bannerbanner
Иди за рекой
Иди за рекой

Полная версия

Иди за рекой

Язык: Русский
Год издания: 2003
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Я думала, он знает, что я в домике с Кэлом. Ведь мы же его вместе строили. Но я вдруг почувствовала себя виноватой из‐за того, что нахожусь здесь, хоть и не могла понять, в чем моя вина. В той же степени, в какой Сет отказывался признавать старшинство Кэла и спрашивать его советов, я в свои одиннадцать обращалась к старшему кузену буквально по любому поводу. Если что‐то устраивало Кэла, значит, это годилось и для меня, потому что он был мудрым и добрым, и мне нравилось, как его глаза изгибались в два маленьких полумесяца, когда я делала что‐нибудь хорошее или смешное. Он был для меня компасом, который не соврет.

– Не говори ничего, – прошептал Кэл, опускаясь на корточки. – Так будет только хуже.

– Почему? – спросила я.

– Да он ревнует, вот почему, – сказал Кэл.

– Ревнует из‐за домика, про который сам говорит, что он тупой? – спросила я.

– Ревнует тебя ко мне, – прошептал Кэл.

Он сел рядом со мной на одеяло и несколько раз поменял положение, устраиваясь получше, как будто говорил: “Давай просто переждем, сядем так, чтобы удобно было ждать”. Сет тем временем продолжал выкрикивать мое имя, иногда прерываясь для того, чтобы стукнуть по дереву упавшей веткой или выстрелить в нас из воображаемого пулемета, а еще, судя по кряхтению и глухим ударам внизу, – предпринять тщетные попытки вскарабкаться по широкому, без единой веточки, стволу.

Я никогда прежде не думала, что способна разбудить в ком‐нибудь ревность. Ревность или зависть, как учили нас мама и Писание, были в глазах Господа сродни злости и даже убийству. “Зависть – гниль для костей”, – говорится в притче. “Иисуса распяли из зависти”, – говорил в своей проповеди преподобный Уитт. Если я, неказистая и неприметная, как мышка, могла вызвать в ком‐то зависть, значит, это чувство могло вспыхнуть из‐за кого угодно. Я понимала, что нахожусь в опасной близости от чего‐то ужасного, и понятия не имела, как там оказалась. А Сет все выл и выл внизу, выкрикивая мое имя, как собака, которая лает, требуя свою добычу.

Мы с Кэлом молча просидели так час или больше, и все это время Сет не унимался. Когда солнце начало свой медленный летний спуск по западному горизонту, за нами пришел отец – напомнить, что пора кормить скотину.

– Это че тут такое делается? – рявкнул он, подойдя к дереву, и только тогда Сет наконец умолк.

Мы с Кэлом выглянули через дно домика – посмотреть, как Сет получит по заслугам.

– Ниче, – ответил Сет, уставившись в землю и пнув камень.

Его взмокшие волосы торчали во все стороны, как ветки полыни.

– А по‐моему, я все‐таки че‐то слышал, – сказал отец, сунув руки глубоко в карманы грязного комбинезона, – в такой позе он стоял всегда, когда пытался в чем‐то разобраться.

– Че-че! Не пускают меня в свой тупой сарай, – заскулил Сет.

– А свинарник сам себя выгребет, пока ты тут в домики играешься? – спросил отец. – Ну-к давай, бегом.

Отец смотрел, как Сет, потерпев поражение, плетется к свиньям. Я не могла понять: он стоит, погруженный в мысли о сыне, или просто хочет убедиться, что тот идет именно туда, куда было велено, но мы очень долго ждали, пока отец наконец перестанет смотреть в сторону Сета и велит нам слезать с дерева.

Веревочная лестница под моим ничтожным весом закручивалась и болталась из стороны в сторону, пока отец не ухватился за нее внизу и не натянул, – и тогда я спустилась прямо в его подставленные объятья. Мне нечасто доводилось оказаться в объятиях отца, поэтому я воспользовалась случаем и обхватила руками его шею, уткнулась лицом ему в плечо и вдохнула его запах. Я даже оплела тощими ногами его талию, пока Кэл сползал по лестнице с корзинкой и одеялом под мышкой.

Что‐то в том, как отец отцепил меня от себя и грубо опустил на землю, и в жестком тоне, которым он сказал, что мы бы не умерли, если бы пустили Сета к себе, напомнило мне одно из многих маминых наставлений, из книги Иоанна: “Любишь Бога, люби и брата”. Она часто напоминала нам, что мы грешим и каемся не по отдельности, а вместе. Я с ранних лет знала, что между мной и Сетом существует таинственная связь, и связь эта – навечно. Отец зашагал прочь, а я стояла там, маленькая растерянная девочка под домом на дереве, теперь слегка разрушенным, и даже предположить не могла, как низко мы с братом в конце концов падем.


