Полная версия
Иди за рекой
– Сегодня ты никуда не пойдешь, – скомандовал отец, прежде чем Сет объявил о своих планах.
– Какого черта?! – возмутился Сет, прищурившись, будто свет в кухне был чересчур ярок. Обезображенный нос делал его похожим на инопланетянина.
– Следи‐ка за языком, парень, – предупредил отец.
Он намазал маслом булочку, откусил большой кусок и принялся медленно жевать, уставившись в пустое пространство стола между ним и Сетом.
Сет нервно переминался с ноги на ногу. Отец проглотил и велел ему сесть, прибавив:
– Ужин не окончен.
Мама управляла нашей семьей согласно строжайших правил этикета, евангельских предписаний и практичности. В ее представлении, подобающее и неподобающее могли проявляться буквально во всем: от поведения за столом до манеры речи или способа вышивания. Пристойно и непристойно можно было даже намазывать майонезом ломтик хлеба для сэндвича, выбивать ковры или уговаривать куриц нести больше яиц. Нам не позволялось сидеть нога на ногу в церкви, заговаривать с человеком старше себя, пока он не заговорит с нами первым, скакать на лошади без седла, а еще мне, как девушке, бегать на людях дозволялось разве что на уроках физкультуры, пока я еще училась в школе. Когда мама умерла, отец пытался поддерживать ее высокие стандарты и всепроникающие правила, но ему и придерживаться‐то их всегда было не по нутру, а уж требовать этого от других – и подавно. Воспитание детей было маминой ответственностью, и, когда она умерла, он, похоже, так и не понял, что же с нами следует делать. Иногда, если вдруг доводилось вспомнить, он требовал от нас соблюдения закона, но делал это скорее из уважения к памяти мамы или для того, чтобы сорвать на нас дурное расположение духа, а не потому, что его искренне беспокоило наше поведение, и старые правила он применял настолько нерегулярно, что мы с Сетом не понимали, когда и какие принципы от нас потребуют соблюдать в следующий раз. Обычно Сет доедал и выходил из‐за стола, когда пожелает. От меня требовалось прибираться после еды и мыть посуду – это было понятно, поэтому я никуда не спешила и всегда заканчивала есть последней. Однако в тот вечер вдруг сработало новое правило.
– Сегодня посуду моешь ты, – сообщил отец Сету, прежде чем еще раз откусить от булочки.
Не знаю, кто из нас двоих был сильнее потрясен этим объявлением, которое отец сделал с самым невозмутимым видом. Единственный принцип, который в нашей семье соблюдался всегда и неизменно, это то, что всю работу по дому выполняют женщины. Мама всю жизнь беспрекословно придерживалась этого правила. Отец не сказал, связано ли его необычное требование с тревогой за мою лодыжку или с желанием наказать Сета, а может, и с тем, и с другим. Сет запрокинул голову и издал стон. Дядя Ог сипло и насмешливо крякнул.
Отец доел булочку, вытер губы муслиновой салфеткой и сказал:
– Этот пацан мексиканец уже давно ушел. А если нет, идти за ним – дурная мысль, только накличешь неприятностей, нам это ни к чему.
Предположение отца, что Уил из Мексики, целиком захватило наше внимание.
– Мексиканец? – презрительно фыркнул Ог, хлопнув себя по коротенькому обрубку правой ноги, а потом злобно спросил: – Красотка, ты, выходит, спуталась с нелегалом?
– Может, и нет, – огрызнулся Сет. – Не знаю, мексиканец или нет, но точно сукин сын.
– Хватит, – оборвал его отец.
Не знаю, что именно его разозлило – их шовинизм, злоба или просто звук их голосов.
Мне захотелось встать и заявить им, что они ни черта не знают про Уила Муна. У меня уже было такое чувство, будто он в каком‐то смысле мне принадлежит, и что мужчины за этим столом, хоть они и родня мне, теперь значат для меня меньше, чем он.
