Полная версия
Друг капитана Гастелло
Юрий Яковлев
Друг капитана Гастелло
Посвящается Победе
в Великой Отечественной войне
Рисунки Г. Мазурина
© Яковлев Ю. Я., наследники, 1979
© Мазурин Г. А., рисунки, 1979—2019
© Составление, оформление серии. АО «Издательство «Детская литература», 2019
Сыновья Пешеходова
Когда в Белозёрской школе пишут сочинение о войне, учителя знают: у кого-то в тетрадке обязательно появятся сыновья Пешеходова – Семён и Василий. Сыновья или кинутся под танк, или окажутся в горящем Сталинграде[1], или спасут полковое знамя. И, прочитав, к примеру, о том, что Семён и Василий первыми таранили фашистский «мессер», учителя не возмущаются и не дают волю красному карандашу. Они знают, в чем дело.
В воскресные дни в людных местах Белозерска появляется старик с выцветшими глазами. Былой цвет определить трудно, словно глаза заволокло дымом, а сквозь дым не видно цвета. На старике солдатская гимнастерка. Видимо, приобретенная по случаю у демобилизованного, потому что своя, фронтовая, давным-давно растворилась в дожде, в поту, в лучах солнца, в мыльной пене.
Взрослые люди с плохо скрытой улыбкой отвечают на поклоны старика, а ссужая ему сигарету, не преминут напомнить:
– Куришь ты, Пешеходов, один сорт: чужие.
– Для меня свое и чужое все одно, – говорит старик. – У меня ни своего, ни чужого…
Пешеходов не задерживается среди взрослых, его лучшие приятели и слушатели – ребятня. Эти засыпают вопросами, на которые он отвечает с великой охотой. Больше того, он ждет этих вопросов и, отвечая на них, испытывает удивительное чувство, знакомое лишь засыхающему дереву, когда на его узловатой мертвой ветке неожиданно зазеленеет листок.
– Дедушка Пешеходов, верно, что ты на войне до Берлина пешком дошел? – спрашивает старика кто-то из маленьких собеседников.
И старик отвечает:
– Прошел до Берлина… пешком. И фамилия моя потому Пешеходов.
– А ты не устал?
– Устал. Что поделаешь! Машин мало было. Только танки и лошади.
– Ты бы на лошади, – советует кто-то из ребят.
– Так и лошадей не хватало. Если бы каждому солдату лошадь – война бы раньше кончилась. А то пешком до Берлина далеко-о… Идешь, идешь, и конца не видно. Я своих сыновей так и не догнал.
– Они быстро шли?
– Быстро.
– Пешком?
– Пешком. Они же у меня Пешеходовы… Только сыновья моложе. Ноги у них резвые. Я не поспевал за ними.
Постепенно кружок слушателей увеличивается. Приходят новички и те, кто уже много раз слушал дедушку Пешеходова. Эти заранее знают его ответы, но терпеливо молчат. У них со стариком как бы разыгрывается спектакль. И каждый хорошо знает свою роль.
– Дедушка Пешеходов, – уже в который раз спрашивают ребята, – а кто в первый день войны встретил немцев под Бугом?
– Мои сыновья, Семён и Василий, – как бы впервые отвечает старик.
– А кто в Сталинграде стоял до последнего дыхания?
– Мои сыновья, Семён и Василий.
– А кто грудью упал на вражескую амбразуру?
– Мои сыновья…
И тут, как бы желая задать старику задачу, кто-нибудь обязательно спрашивает:
– Как же они до Берлина дошли, если грудью на амбразуру, а там пулемет?
Нет, не собьешь старика!
– Они поднялись с амбразуры и зашагали дальше, – невозмутимо отвечает он, и в его глазах, застеленных дымом, проступает такая непоколебимая уверенность, что никто из слушателей уже не решается усомниться в словах старого солдата.
– А кто первым вышел на правый берег Днепра?
– Мои сыновья, Семён и Василий.
– Они всю войну пешком или потом на лошадях?
– Пешком! – отвечает старик и вдруг умолкает, задумывается и, отвлекшись от рассказа, говорит: – Лошадей на войне жалко было. Обстрел начнется, люди попадают, спрячутся в щели, а лошадь стоит. Все железо в нее впивается.
– Все железо? – испуганно спрашивает кто-нибудь из самых маленьких слушателей, не в силах представить себе все железо, впившееся в лошадь: очень много получается железа…
А к тому времени уже готовы новые вопросы, и старик отвечает на них сдержанно и достойно.