Сет проревел мотором родстера в последний раз, и тут я услышала удар кухонной двери и гневный голос отца во дворе. Дверь хлопнула еще раз и спустя несколько минут – опять: видимо, сначала в дом ворвался отец, а за ним – Сет. Прозвенел мой будильник, и я поднялась, оделась и поковыляла через тихий холодный дом на кухню. Пока я готовила завтрак, лодыжка болела, но я продолжала надеяться, что травма несерьезная. Если я не смогу ходить, то как же предприму попытку отыскать Уила или хотя бы обнаружить доказательства того, что он уехал или что он остался, и как пойму, все ли мои надежды быть с ним вместе погибли или еще не все. Мужчины тихо входили один за другим в освещенную лампой кухню, избегая встречаться глазами друг с другом или со мной. Приборы позвякивали о тарелки: это разрезали ветчину, разминали по тарелке яичницу, поглощали и то, и другое. Сет вышел из кухни первым, за ним – Ог, потом отец, и я наконец осталась за столом одна и выдохнула с облегчением: можно закончить завтрак и убрать со стола в одиночестве. Чем сильнее они злились друг на друга, тем меньше внимания обращали на меня, а мне только того и надо было, чтобы отыскать Уила.

Я домывала посуду, когда в коридоре раздался скрип инвалидного кресла дяди Ога. Чем больше веса он набирал, тем сильнее стонало под ним кресло и тем тяжелее ему давалось передвижение по дому. Я готовилась к тому, что в один прекрасный день кресло разломится пополам, дядя с проклятьями рухнет на пол и колеса разлетятся во все стороны, наконец освободившись от неприятной необходимости вечно сопровождать Ога.

Учительница однажды рассказала мне, что у президента Рузвельта была инвалидная коляска, вроде бы точно такая же, как у Ога, с деревянной спинкой и двумя длинными палками со стопами на концах – будто собственными неподвижными ногами. Рузвельт никогда не позволял себе фотографироваться или показываться на публике в этом кресле, рассказывала учительница, и до того успешно поддерживал благополучную картинку, что слухам о его инвалидности почти никто не верил. Он выглядел всегда так по‐президентски на газетных фотографиях и так впечатляюще и красноречиво выступал по радио, а на парадах и в торжественных процессиях даже сам сидел за рулем прекрасного автомобиля. До того как Ог вернулся с войны, искалеченный и злой, я в жизни не видела ни одного инвалида. Новый Ог был ничуть непохож на старого, и еще меньше был он похож на единственного президента, которого я знала. Прошло немало времени после того, как и Рузвельт, и Ог умерли и инвалидные коляски перестали делать из дерева, когда я увидела одну из двух существующих фотографий президента в его кресле и подумала, сколько же ветеранов войны, безногих и несчастных, как Ог, страдали бы чуточку меньше, если бы президент не стыдился своей инвалидной коляски и не скрывал ее.

Я стояла на одной ноге и вытирала посуду, когда услышала, как Ог врезался в стену и выругался. Я обернулась и увидела, как он переваливает через порог кухни, удерживая в одной руке костыли, а другой пытаясь двигать коляску. Наши взгляды встретились, но ни он, ни я не знали, как реагировать на такой не свойственный ему жест доброй воли.

– Вот, – буркнул он, бросив костыли на пол, а потом задом выкатился из дверного проема и поехал прочь по коридору.


Этих костылей я не видела с тех пор, как дядя Ог вернулся с войны другим человеком.

Я вспомнила, как в тот день мы поехали в Монтроуз, одевшись во все самое лучшее, – это было тем же летом 1942 года, когда мы с Кэлом построили дом на дереве. Мне не терпелось снова увидеть дядю, и я вся взмокла и извертелась, зажатая между Кэлом и Сетом на заднем сиденье большого седана, который отец одолжил у соседа, мистера Митчелла. Отец вел машину, а тетя Вив на том же длинном переднем сиденье взволнованно болтала с мамой, и ее тщательно накрученные завитки подпрыгивали, как пружинки. Я представляла себе, как Огден и его непоседа брат выйдут из поезда, оба в своей красивой солдатской форме, и будут вертеть головами, оглядывая платформу, пока ясные синие глаза Ога наконец не вспыхнут при виде нас, его новой семьи, которая так рада его возвращению домой. Я представляла себе, как Ог обхватит тетю Вивиан за талию, прижмет ее к себе и поцелует в губы – как делал тогда, в саду, где я застигла их всего за несколько дней до его отъезда на войну в Европу, и спина у нее была тогда так грациозно изогнута – совсем как ствол ивы.