Одному правилу мама научила меня на личном примере: лучшее, что может сделать для себя женщина, это поменьше говорить. Она часто казалась мне замкнутой в разговорах, особенно с наемными рабочими, которые ели с нами за одним столом. Но потом я поняла, что она, как и я, как и женщины во все времена, знала цену молчанию, которое можно использовать в качестве сторожевой собаки для своей правды. Открывая взорам лишь тоненькую щелочку собственного внутреннего мира, женщина предоставляла мужчинам меньше возможностей для грабежа. Я притворилась, будто тема Уилсона Муна меня не интересует, хотя вены мои жужжали, как электропровода, при одном упоминании его имени. Я доела. Допила молоко. Вежливо попросила разрешения встать из‐за стола. Встав, поймала на себе мрачный взгляд Сета – он, конечно, разозлился из‐за этой смены ролей, но было в его глазах и что‐то еще, непроницаемое и пугающее. Прихрамывая, я вышла из кухни и поднялась по шатким деревянным ступенькам в укрытие собственной комнаты – ломая голову над тем, что за эмоцию я прочитала во взгляде брата. У меня не было для нее названия. Я только надеялась, что это не подозрение: о неукротимой жажде отмщения я в тот момент своей жизни еще ничего не знала.
В ту ночь, лежа в постели, я скучала по маме.
Я уже несколько лет не тосковала по ней так сильно и удивилась, что воспоминание пришло ко мне именно сейчас – когда от пульсирующей боли в лодыжке я могла бы отвлекать себя мыслями о Уиле, разрабатывая план нашей новой встречи и мысленно переживая то исключительное чувство, которое испытала, когда он нес меня на руках. Конечно, за пять лет, прошедших с маминой смерти, многое напоминало мне о ней, но ведь она научила меня быть разумной и практичной, а мечты о несбыточном не подразумевают ни одной из этих добродетелей. Я старалась не скучать по ней, чтобы отдавать дань ее рациональности, но ощущала сердцем очевидную абсурдность этой идеи. А если честно, просто тосковать по ней было уж слишком больно.
После аварии я первое время думала, что больше всех мне не хватает Кэла. Он жил с нами с тех пор, как я только-только начала ходить, после того как его родители – старшая сестра моей мамы и ее муж – погибли в торнадо, обрушившемся на их индюшачью ферму в Оклахоме. Правдивые факты их смерти никогда не обсуждались, и мое детское воображение создало картинку, на которой весь их дом целиком подняло в небо и закружило среди сотен пронзительно орущих индюшек, в последние мгновения жизни празднующих восхитительное открытие полета, а маленький восьмилетний Кэл будто по волшебству остался стоять как вкопанный, глядя вверх на происходящее и обреченно маша на прощанье рукой. Как бы он ни оказался у нас на самом деле, сколько я себя помню, добродушный Кэл всегда был для нас той точкой, где разные течения семьи сливались в одну реку. Маму он иногда заставлял рассмеяться, а его трудолюбие и аккуратность в работе были единственным, если не считать исключительного урожая персиков, чем гордился отец. Кэл умел направить энергию Сета на полезные дела вроде рыбалки или починки двигателей, а иногда ему удавалось даже урезонить Сета разговорами. Для меня Кэл часто оказывался единственным человеком, к которому можно забраться на ручки, когда надо, чтобы тебе поцеловали содранную коленку, или просто нужен друг.
Но со временем, когда воспоминания о Кэле стали тускнеть, я начала осознавать, каково это для девочки – остаться на свете без мамы. Я жила в окружении мужчин и не имела перед глазами образца для подражания. После того как умерла мама, мужчины предположили, что я просто тихо возьму на себя ее роль – стану готовить им еду, смывать их мочу с унитаза, стирать и развешивать на веревке их грязную одежду и вообще заниматься всем, что есть в доме, а еще курами, а еще садом. Мама научила меня основам ведения хозяйства, но в двенадцать лет, когда дом стал моей обязанностью, я не знала, правильно ли все делаю, и уж точно, я делала все не так хорошо, как делала бы мама. А главное – я не была уверена, что мне хочется всем этим заниматься и имею ли я право об этом заявить. Со временем я своим умом дошла до ответов на эти вопросы.
Что еще хуже, через несколько месяцев после маминой смерти начало изменяться мое тело. Я созревала быстрее своих немногочисленных ровесниц в школе, и мне неоткуда было узнать, что происходит, и предположить, чего ждать дальше. К тому же я все равно была такая стеснительная и так много работала, что не могла близко сдружиться с кем‐то из этих девочек. Чтобы избежать школьных издевок, я могла надеяться лишь на одно: что мне удастся стать совсем незаметной. Не зная, где и как купить лифчик, я носила большие свитера и надевала по несколько блузок сразу. Когда это перестало помогать, я стала обматывать грудную клетку эластичным бинтом, который заказала у мистера Джернигана, скормив ему изобилующую чрезмерными подробностями ложь о больной коленке.