– А на Курской дуге кто задержал «тигров» и «фердинандов»[2]?
– Мои сыновья…
– А кто в Берлине Красное знамя над Рейхстагом поднял?
– Мои сыновья…
– Везде поспевали?
– Везде. Ноги у них молодые. Шли, шли без отдыха, а вернуться с войны домой сил не хватило.
– Так и не вернулись?
– Так и не вернулись. Спят в могиле.
При слове «могила» у ребят как бы перехватывает дыхание. Это слово на мгновение превращает Семёна и Василия в обычных людей, которых хоронят на кладбище. И дети испытывают скорее разочарование, чем жалость: всю войну сыновья Пешеходова прошагали пешком, без лошади, почему же теперь они «спят в могиле»?
И тогда кто-то из ребят решается спросить:
– Где их могила?
Старик распрямляется, и вечный дым, стоящий в его глазах, как бы развеивается. Он говорит:
– Мои сыновья спят во всех солдатских могилах. По всей родной земле.
И оттого, что сыновья дедушки Пешеходова спят во всех братских могилах, детские горячие умы снова превращают их в былинных героев, готовых проснуться, когда пробьет час!
Игра в красавицу
В то время мы думали, что по Караванной улице, побрякивая колокольчиками, бредут пыльные усталые верблюды, на Итальянской улице живут черноволосые итальянцы, а на Поцелуевом мосту все целуются. Потом не стало ни караванов, ни итальянцев, да и сами улицы теперь называются иначе. Правда, Поцелуев мост остался Поцелуевым.
Наш двор был вымощен щербатым булыжником. Булыжник лежал неровно, образуя бугры и впадины. Когда шли затяжные дожди, впадины заливала вода, а бугры возвышались каменными островами. Чтобы не замочить ботинок, мы прыгали с острова на остров. Но домой все равно приходили с мокрыми ногами.
Весной наш двор пах горьковатой тополиной смолкой, осенью – яблоками. Яблочный дух шел из подвалов, где было овощехранилище. Мы любили свой двор. В нем никогда не было скучно. К тому же мы знали множество игр. Мы играли в лапту, в прятки, в штан-дар, в чижика, в ножички, в испорченный телефон. Эти игры оставили нам в наследство старшие ребята. Но были у нас игры и собственного изобретения. Например, игра в красавицу.
Неизвестно, кто придумал эту игру, но она всем пришлась по вкусу. И когда наша честная компания собиралась под старым тополем, кто-нибудь обязательно предлагал:
– Сыграем в красавицу?
Все становились в круг, и слова считалочки начинали перебегать с одного на другого:
– Эна, бена, рес…
Эти слова из какого-то таинственного языка были для нас привычными.
– Квинтер, контер, жес…
Мы почему-то любили, когда водила Нинка из седьмой квартиры, и старались, чтобы считалочка кончалась на ней. Она опускала глаза и разглаживала руками платье. Она заранее знала, что ей придется выходить на круг и быть красавицей.
Теперь мы вспоминаем, что Нинка из седьмой квартиры была на редкость некрасивой: у нее был широкий приплюснутый нос и большие грубые губы, вокруг которых хлебными крошками рассыпались веснушки. Лоб – тоже в хлебных крошках. Бесцветные глаза. Прямые жидкие волосы. Ходила она, шаркая ногами, животом вперед. Но мы этого не замечали. Мы пребывали в том справедливом неведении, когда красивым считался хороший человек, а некрасивым – дрянной.
Нинка из седьмой квартиры была стоящей девчонкой – мы выбирали красавицей ее.
Когда она выходила на середину круга, по правилам игры, мы начинали «любоваться» – каждый из нас пускал в ход вычитанные в книгах слова.
– У нее лебединая шея, – говорил один.
– Не лебединая, а лебяжья, – поправлял другой и подхватывал: – У нее коралловые губы…
– У нее золотые кудри.
– У нее глаза синие, как… как…
– Вечно ты забываешь! Синие – как море.
Нинка расцветала. Ее бледное лицо покрывалось теплым румянцем, она подбирала живот и кокетливо отставляла ногу в сторону Наши слова превращались в зеркало, в котором Нинка видела себя красавицей.
– У нее атласная кожа.
– У нее соболиные брови.
– У нее зубы… зубы…
– Что – зубы? Жемчужные зубы!