До того как война поспешила забрать Огдена сразу после их с Вив свадьбы, мы знали его совсем недолго. Но в тот день это не помешало нам выглядеть так, будто мы сошли с обложки “Сатердей ивнинг пост”: тесно прижимаясь друг к другу на платформе, мы готовились принять их с Джимми как родных. Когда черный локомотив показался вдали и стал расти на глазах, мне уже не нужно было никакой иной причины, кроме смутного представления о патриотизме и легенд из популярных журналов, чтобы обожать Огдена. Он был герой войны, кинозвезда, гигант. К тому моменту, когда поезд с металлическим скрежетом начал медленно тормозить перед нами, я довела себя до такого взвинченного состояния, что можно было подумать, будто по ступенькам вагона сейчас спустится сам Рузвельт.

Когда Огден появился в дверном проеме, я в ту же секунду поняла, что меня обманули. В голове все затуманилось от усилия разобраться, кто же этот обманщик, и единственное, до чего мне удалось додуматься, – да сам же Огден меня и перехитрил: вот этот вот одноногий солдат, который стоит один-одинешенек, вцепившись в пожелтевшие деревянные костыли, и тусклые глаза зыркают из‐под солдатской шляпы, которая громоздится у него на голове, как опрокинутая лодка.

Увидев его, Вивиан ахнула и спрятала лицо на плече у моей мамы. Мама стряхнула ее с себя и торопливо выпрямила: схватила за оба плеча и развернула их в нужную сторону, будто направляя тяжелый плуг. Она сурово шепнула в завитки Вивиан:

– А ну не смей!

Кэл с отцом переглянулись и бросились помогать Огу. В ответ на их протянутые руки он взмахнул одним из костылей, едва не залепив в лицо Кэлу, и, не удержавшись, завалился набок на дверной косяк.

– Уберите свои чертовы руки, – пробормотал он себе под нос.

Кэл с отцом отступили, и все мы замерли, онемели и смотрели, как он неуклюже спускается по ступенькам поезда и поворачивается к нам спиной. Я помню стон тети Вив и глухой удар нежданных этих костылей о деревянную платформу, и еще один, и еще, будто биение медленного, больного сердца, – все время, пока Огден ковылял прочь по платформе. Я смотрела на изможденные лица солдат, вереницей выбирающихся из поезда. Ни один из них не был тем Огденом, которого я помнила. Ни один из них не был Джимми.

Когда мы догнали Ога, он стоял на тротуаре перед вокзалом, уставившись в землю перед собой. Отец подогнал машину, и вся семья забралась внутрь. Мы ждали, пока Ог к нам присоединится, – ждали так долго, что отец выключил двигатель, и теперь слышны были только всхлипывания тети Вив. Наконец мама вышла из машины и как‐то уговорила его устроиться рядом с ней на переднем сиденье. За всю дорогу домой никто не проронил ни слова. Вивиан сидела, стиснутая между мной и Кэлом, и немигающими глазами изумленно смотрела на неподвижный затылок мужа. Я положила руку ей на колено, и она ухватилась за нее, как за спасательный трос.

– На все воля Божья, – ответила мама, когда на следующее утро тетя Вив ворвалась в слезах на кухню с тирадой о своем загубленном воине.

Вив, ничуть не заботясь о том, чтобы говорить потише, стенала и спрашивала, почему же, раз Ог отныне ненавидит жизнь и все, что с нею связано, он просто не погиб на поле боя и не бросил свое тело прямо там, на берегу, рядом с телом Джимми? Мама поставила на стол две кружки кофе и велела, чтобы Вив села.

Всякий раз, когда я слышала, как мама упоминает волю Божью – а слышала я это очень часто, – я думала так: Бог что хочет, то и делает. Захочет – и позволит молодому солдату умереть на руках у старшего брата. Захочет – сделает войну, жестокость и человека, которого невозможно узнать. А объяснять Бог ничего не захочет.

Я прохромала по кухне и подняла с пола старые костыли, которые швырнул мне Ог. Я сунула их под мышки и попробовала пройтись.