Вскоре после этого пришли мои первые месячные. Я проснулась в луже крови и подумала, что, конечно же, умираю. Скромность и интуиция подсказали мне, что отцу говорить об этом не следует. Я сняла простыни и с ужасом обнаружила, что кровь просочилась до матраса. Не имея времени на то, чтобы все это отчистить – надо было готовить завтрак и идти в школу, – я скомкала простыни, испачканное нижнее белье и ночную рубашку и засунула под кровать, а на грязный матрас накинула покрывало в цветочек. Не придумав ничего лучшего, я сложила несколько салфеток и засунула их в чистые панталоны, чтобы кровь не проливалась наружу. Я надела черную юбку, а под нее – шерстяные колготки и сверху на них еще пару летних бриджей, чтобы постараться удержать всю эту конструкцию на месте.
– Господи, да чего ты так плетешься? – возмущался Сет, когда я шла за ним по тропинке в школу.
– Мама не хочет, чтобы ты упоминал имя Господа всуе, – отвечала я.
– А, ну да, только мама умерла, ты не заметила? – сказал он и зашагал еще быстрее, пока не превратился в маленькую движущуюся черточку где‐то вдали.
Никогда еще я так остро не ощущала, что мама умерла, как в тот день по дороге в школу, когда из меня через интимное место вытекала кровь, и я тряслась от страха, что салфетки сползут, сгибалась от спазмов в животе и ничуть не сомневалась в том, что рухну на землю и умру от таинственного недуга раньше, чем дойду до школы.
Вернувшись домой, я обнаружила рядом с кроватью ведро мыльной воды и щетку. Постельное белье больше не было запрятано под кровать, а лежало кучей рядом с ведром, по‐прежнему окровавленное, но еще и ужасно грязное, как будто его извозили в грязи. Испачканные трусы исчезли вовсе. Я покорно принялась стирать простыни, тереть щеткой пятна, выжимать воду и снова тереть. Молчаливые слезы стекали по носу, собирались под подбородком и срывались оттуда в ведро.
Вдруг на пороге возник отец в своем грязном комбинезоне и истрепанной соломенной шляпе. Он пожевал сомкнутые губы, будто пробовал на вкус слова, которые, возможно, сейчас произнесет. Я хотела рассказать ему, что происходит, – как в тот раз, когда сообщила о кровавой ране, которую обнаружила, когда одна из наших лучших свиней откусила кусок от другой. Я хотела, чтобы он помог мне понять, как в тот раз – “за территорию”, сказал он тогда и заверил меня, что тела заживают. Он, казалось, тоже что‐то хотел сказать, но вместо этого отступил из дверного проема, повернулся и пошел прочь по коридору.
– Не оставляй свое личное там, откуда его могут утащить во двор собаки, – пробурчал он на ходу.
Его тяжелые шаги удалялись – по коридору, вниз по лестнице и дальше – через кухню. Проскрипела дверь с железной сеткой и громко за ним захлопнулась.
Собака у нас была всего одна – черно-серый пятнистый пастуший пес, которого мы называли просто Щенок, пока он не начал регулярно таскать рыбу из ручья и не заработал кличку Рыбак. Он был очень любопытной собакой, и наверняка именно он обнаружил мое грязное белье, но отец сказал “собаки” – во множественном числе, и хотя теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что он просто оговорился или я неправильно услышала, но тогда терзавшие меня страхи, неопытность и невежество нарисовали передо мной картину целой яростной своры, привлеченной этим особым сортом крови и отныне намеренной повсюду преследовать мою семью, таиться и, возможно, напасть на меня, едва я выйду во двор. Я прижала простыни к лицу и зарыдала в них, свитер и юбка насквозь промокли. С того дня я закрывала за собой дверь каждое утро, уходя из комнаты. И на ночь, ложась спать, тоже закрывала. Если бы можно было перемещаться по дому и заниматься хозяйством, оставаясь при этом за собственной закрытой дверью, я бы именно так и делала. Я была девушка в доме, полном мужчин, и на глазах превращалась в женщину. Это почти то же самое, как если бы бутону расцветать в снежном сугробе.