Нам самим начинало казаться, что у нее все лебяжье, коралловое, жемчужное. И красивее нашей Нинки нет.
Когда запас нашего красноречия иссякал, Нинка принималась что-нибудь рассказывать.
– Вчера я купалась в теплом море, – говорила Нинка, поеживаясь от холодного осеннего ветра. – Поздно вечером в темноте море светилось. И я светилась. Я была рыбой… Нет, не рыбой – русалкой.
Не рассказывать же красавице, как она чистила картошку, или зубрила формулы, или помогала матери стирать.
– Рядом со мной кувыркались дельфины. Они тоже светились.
Тут кто-нибудь не выдерживал:
– Не может быть!
Нинка протягивала ему руку:
– Понюхай, чем пахнет?
– Мылом.
Она качала головой:
– Морем! Лизни – рука соленая.
Стояли мутные влажные сумерки, и было непонятно, идет дождь или нет. Только на стекле возникали и лопались пузырьки. Но мы чувствовали близость несуществующего моря – теплого, светящегося, соленого.
Так мы играли.
Лил дождь – устраивались в подворотне. Темнело – толпились под фонарем. Даже самые крепкие морозы не могли нас выжить со двора.
Как-то в наш дом переехали новые жильцы. И во дворе появился новенький. Он был рослый и слегка сутулился, словно хотел казаться ниже ростом. На щеке у него проступало крупное продолговатое родимое пятно. Он стеснялся этого пятна и поворачивался к нам другой щекой. У него был нос с горбинкой и большие – прямо-таки девичьи – ресницы. Ресниц он тоже стеснялся.
Новенький держался в стороне. Мы его подозвали и предложили сыграть с нами в красавицу. Он не знал, в чем дело, и согласился. Мы переглянулись и выбрали красавицей… его. Едва заговорили про лебяжью шею и коралловые губы, как он густо покраснел и выбежал из круга.
Мы посмеялись и крикнули вдогонку:
– Сыграем и без тебя!
Но когда снова встали в круг, Нинка неожиданно попятилась:
– Я тоже не буду…
Мы взорвались:
– Что за новости? Почему ты не будешь?
– Так. – Нинка отошла от нас.
И сразу расхотелось играть. Мы заскучали. А Нинка приблизилась к новенькому и сказала:
– Когда играют в красавицу, всегда выбирают меня.
– Тебя? Почему тебя? – удивился новенький. – Разве ты красивая?
Мы не стали с ним спорить. Мы посмеялись над ним. А у Нинки вытянулось лицо, хлебные крошки у рта и на лбу стали еще заметнее.
– А меня выбирают.
– Очень глупо, – сказал новенький. – И вообще ваши детские игры меня не интересуют.
– Конечно. – Нинка почему-то сразу согласилась с ним.
С появлением новенького с ней вообще стало твориться что-то странное. Она, например, ходила за ним по улице. Шла тихо, по другой стороне, чтоб никто не заметил, что она идет за ним. Но мы, конечно, заметили и решили, что Нинка спятила или во что-то играет. Например, в следопыта. Он заходил в булочную – она стояла напротив и не отрывала глаз от стеклянных дверей. Она и утром поджидала его у подъезда и шла за ним до школы.
Новенький не сразу сообразил, что Нинка из седьмой квартиры ходит за ним как тень. А когда обнаружил это, очень рассердился.
– Не смей ходить! – крикнул он Нинке.
Она ничего не ответила. Побледнела и пошла прочь.
А он крикнул ей вдогонку:
– Ты бы лучше посмотрела на себя в зеркало!
Он приказал ей посмотреться в зеркало.
Нас не интересовало, какие у нас носы, рты, подбородки, куда торчат волосы, где вскочил прыщ. И Нинка знала только то зеркало, которым были для нее мы, когда играли в красавицу. Она верила нам. Этот тип с родимым пятном на щеке разбил наше зеркало. И вместо живого, веселого, доброго появилось холодное, гладкое, злое. Нинка в первый раз в жизни пристально взглянула в него – зеркало убило красавицу. Каждый раз, когда она подходила к зеркалу, что-то умирало в ней. Пропали лебяжья шея, коралловые губы, глаза, синие, как море.
Но мы тогда не понимали этого. Мы ломали себе голову: что это с ней? Мы не узнавали свою подружку. Она стала чужой и непонятной. Мы сторонились ее. Она и не стремилась к нам, молча проходила мимо. А когда ей встречался новенький с большим родимым пятном на щеке, она убегала прочь.