Захочет Бог – и сорвет твою маму, двоюродного брата и тетю с земли, как те персики, которые кто‐то поторопился сорвать с ветки раньше срока.

Я выключила свет в кухне, чистую посуду по шкафам расставлять не стала, надела темно-синее шерстяное пальто, висящее на крючке у задней двери, ослабила шнурки в ботинке, чтобы втиснуть туда перевязанную и распухшую ногу, и поскакала на костылях кормить свиней.

Захочет – и сведет на перекрестке Норт-Лоры и Мейн-стрит двух незнакомцев и укажет им путь к любви. Но сделать так, чтобы это было просто, не захочет.

Захочет – жизнь отнимет, захочет – даст, а захочет – перевернет жизнь с ног на голову. И не захочет предупредить тебя о том, что будет дальше.

Когда с кормежкой было покончено и по долине раскинулись первые объятья утреннего солнца, я огляделась по сторонам и убедилась, что меня никто не видит. Забралась на велосипед, аккуратно пристроила костыли поперек руля и, не тратя времени на то, чтобы подумать, захочет Бог или не захочет, отправилась на поиски Уилсона Муна.

Глава пятая

Отправляясь на поиски Уила, я была готова к трудностям, но уж никак не ожидала, что одной из них станет Руби-Элис Экерс.

Руби-Элис жила в доме выцветшего коричневого цвета на густо поросшем деревьями треугольном участке земли неподалеку от нашей фермы. Хоть она и была нашей ближайшей соседкой, но, поскольку ходила с вечно кислым выражением лица и к тому же носила не снимая черную вязаную шапку на бесцветных кудрявых волосах и жила с целым зверинцем бродячих животных, мама считала ее слишком чудной и не заслуживающей внимания доброго христианина. Мы почти каждый день проходили мимо ее дома, но никогда не заглядывали в гости и не приносили по‐соседски пирога. Мама запрещала нам смотреть в сторону Руби-Элис, когда та проезжала мимо нас по городу на своем дряхлом черном велосипеде с плетеной потрепанной корзинкой, болтающейся на руле. За ней водилась привычка пристально смотреть на людей и раскрывать губы, будто приготовившись пролаять какую‐нибудь грубость, но в итоге так ничего и не сказать. Вся Айола считала ее сумасшедшей, но вполне безобидной, поэтому ее никто не трогал.

Однажды за ужином – еще в те времена, когда место за столом, позже захваченное Огом, занимала мама, – Сет с горящими глазами рассказал, как на нашей общей дороге бросил в старуху на велосипеде несколько камней, потому что она на него таращилась.

– Одним попал прям в точку! – хвастался он, ухмыляясь набитым печеньем ртом. – Но эта чиканутая как будто ничего и не почувствовала – покатила дальше!

Я думала, мама отругает Сета за жестокость по отношению к соседке или, по крайней мере, за то, что он разговаривает с полным ртом, но она как ни в чем не бывало продолжала есть ветчину – маленькими благопристойными кусочками.

– Она – черт! – расхохотался Сет.

Отец и Кэл выжидательно посмотрели на маму, но она и на этот раз ничего не сказала. И Сета понесло: его рот был как собака, спущенная с поводка и ощутившая нежданную-негаданную свободу.

– Черт во плоти, – радовался он. – И живет вон там, в сосенках!

Он стал шевелить указательными пальцами у себя над ушами, как будто это рожки, и тут мама наконец на него прикрикнула:

– Чтобы я не слышала в этом доме разговоров о Сатане!

Некоторое время спустя мы с мамой встретили Руби-Элис на Мейн-стрит: она проехала мимо нас на велосипеде. Я не удержалась и посмотрела на нее: а что, если она и в самом деле Сатана в таком неожиданном обличье, и интересно, смогу ли я это разглядеть? То, что она была страшна как черт, в этом сомнений не было. Из-под черной шапки торчали седые спутанные кудряшки. Морщинистая кожа отдавала тошнотворным голубым оттенком. Один глаз так глубоко запал в глазницу, что казалось, будто его нет вовсе. А второй – синий как лед, дикий и вытаращенный – на одно тревожное мгновенье встретился со мной взглядом.

Старуха уставилась на меня и, пролетая мимо нас, приоткрыла тонкие губы, но я услышала лишь скрип ее велосипеда и шорох камешков, разлетающихся из‐под колес. В ее плетеной корзинке дрожала маленькая потрепанная чихуахуа, черная и с острыми, как у летучей мыши, ушами.