Встреча с Уилом вызвала призрак этих старых переживаний и вдохнула в них обновленную жизнь. Чувства, которые он разжег во мне, еще на шаг приблизили меня к взрослению, и теперь, как и пять лет назад, я отчаянно нуждалась в том, чтобы рядом был кто‐то еще женского пола. В реальности я бы, конечно, не рассказала маме о Уиле, даже если бы она находилась сейчас в соседней комнате. Она была бы возмущена тем, как мы нарушили правила приличия на Мейн-стрит и как дерзко он поступил, донеся меня до дома на руках. Не совета маминого на тему моей расцветающей любви я страстно желала. Скорее в ту ночь, проваливаясь в сон, я мечтала о том, как было бы здорово, если бы нашелся кто‐нибудь, кто встал бы перед мужчинами в моем доме и защитил право женщины самой решать, кого ей любить, а кого нет. Сомневаюсь, что мама помогла бы мне и в этом, будь она жива. Но когда твоя мама умерла, в этом есть один положительный момент: ты можешь превратить ее в своего верного союзника во всем – независимо от того, поддержала бы она тебя на самом деле или нет.
В ту ночь мама мне приснилась – она стояла, широко раскинув крепкие руки, и закрывала собой бурный поток, пока я пряталась на груди у Уила. Сет сражался с волнами у нее за спиной, в отчаянии и злобе, но никак не мог проплыть мимо нее. В его глазах, огромных и сверкающих, был все тот же зловещий взгляд, что провожал меня в тот вечер от обеденного стола вверх по скрипучей лестнице.
Глава четвертая
На следующее утро от оглушительного рева двигателя родстера Сета у меня задребезжала оконная рама, я подскочила и очнулась от крепкого сна. Забыв про лодыжку, я спрыгнула с постели и рухнула на сосновые доски пола, как только ступила на больную ногу.
Никогда прежде тирады Ога не доставляли мне удовольствия, но сейчас, услышав, как он орет на Сета из окна своей комнаты на первом этаже, я порадовалась, что теперь мне не придется высовываться из окна и кричать на брата. На часах было десять минут шестого, двадцать минут до того ежедневного момента, когда будильник выталкивает меня из постели в направлении кухни – варить кофе и готовить завтрак, и почти час до того, когда обыкновенно просыпаются в нашем доме мужчины. И все же Сет был уже во дворе, заводил в предутренних сумерках свой дряхлый “крайслер”, который он так и не довел до рабочего состояния, но любил раскочегаривать двигатель, чтобы похвастать перед друзьями. Я подползла к окну и встала на одну ногу. Сквозь перекладины рамы за желтеющей ивой угадывался силуэт Сета и слабое сияние его выцветших джинсов и белой футболки. Он был с непокрытой головой, и короткий “ежик”, каждое лето выгорающий на солнце, уже приобрел осенний бледно-коричневый цвет. Я никогда не видела, чтобы он заводил машину в отсутствие публики, и уж тем более – в такой абсурдный час, но я хорошо знала Сета и привыкла ничему не удивляться. Он стоял перед поднятым капотом и ругался в ответ на Ога, но с моего наблюдательного пункта это выглядело так, будто он проклинает не Ога, а сам дом, он выкрикивал бранные слова в холодный утренний воздух, и изо рта у него валил пар.
– Это мой дом, понял?! Калека недоделанный! – клокотал Сет. – От тебя тут вообще ни хера проку! Скажешь, не так? И не указывай мне, что мне делать!
Сет обозвал дядю Ога ничтожеством, нахлебником, хромоногим псом и жирной задницей. Ог в ответ проорал, что Сет – сопляк, баба, мадама. В перепалке оскорблениями они друг друга стоили.
Ковыляя, я добралась до кровати, натянула до подбородка одеяло, укрывшись от холода и криков, и смотрела на брата, гадая, что он задумал на этот раз. Я слушала его бешеные крики со двора до тех пор, пока отец не велел ему заткнуться.
Тяга к непослушанию была у Сета врожденным качеством. Установленные мамой жесткие ограничения держали его в узде и вынуждали усмирять буйные порывы, но страсть к разрушению постоянно рвалась из него, как рвется на волю человек, одетый в смирительную рубашку. Мама почти не сводила с него глаз и предвидела каждый его негодный поступок прежде, чем Сет сам успевал о нем подумать: запрещала бросать камень прежде, чем он нагибался его поднять, запрещала дергать ребенка за волосы – еще до того, как он протянул к ним руку, запрещала громко кричать в церкви – раньше, чем он откроет рот. У них с Сетом сформировался молчаливый язык, для которого достаточно было лишь глаз, бровей и одной руки, – язык, который, хоть и был краток и прост, заключал в себе всю власть закона Божьего. За несколько секунд до того, как Сет швырнет персик, будто мяч для бейсбола, или прыгнет в грязную лужу, мама делала большие глаза, поднимала брови и быстро, будто топором, разрубала воздух правой рукой, что безо всяких слов означало: “Не смей! Даже не думай!” Сет в ответ прищуривался, сдвигал брови в кучку и правой рукой тоже рубил воздух, с досадой, – только такая незначительная форма бунта была ему дозволена.