В нашем городе часто идут дожди. Могут лить круглые сутки. И все так привыкают к ним, что не обращают внимания. Взрослые ходят под зонтами. Ребята делают короткие перебежки от одной подворотни к другой, прыгают по булыжным островам.
В тот вечер был сильный дождь, дул сверлящий ветер. Говорили, что на окраинах города начиналось наводнение. Но мы крепились, жались в подворотне, не хотели расходиться по домам. А Нинка из седьмой квартиры стояла под окном новенького. Зачем ей понадобилось стоять под его окном? Может быть, она решила позлить его? Или сама с собой поспорила, что простоит под дождем, пока не сосчитает до тысячи? Или до двух тысяч. Она была в коротеньком пальто, из которого давно выросла, без косынки. Ее прямые волосы вымокли и прилипли к щекам, и от этого лицо вытянулось. Глаза блестели, как две застывшие капли. Гремели водосточные трубы, дребезжали подоконники, трещали перепончатые купола зонтов. Она ничего не видела и не слышала. Не чувствовала холодных струй. Она стояла под окном, охваченная отчаянной решимостью.
Мы кричали ей из подворотни.
Она не шла. Мы выбежали под дождь. Схватили ее за руки: не пропадать же человеку.
– Отойдите! – Она прямо-таки прикрикнула на нас.
Мы отошли. Повернулись спиной и стали смотреть на улицу. Люди спешили, подняв над головами зонты, словно на город спустился целый десант на угрюмых черных парашютах. Десант прохожих.
Потом мы увидели, как к Нинке подошла ее мать. Она долго уговаривала Нинку уйти. Наконец ей удалось увести девчонку из-под дождя в подъезд. Там горела тусклая лампочка. Нинкина мать повернула лицо к свету, и мы услышали, как она сказала:
– Посмотри на меня. Я, по-твоему, красивая?
Нинка удивленно посмотрела на мать и, конечно, ничего не увидела. Разве мать может быть красивой или некрасивой?
– Не знаю, – созналась Нинка.
– Тебе пора бы знать, – жестко сказала Нинкина мать. – Я некрасивая. Просто дурная.
– Нет, нет! – вырвалось у Нинки.
Она прижалась к матери и заплакала. Мы так и не поняли, кого она жалела: мать или себя.
– И ничего страшного, – уже спокойно сказала Нинкина мать. – Счастье приходит не только к красивым. И некрасивые выходят замуж.
– Я не хочу замуж! – резко ответила Нинка, и мы были согласны с ней.
– Да-да, конечно, – как бы спохватилась мать. – Необязательно замуж…
Потом они вышли на дождь и пошли по улице. Мы не сговариваясь двинулись за ними. Нет, не из любопытства. Нам казалось, что мы можем понадобиться Нинке.
Неожиданно мы услышали, как Нинка спросила:
– У тебя был муж?
– Нет.
– Но у меня был отец?
Мать не ответила. Она как бы не расслышала вопроса. Нинка рассердилась и сказала довольно грубо:
– Что ж, меня аист принес?
– Да, аист, – глухо прошептала мать. – Прилетел, понимаешь, аист. И улетел. А ты осталась.
Они шли по темному переулку, и у них не было зонта. Но им было все равно: дождь так дождь. А нас трясло от холодной сырости.
– Значит, мой отец аист? – произнесла Нинка и тихо засмеялась. – Очень хорошо. Когда я стану учительницей, меня будут называть Нина Аистовна. И может быть, у меня вырастут крылья… Вот если бы ты нашла меня в капусте, было бы куда скучнее.
– Не смейся, – сказала мать.
– Я не смеюсь. – Она и в самом деле уже не смеялась, но голос ее дрожал, дробился. – А где он… аист?
Мать отвернулась в сторону и вытерла со щеки бороздку дождя.
– Он тоже был некрасивый?
Нинка остановилась, крепко сжала мамину руку выше локтя и заглянула ей в лицо. Она смотрела на мать так, как будто произошла ошибка и рядом с ней оказалась чужая, незнакомая женщина. Девочка как бы увидела маму в холодном, безжалостном зеркале. Такой, как она есть. Какой видели ее мы – чужие ребята, жавшиеся к темной стене дома. Мы были так близко от них, что чувствовали запах мыла и ношеной одежды. И, не видя нас, Нинка из седьмой квартиры как бы почувствовала наше присутствие и совершенно другим, спокойным голосом сказала:
– Мама, давай с тобой сыграем в красавицу.