– Ты на нее посмотрела? – сурово спросила мать, остановившись, ухватившись рукой за мой подбородок и пристально вглядываясь мне в глаза.

– Нет, мэм, – сказала я и, едва успела это проговорить, как тут же сама себя спросила, зачем соврала.

– Бедная сумасшедшая, – сказала мать, отпустила мой подбородок и, ухватив меня за руку выше локтя, продолжила путь в направлении продуктовой лавки Чапмена. – Господи, помоги.

Мать ускорила шаг, как будто хотела убежать от чего‐то опасного, хотя Руби-Элис уже исчезла из виду, и, чуть накренившись, свернула с Мейн-стрит. Я едва поспевала за матерью и все ломала голову: если сумасшедшая – Руби-Элис Экерс, то почему помощь Господа нужна нам, а не ей?

Я принялась тайком молиться за Руби-Элис. Каждый раз, когда она появлялась, я мысленно проговаривала одну и ту же коротенькую тайную молитву, торопливо, как будто в одно слово, – чтобы как можно скорее покончить с нарушением маминых наказов: ГосподиПомогиРубиЭлисЭкерсАминь. Я считала эту фразу достаточной и предельно точной, потому что в ней заключалось и безумие, и Сатана, и голубая кожа, и все остальное, что причиняло ей страдания, и к тому же это можно было произнести очень быстро и успеть отправить в сторону небес раньше, чем заметит мать. Скрывать молитву от матери было странно – ведь именно молитв ей вечно не хватало от нас с мальчиками, но ведь она давно определила Руби-Элис как человека, недостойного спасения. Не знаю, с чего мне взбрело в голову, что я одна способна вернуть соседке Божью милость, но я верила в это со всем жаром своего юного сердца. Даже в тот момент, когда она выглянула из‐за дерева и пристально посмотрела на меня, выходящую из церкви на неверных ногах и с затуманенным взором после похорон своих родных, даже в тот момент в моей ватной от горя голове промелькнуло: ГосподиПомогиРубиЭлисЭкерсАминь. Преподобный Уитт послал своих сыновей, чтобы те прогнали ее подальше от церкви. Одно из немногих моих отчетливых воспоминаний того темного дня – как я смотрю на нее, а она вскакивает на велосипед и уезжает прочь.

К той осени, когда мне исполнилось семнадцать, я давно забросила свои детские молитвы о здравии Руби-Элис и, хотя мы по‐прежнему жили по соседству, редко о ней вспоминала. Я не видела ее с середины лета, когда она промчалась мимо нашего придорожного ларька с персиками, не сводя с меня своего странного взгляда и чуть не сведя с ума Рыбака, который зашелся бешеным лаем. Я успокоила собаку, извинилась перед покупателями, приценивающимися к ранним персикам, и больше о старухе не вспоминала.

В то утро, когда я, пристроив на руль велосипеда костыли, отправилась на поиски Уилсона Муна и сначала покатила по длинной подъездной дорожке, а потом стала выруливать с нее на пыльную дорогу в город, передо мной, будто видение в бледном свете, внезапно возникла Руби-Элис Экерс. Она стояла на дороге – без велосипеда и без черной шапки. Седые волосы как‐то отчаянно топорщились пружинками вокруг мертвенно-бледного лица. Ноги торчали из потертых кожаных сапог как две белые зубочистки. На ней было выцветшее муслиновое платье, подрубленное на уровне костлявых колен, а поверх него – слои вязаных кофт, причем все – разных оттенков зеленого, настолько близких к цвету растущих вокруг сосен, что середина фигуры Руби-Элис практически сливалась с фоном, и видны были лишь обрубленные верх и низ, до того бледные, почти бесцветные. Ввалившийся глаз рассматривал меня так, будто видит впервые, а выпученный таращился с укором: казалось, она ждала меня так долго, что теперь мое появление ее рассердило.

Пытаясь ее объехать, я едва не упала с велосипеда. Она стояла, не сводя с меня взгляда и не двигаясь с места. Шишковидный глаз пробежался по моим костылям и забинтованной лодыжке. Она пощелкала языком и покачала головой.

Мне и в голову не пришло остановиться. Женщина, о которой я так тревожилась в детстве, теперь стала для меня, как и для всех остальных, не больше чем частью пейзажа. В эту секунду я восприняла ее лишь как досадную помеху на пути – вроде коровы или перегородившего дорогу упавшего дерева.