Мы с Кэлом редко “получали удар топором”, как мы это называли, потому что очень старались не утяжелять маме жизнь, ей и без нас хватало хлопот из‐за Сета. Я никогда не узнаю, в какой степени наше с Кэлом безупречное послушание было обусловлено добродетельностью, а в какой – желанием уравновесить испытания, которым подвергал нашу маму Сет, как будто все мы раскачивались на разболтавшихся ненадежных качелях и надо было как‐то удерживать равновесие.
Однако мама не могла присматривать за Сетом постоянно, и, вырываясь из‐под ее настороженного взгляда, он от души бедокурил. Я сама была свидетельницей множества его шалостей – такого множества, без какого маленькой девочке лучше было бы обойтись, и догадывалась, что о большей части его безобразий никто из нас так и не узнал. Я видела, как он ворует монеты с прилавка с персиками, бьет ногой Рыбака, когда тот не слушается, а иногда даже когда слушается, тайком уезжает неизвестно куда на отцовском грузовике, – а сам еще такой маленький, что едва выглядывает из‐за приборной панели. С друзьями Сет вел себя еще хуже, особенно в школе, когда с такими же, как и он, мальчишками затевал из‐за малейшего спора жестокую драку в пыли двора или стаскивал у ребенка помладше сэндвич из свертка с обедом. Однажды я завернула за угол сарая и увидела, как Сет и трое мальчишек Оукли, которые жили с нами на одной улице, поливают керосином лягушек, поджигают их и покатываются со смеху, глядя на то, как бедные создания в ужасе мечутся туда-сюда. Я нырнула в сарай так, чтобы они не заметили, и рыдала там, уткнувшись в мягкую морду нашего мула Авеля.
В последнее лето перед аварией всякий раз, когда у Кэла выпадала передышка в косьбе, а я доделывала все поручения по хозяйству, мы с ним принимались за строительство дома на дереве – на ветвях самого высокого тополя, склоняющегося над ручьем. Мы собирали на окрестных фермах ненужные деревяшки, перетаскивали их домой по несколько штук за раз на спине у Авеля, привязывали к ним веревки и с помощью лебедки поднимали каждый обломок доски на верхние ветви. Большую часть работы делал Кэл, но небольшие задания он поручал мне, чтобы я тоже чувствовала себя причастной к строительству. Мы спросили Сета, не хочет ли он нам помочь, но у него в то лето было особое развлечение: он разрывал лисьи норы вместе с Холденом, старшим из братьев Оукли и из них из всех самым невозможным грубияном. Мама закатила глаза и позволила им рыть ямы в незасеянном углу фермы, где отец хранил запасной штакетник и инструменты. Мальчики смастерили себе пулеметы из веток, натерли углем щеки и почти каждый день подкрадывались к нам с Кэлом, когда мы работали, нападали на нас из засады, обстреливали приплевывающими звуками пулеметной очереди, орали нам наверх, что домик у нас уродский и мы только зря тратим время.
В день, когда дом на дереве был готов – с деревянным настилом пола, с четырьмя неровными, но прочными стенами, односкатной крышей и веревочной лестницей, которая свисала до земли через квадратное отверстие в центре, – мы с Кэлом втащили вверх на веревке угощения для праздничного пикника, в том числе – идеальный кислый лимонад, который сами приготовили. А потом сидели рядышком на старом одеяле и ели сэндвичи с вареньем.
– Спорим на пятак, что Сету тоже захочется в наш дом – теперь, когда все готово, – сказал Кэл, опираясь на локти и любуясь своей работой.
– Надо бы лестницу поднять, – сказала я, испугавшись, что придется делиться с братом лимонадом.
Кэл улыбнулся моей идее, высунулся в отверстие в полу, втянул лестницу наверх и сложил грудой на полу.