– Глупости!
– Нет, нет, давай сыграем. Я тебя научу. Ты стой и слушай, что я буду говорить.
Она сильней сжала мамину руку, приблизилась к ней, тихо, одними губами стала произносить знакомые слова из нашей игры, которые мы до приезда новых жильцов дарили ей:
– Мама, у тебя лебяжья шея и большие глаза, синие, как море. У тебя длинные золотистые волосы и коралловые губы…
Потоки дождя тянулись из невидимых туч. Под ногами разливались холодные моря. И все железо города гремело и грохотало. Но сквозь гудящий ветер, сквозь пронизывающий холод поздней осенней мглы живой, теплой струйкой текли слова, заглушающие горе:
– У тебя атласная кожа… соболиные брови… жемчужные зубы…
И они зашагали дальше, крепко прижавшись друг к другу. И уже ни о чем не говорили. И были спокойны. Им помогла придуманная нами игра. Эна, бена, рес… А мы стояли у стены, держа друг друга за рукава. И провожали их взглядом, пока они не скрылись в темной мгле. Квинтер, контер, жес…
Нинка из седьмой квартиры погибла в 1942 году на фронте под Мгой. Она была санитаркой.
Цветок хлеба
Сколько маленький Коля помнил себя в войну, он всегда был голодным. Он никак не мог привыкнуть, приладиться к голоду, и его ввалившиеся глаза сердито поблескивали, постоянно искали добычу Черноволосый, нестриженый, взъерошенный, с проступающими ребрышками, он был похож на маленького исхудалого волчонка. Он тянул в рот все, что было съедобным, – щавель, вяжущие ягоды черемухи, какие-то корни, дикие лесные яблоки, пронзительно кислые и крепкие. Дома ему давали болтанку и хлеб. Мать добавляла в муку веники – вымолоченные метелки проса, и хлеб был тяжелый, вязкий; от него пахло сырой глиной. Но и этот хлеб голодный мальчонка съедал мгновенно, жадно посапывая раздутыми ноздрями.
Один раз за всю войну он наелся хлеба вдосталь. И хлеб был не из веников – настоящий. Его принесли с собой наши автоматчики. Они вошли в хату ночью. Их тяжелые шинели и сбитые сапоги были измазаны чем-то белым и фосфоресцировали в полутьме, словно к ним налипли хлопья снега. А на дворе шел дождь. Бойцы пришли не из степи, а спустились с меловых гор, спуск был трудным, и они измазались в мелу. В теплой хате от солдат шел банный пар, и сразу запахло табачным дымом, мокрыми портянками, ременной кожей и ароматным свежим житником, который они выкладывали на стол.
От ночных гостей в хате стало тесно, как на вокзале, и маленький Коля почувствовал себя не дома. Он забился в угол и опасливо наблюдал за пришельцами. И тут его заметил скуластый солдат, прихрамывающий на левую ногу. Он поманил к себе Колю:
– Эй, хозяин, пойди-ка сюда. Хлебушка хочешь?
Мальчику захотелось крикнуть: «Хочу! Хочу!» Но к горлу подкатил ком. Он не мог произнести ни слова и молча глотал слюну.
– Ты, наверно, плотно поужинал?
Коля растерянно заморгал, а скуластый солдат развязал мешок и сунул ему в руку большой кусок хлеба. У голодного мальчика закружилась голова. Он вскарабкался на печку, зажмурил глаза и припал к хлебу. Он дышал хлебом, ласкался к нему, согревал его руками и щекой. Он откусывал то мякиш, то с веселым азартом грыз корку, и покойная сытость сладко разливалась по телу. Коля подобрел от хлеба, как взрослые добреют порой от вина. Ему казалось, что все вокруг хлебное: и лежит он на хлебе, и под головой у него мягкий хлеб, и покрыт он теплым хлебом. Он уснул, и всю ночь ему снился хлеб.
…Когда война подходила к концу, мать посеяла на огороде полоску пшеницы. Вскоре из земли проклюнулись робкие всходы. Они были похожи на траву. Мальчик пожевал травинку и не почувствовал хлебного вкуса: трава как трава. Может быть, никакого хлеба и не будет. Но трава начала сворачиваться в трубку.
– Скоро наш хлеб зацветет, – говорила мать.