Когда она протянула ко мне руки, я испуганно отпрянула: две белые, как снег, ладони с растопыренными скрюченными пальцами ткнулись в меня, будто для того, чтобы столкнуть на землю. Я увернулась и помчалась прочь, изо всех сил крутя педали. На ходу я заметила ее дряхлый черный велосипед, брошенный среди мертвых маргариток в придорожной канаве.

Теперь, оглядываясь назад, я испытываю стыд из‐за того, что не остановилась тогда и не спросила, не нужна ли ей помощь. Я была настолько сосредоточена на поисках Уилсона Муна, а может, до того приучена игнорировать Руби-Элис – как если бы она была бродячей собакой, что мне даже в голову не пришло: а что, если она поранилась, или ей отбило память и она не соображает, где находится? И уж конечно, я не подумала о том, что, возможно, это она предлагает мне помощь, но не знает, как ко мне подступиться, – точно так же, как я не знаю, как подступиться к ней.

В городе Уила нигде не было. Айола только начинала просыпаться, стояла тишина. Полдюжины горожан шло на работу или в кафе. Мистер Джерниган подметал тротуар рядом со своим заведением. По Мейн-стрит пронеслось два автомобиля и грузовик молочника. Я объехала на велосипеде центр города дважды: боялась, что больше двух кругов привлечет ненужное внимание. Все это время я надеялась, что Уил меня увидит и появится в дверях или окне и улыбнется, подзывая к себе рукой. Я представляла себе, как он выглядит теперь, когда отмылся у Данлэпа и, возможно, раздобыл себе чистой одежды, и сердце мое колотилось еще быстрее. Так и не обнаружив нигде его следов, я прислонила велосипед к стене ночлежки, приладила под мышками по костылю, сделала глубокий вдох и стала с трудом подниматься по деревянным ступенькам. Входная дверь была открыта и подперта коричневым камнем. Я заглянула внутрь, втянула запах кофе, бекона и мужчин, но увидела за дверью лишь длинную обшитую деревом прихожую, вдоль которой тянулись скамьи, тут и там висели куртки и валялись облепленные грязью ботинки. Я судорожно соображала, чем бы объяснить свое вторжение.

Бородатый мужчина примерно того же возраста, что и мой отец, только с более прямой спиной и широкими плечами, вошел в прихожую и сел на скамью. Он потянулся за ботинками, натянул один на правую ногу и, насвистывая спокойную мелодию, стал завязывать шнурки. Потянувшись за левым ботинком, он бросил взгляд в дверной проем, и губы его растянулись в пугающей улыбке. Он издал протяжный высокий свист сквозь зубы, похожие на зерна кукурузы, оглядел меня с ног до головы и протянул:

– Так-так, это что же у нас тут такое?

Каждую осень постоялый двор Данлэпа заполнялся батраками, которые приезжали в поисках работы на заготовку сена или сбор урожая, а также пастухами, надеющимися, что их наймут собирать стада на горных лугах и спускать их в долину до первого снега. Такой наплыв людей был всем на пользу, хотя некоторые из приезжих, я слышала, доставляли большие неприятности. Вот и этот, с его желтой улыбкой и голодными глазами, заставил меня пожалеть, что сейчас не зима.

Я, хватаясь покрепче за костыли, пробормотала что‐то невнятное. Из дома доносился звон посуды, и я догадалась, что мистер и миссис Данлэп – в кухне, наводят порядок после завтрака.

– Я пришла помогать готовить обед, – с удивительной легкостью соврала я.

– Они на кухне, солнышко, – ответил желтозубый как‐то чересчур мило. Я опять набрала побольше воздуха, перевалила через порог и постучала костылями по длинной прихожей, все время ощущая на себе его взгляд. – Только помощи‐то, как я погляжу, будет немного, – добавил он, и я, оглянувшись, увидела, как он с ухмылкой кивает на мою перебинтованную лодыжку.

– Справлюсь, – ответила я, осмелев от собственной находчивости и от первых шагов по запретному зданию ночлежки.

Внутри я ожидала встретить еще мужчин, но, к моему облегчению, все то ли ушли в моечную, то ли разбрелись по утренним работам. В темной и сырой гостиной стояло два потертых кожаных дивана, и вокруг теплой печки-буржуйки были хаотично расставлены деревянные стулья. Рядом с кирпичной приступкой перед печью красовалась пузатая медная миска с широким ободком, к которой прислонили дощечку с написанными от руки словами: “Пожалуйста, пользуйтесь плевательницей”. На стене висела голова оленя с шестиконечными рогами, пустыми черными глазами взирающая на происходящее внизу. Я пошла на звук посуды.

На страницу:
4 из 6