Я наслаждалась ощущением отрезанности от мира и осознанием того, что рядом со мной – только добрый Кэл, а значит, я в полной безопасности, и оказывается, дело тут совсем не в лимонаде. Я впервые в жизни задумалась над тем, какое это, оказывается, блаженство – быть там, куда Сет не доберется, и, задумавшись над этим, где‐то в глубине своей сестринской души, в такой глубине, которой я и назвать бы не сумела, – осознала, что боюсь своего младшего братика. Я слушала все церковные проповеди о тьме – о Сатане, грешниках и змеях, – но тогда я была еще слишком мала, чтобы понимать что‐нибудь про тьму, которую несет с собой Сет, тьму, с которой, возможно, некоторые дети рождаются на свет и потом всю жизнь пытаются отменить правила, по которым условились жить все остальные. Единственное, что я знала, лежа на спине на одеяле и слушая, как жует рядом Кэл и щебечут у нас над головами воробьи, так это глубокую благодарность за то, что Сет не сможет все это испортить.
Мы с Кэлом уснули в домике, как две птицы, построившие себе гнездо и отдыхающие после тяжелой работы, довольные тем, что теперь кошки до них не дотянутся.
Когда в дом на дереве ударился первый камень и разрушил наш покой, мы резко и синхронно подскочили и сели на одеяле. Только несколько минут спустя, когда прилетел второй камень, мы, осоловелые ото сна, сообразили, что происходит.
– Сет, – со вздохом произнес Кэл и стиснул зубы.
Мы оба молчали и не шевелились – не то чтобы прятались, а просто не хотели ему отвечать и надеялись, что он уйдет. В стену ударился еще один камень, потом еще один. Когда от пятого раскололась доска, Кэл наконец вскочил на ноги и заорал вниз Сету, чтобы тот прекратил.
– Дайте мне залезть! – прокричал в ответ Сет.
– Нет! – отказал ему Кэл.
– Дайте мне залезть, щас же! – повторил Сет, и в стену прилетел новый камень.
Мой брат был невысокий, но жилистый и славился мощным броском. В бейсбольных матчах на городском поле его мяч не мог отбить ни один бэттер, а на ярмарке округа Ганнисон Сет сшибал весь ряд бутылок и каждый год выигрывал призовую жвачку.
Кэл снова отказался, и Сет внизу у дерева все сильнее распалялся от злости и обзывал Кэла словами, за которые мама, услышь она его сейчас, вымыла бы брату рот хозяйственным мылом. Хотя ему было всего десять, а Кэлу восемнадцать, Сет не испытывал никакого уважения к разнице в возрасте – ни сейчас, ни когда‐либо прежде. С раннего детства убежденный в том, что имеет верное представление обо всем, и вечно готовый броситься отстаивать свое мнение, Сет твердо решил никогда не обращаться к двоюродному брату за советами по мальчишеской жизни или устройству мира в целом. Во дворе, в полях или в саду он вечно бежал впереди Кэла, выхватывал у Кэла из рук инструменты, если считал, что тот работает слишком медленно и сам‐то он справится куда лучше. А когда Кэл подшучивал над ним и поддразнивал его, как делал бы родной старший брат, Сет приходил в такую ярость, которая стирала разницу в росте и летах и вынуждала Кэла дать отпор или отступить. Кэл быстро понял, что Сета лучше не сердить, и именно благодаря этому его решению между ними сохранялась какая-никакая родственная связь.
Я сидела на полу нашего домика из досок и теребила разлохматившийся край корзинки для пикника – не знала, что теперь делать. Ведь это была моя идея – поднять веревочную лестницу и отрезать Сету путь наверх. Я не могла допустить, чтобы вся сила последовавшего столкновения пришлась на Кэла.
– Ты говорил, что наш домик дурацкий! – крикнула я оттуда, где сидела, не зная точно, преодолеют ли мои слова всю высоту ствола, и тайно надеясь, что не преодолеют. Если в нашей семье и был человек, который противоречил Сету еще реже, чем Кэл, то этим человеком была я.
Едва я это крикнула, как сразу поняла: я совершила ошибку. Кэл резко повернулся ко мне и быстро поднес палец ко рту: как будто, если он наложит знак молчания на собственные губы, из моих слова тоже перестанут течь рекой.
– Тори?! Ты тоже, штоль, там, черт тя за ногу?! – крикнул Сет, и ярость, смешанная с удивлением, катапультировала его голос прямиком в отверстие в нашем полу.