и «новизна» пересекались, уживались, сталкивались и встречались на каждом углу. На окраинах было много немощеных улиц. На Садовой можно было встретить партию каторжан. Они шли в сторону Нижегородского вокзала и бряцали кандалами. Там же гоняли гурты скота на бойню. Быстро меняющийся город пугал поклонников старины:
Москва пыльная, безводная, смрадная, Москва фабричная, безработная, хулиганская, босячная… Москва черных рубашек и черных ремней, фуражек, нависших на козырек, и всяких разбойных, пьяных и лженищенствующих людей! Вся эта современная уличная грязь, современная роскошь, размеры магазинов, возбуждающих сквозь крупные зеркальные стекла всякие голодные вожделения, толчея ресторанов, шум автомобилей, сливающийся со свистками трамвая, все эти московские зловония, дореформенные и пореформенные, весь этот муравейник людей, нуждающийся во власти, в руководстве и иногда в благоволении…
Так описывал современную ему Москву граф С. Д. Шереметев.
В этом суетливом, изменчивом течении жизни было что-то постоянное, стабильное. Москва чувствовала себя цитаделью общественности. Она ощущала дистанцию, отделявшую ее от правительственных сфер, а значит, от столицы. Дистанция измерялась не только в верстах, но в стиле поведения и даже мысли. По оценке публициста А. П. Мертваго, не стеснявшегося нещадно критиковать вторую столицу, москвичи были во многом смелее петербуржцев: они не боялись новых стилей в архитектуре, новых инициатив в торговле, новых идей в науке. «Москва вырабатывает русскую мысль», – подчеркивал К. С. Аксаков.
Впрочем, не одну мысль, а много разных и не похожих друг на друга. По воспоминаниям общественного деятеля, депутата Государственной Думы от октябристов Э. П. Беннигсена, московское общество конца XIX века делилось на три группы: стародворянское, купеческое и интеллигентно-чиновное. В первой было мало молодых людей. Те предпочитали устраиваться в столице. Однако старые дворянские усадьбы продолжали оставаться центрами общественной жизни.
В особняках на Поварской и Малой Никитской и в громадном лабиринте переулков, связывавших Поварскую, Малую Никитскую, Арбат и Пречистенку, ютился совсем особый мирок, в котором, несмотря на все глубокие социальные метаморфозы, развернувшиеся со времени падения крепостного права, свято сохранялись различные обычаи дворянской старины. Геральдические львы на воротах большого двора, в глубине которого располагался барский особняк с разными надворными службами, – как бы заранее предупреждали своим видом всякого приходящего, что, преступив порог этого дома, он сразу шагнет на несколько десятков лет назад в, казалось бы, отжитое прошлое. Там найдет он большие залы со старинными диванами и креслами, с громадными люстрами, с хорами, на которых помещается оркестр во время балов; большие библиотеки, наполненные нарядными изданиями XVIII века; многочисленную прислугу – пережиток старинной дворни; величавых старух, по-королевски восседающих в пышных креслах в окружении своры комнатных собачек; визитеров во фраках и мундирах, являющихся аккуратно по всем праздничным дням приложиться к пергаментной руке такой величавой старухи.
Обитатели усадеб собирались в дворянском собрании, где фрондировали Петербургу. Купечество было деятельным и влиятельным, но сравнительно малочисленным. Оно мало походило на деловых людей в описании А. Н. Островского. Это были «джентльмены», меценаты, политические фрондеры, библиофилы, декаденты. Особая роль принадлежала третьей группе, которая знаменовала собой неразрывную связь правительственных сфер и оппозиционной общественности.
Москва была центром притяжения всей земской России. Во вторую столицу стремились деятели местного самоуправления всех центральных (и не только) губерний. Сюда съезжались на заседание кружка «Беседа» земцы из Орла, Саратова, Самары, Пскова, Рязани, Тулы, Владимира, Ярославля, Твери, Тамбова, Курска. Здесь проводились земские съезды. Председатель московской губернской земской управы Д. Н. Шипов был ключевой фигурой всего земского движения конца XIX – начала XX века. Ведь земская Россия тоже была властью. У органов самоуправления был свой круг полномочий, свой бюджет. В их деятельность были вовлечены авторитетные представители общественности, видные публицисты, литераторы, университетские профессора, государственные мужи, гвардейские офицеры. Многие земцы имели прочные связи с правительством, были издателями журналов и газет, оказывавших непосредственное влияние на общественное мнение. Некоторые из них были ключевыми фигурами в своих уездах и губерниях. Например, таким был граф П. А. Гейден. По словам князя Б. А. Васильчикова, «его Опочецкий уезд ходил у него по струнке, и он был там в полном смысле слова „хозяином“, и все дела решались так, как хотел „Граф“». Такое можно было сказать о многих предводителях дворянства, которые смотрели на Москву, отдавая ей предпочтение перед Петербургом.
ЗЕМЦЫ
Весной 1881 года Б. Н. Чичерин делился с приятелем впечатлением о жизни в имении. Его поражало видимое отсутствие государственной власти в деревне. Он явственно ощущал, что правительства в России нет. Оно присутствовало в столицах, может быть, в губернских городах. Все остальное сцеплялось вместе исключительно силой привычки. «И если мы живем, то единственно милостью Божьей». Это в том числе придавало огромное значение органам местного самоуправления, благодаря которым Россия и представляла собой единое целое. Спустя двадцать лет, в частной беседе с графом П. С. Шереметевым, Чичерин объяснял молодому коллеге:
Если вообще нужно самоуправление, то нам, в России оно нужно вдвое. Какой остается другой путь – выражать свои мысли? В других государствах есть другие виды выражения их, а у нас именно самоуправление.
Кто же представлял органы самоуправления, и прежде всего земство? Ответ на этот вопрос вполне очевиден: поместное дворянство. Помещики составляли около 90% земских собраний. Чаще всего речь о богатых землевладельцах, крупных помещиках (среди земских гласных таковых было 60%). Это наблюдение вполне обоснованное, но недостаточное. В работе земства участвовали не просто помещики, а наиболее активные из них, готовые пожертвовать временем, потратить силы ради разрешения губернских или уездных проблем. При этом они должны были обладать определенной выучкой, знаниями, представлять себе механику бюрократического аппарата. Хотя бы этой причине не удивительно, что среди земских гласных было немало лиц с чиновничьим прошлым или даже настоящим (около 80%). 20% принадлежали к «высшим этажам» российской бюрократии или армии: это были тайные советники, действительные статские советники, генералы и полковники. Представителей гражданской службы было больше, чем военных.