И все ждали, и Коля ждал, и ему на память приходил свежий солдатский житник и счастливая хлебная ночь, которая то ли была на самом деле, то ли приснилась. Коля ждал, что хлеб зацветет голубыми цветами или алым маковым цветом. А может быть, как вишня, покроется белой метелицей. Он так и не заметил, как цветет хлеб. Появились колосья – глазастые, голубоватые, чуть запотевшие. Потом полоска стала соломенной.
Когда собрали первый урожай, бабушка на радостях испекла два коржа величиной с подсолнух. Коржи были пахучие, румяные. Бабушка смазала их масляным перышком и посыпала солью, крупной, как толченое стекло. От коржей шел жар, и они светились, как два маленьких посоленных солнца.
Мальчик сидел перед столом, и его ввалившиеся глаза приросли к коржам. Он ждал, когда ж его угостят, и вдыхал в себя теплый дух испеченного хлеба. Он едва сдерживался, чтобы не протянуть руку и не взять без спроса завидное угощение. Наконец бабушка подошла к нему и сказала:
– Отведай, внучок, моего коржа.
Какая-то скрытая пружина сработала внутри – руки мгновенно устремились к коржу, пальцы крепко сжали его и потянули в рот. Корочка обжигала губы, соль пощипывала язык, ноздри раздувались, боясь упустить толику вкусного запаха. Нет, корж был повкуснее солдатского житника, но он таял с неудержимой силой, и вскоре в руке мальчика остался тоненький полумесяц. И его скоро не стало… Коля облизал губы, облизал пальцы и тяжело вздохнул. А второй корж, румяный, целехонький и наверняка еще более вкусный, лежал на столе и призывно улыбался всей своей рожицей.
– Отнеси этот корж деду, – сказала бабушка.
– Давай отнесу, – упавшим голосом сказал Коля.
Дед был очень старым и жил на пасеке. Домой он приходил в те редкие дни, когда на огороде топили прокопченную, покосившуюся баньку. Все лицо деда заросло щетиной, словно из подбородка и щек торчало множество железных гвоздиков. Коля боялся приблизиться к деду, чтобы не уколоться.
Бабушка завернула горячий корж в лопух и протянула Коле.
Сперва он нес свою дорогую ношу в руках. Потом лопух пришлось выбросить, а корж спрятать за пазуху, чтобы его не отняли мальчишки. Корж был горячим, он жег кожу, а крупная соль въедалась в обожженное место. Коле казалось, что он несет за пазухой сердитого зверька и зверек кусает его живот. Но он терпел. Он прошел мимо мальчишек, и они не заподозрили, какой вкусный гостинец спрятан у Коли за пазухой.
Дед не услышал прихода внука. Он сидел перед пчелиным водопоем – перед желобком, по которому текла вода. Пчелы облепили желобок и пили, опуская хоботки в прохладную воду. Дед подставлял руку, и вода стекала ему в ладонь. Он подносил ладонь ко рту и пил пчелиную воду, она была сладковатой. Пчелы ползали по плечам, по голове деда, забирались в ушную раковину. Они не кусали деда. Они его признавали за своего.
Дед обрадовался. Он вертел корж в руках и нюхал. А Коля стоял перед стариком, поглощенный надеждой, что дед разломит корж пополам.
– Хороший корж, – сказал дед.
– Хороший, – тут же согласился Коля.
– Без немцев и земля лучше родит! – Дед опустил руку с коржом. – Как там бабка-то? Ползает?
– Ползает… – вздохнул мальчик и, чтобы не думать больше о корже, спросил: – Дед, а тебе медаль дадут за немцев?
– Зачем медаль? – сказал он. – Мне бы здоровья.
Дед не стал есть гостинец, а отнес его в шалаш. До чего же жадный дед! Совсем одичал со своими пчелами. Он специально спрятал корж, чтобы не делиться и потом спокойно жевать его, макая в липкий гречишный мед.
Коля собрался уходить. В последнюю минуту, когда дед протянул котомку с грязным бельем – пусть бабка простирнет! – у Коли что-то дрогнуло, и он чуть не попросил у деда кусочек коржа. Но сумел побороть минутную слабость. И промолчал.
Он шел не спеша, размахивая котомкой, и думал о том, что, когда кончится война, в доме будет много хлеба и он будет есть коржи утром, в обед и вечером. А сейчас корж ест дед – он, Коля, уже съел свой. Мальчик представил себе деда, который долго перемалывает беззубым ртом запеченную корочку. Старый, наверное, и вкуса-то не чувствует.