Полная версия
Вино из Атлантиды. Фантазии, кошмары и миражи
После долгого ожидания дверь наконец медленно и неохотно отворилась, из-за нее выглянул похожий на мертвеца человек и со зловещей серьезностью уставился на меня.
– Чего тебе надо? – мрачно бросил он.
– Комнату на ночь и вина, – ответил я.
– У нас не найдется для тебя крова. Все комнаты заняты прибывшими на похороны леди Мариэль, и они потребовали себе все вино в доме. Поищи другое место для ночлега. – И он быстро захлопнул передо мною дверь.
Мне ничего не оставалось, как продолжить свои блуждания по городу, и терзания мои усилились стократ. Серый туман и еще более серые дома навевали страх, подобно предательским могилам, из которых лезли трупы умерших времен, ощетинившиеся ядовитыми клыками и когтями. Я проклял тот час, когда вошел в Мальнеан, ибо теперь мне казалось, что таким манером я попросту завершил зловещий погребальный круг во времени, вернувшись в день смерти Мариэль, и жуткая реальность происходящего стала итогом моих воспоминаний о ней, ее агонии и похоронах. Но разум мой, естественно, продолжал настаивать на том, что Мариэль, которая лежала мертвая где-то в Мальнеане и которую здесь готовились хоронить, – вовсе не та, кого я любил, но другая.
Поблуждав по улицам еще темнее и у́же прежних, я нашел другой постоялый двор, с такой же выцветшей вывеской и во всех отношениях мало чем отличавшийся от первого. Дверь была заперта, и, в страхе постучав, я нисколько не удивился, когда другой похожий на мертвеца человек с похоронной торжественностью сообщил:
– У нас не найдется для тебя крова. Все комнаты заняты музыкантами и плакальщиками, что прибыли на похороны леди Мариэль, и они потребовали себе все вино.
Страх мой пред этим городом еще возрос, ибо выходило, что все жители Мальнеана были заняты приготовлениями к погребальному обряду над здешней леди Мариэль. Точно так же становилось ясно, что из-за этих самых приготовлений мне придется бродить по улицам всю ночь, и к моим ужасу и недоумению добавилась крайняя усталость.
Не успел я далеко отойти от второго постоялого двора, как вновь раздался колокольный звон, и я наконец понял, что доносится он из-под шпилей внезапно появившегося в тумане передо мной большого собора. В собор входили люди, и любопытство, сколь бы болезненным и опасным я его ни считал, заставило меня последовать за ними. Отчего-то мне казалось, что здесь я смогу больше узнать о мучившей меня тайне.
Внутри царил полумрак, и множества свечей едва хватало, чтобы осветить просторный неф и алтарь. Священники в черном, чьих лиц я не мог различить, читали молитвы, но слова их доносились до меня как во сне, и я ничего не слышал и не видел, кроме богато украшенного гроба, в котором лежало недвижное тело в белом. Гроб был усыпан цветами всевозможных оттенков, и их томный аромат, словно болеутоляющее, проникал в мое сердце и мозг. Точно такие же цветы бросали на гроб Мариэль, и даже тогда, на ее похоронах, их запах на мгновение притупил мои чувства.
Словно в тумане я осознал, что кто-то стоит подле меня.
– Кто там лежит? – спросил я, не сводя взгляда с гроба. – По ком читают молитвы и звонят колокола?
– Это леди Мариэль, – медленно произнес в ответ замогильный голос. – Она умерла вчера и завтра будет погребена в склепах ее предков. Если желаешь, можешь подойти и взглянуть на нее.
Подойдя к краю гроба, с которого свисали, подобно хладным флагам, роскошные покрывала, я увидел лицо женщины, что лежала в нем с безмятежной улыбкой на губах; на ее закрытые веки падали мягкие тени. И лицо это принадлежало той самой Мариэль, которую я когда-то любил, – в том не было никаких сомнений. Волны времени застыли на лету, и все то, что некогда было или могло быть, все существовавшее в мире, кроме нее самой, превратилось в ускользающие тени; и так же, как прежде – вечность или мгновения назад? – душа моя разрывалась от горя и раскаяния. Я не мог ни пошевелиться, ни вскрикнуть, не мог даже заплакать, ибо слезы мои превратились в лед. И со всей жуткой определенностью я понял, что единственное в своем роде событие, смерть леди Мариэль, отделилось от всех прочих, вырвалось из связи времен и обрело для себя место, где оно могло бы свершиться с уместной мрачностью и торжественностью, а может, оно даже построило вокруг себя весь этот гигантский лабиринт призрачного города, ожидая моего предназначенного судьбой возвращения сквозь туман обманчивого забытья.
Наконец чудовищным усилием воли я отвел взгляд и, с трудом передвигая налившиеся свинцом ноги, поспешно покинул собор, желая найти выход из мрачного лабиринта Мальнеана к воротам, через которые я сюда вошел. Но это оказалось нелегко, и я много часов бродил по слепым и душным, словно могилы, улочкам и извилистым переулкам, что вновь и вновь возвращали меня к своему началу, пока не выбрался на знакомую улицу, и теперь мог несколько увереннее направлять свои шаги. Из-за тумана уже поднимался тусклый, лишенный солнца рассвет, когда я пересек мост и вновь вышел на дорогу, уводившую прочь от этого рокового города.
С тех пор я немало путешествовал и побывал во многих краях. Однако ни разу не возникало у меня желания вновь посетить те древние обители тумана, ибо я страшусь снова оказаться в Мальнеане и обнаружить, что его жители все так же заняты приготовлениями к похоронам леди Мариэль.
Воскрешение гремучей змеи
– Как я уже говорил вам, коллеги, я ни на грош не верю в сверхъестественное.
Слова эти принадлежали Артуру Эвилтону, чьи рассказы о призрачном и жутком часто сравнивали с творениями По, Бирса и Мейчена. Одаренный богатым воображением, он умел создавать дьявольски убедительные подробности, ткал чудовищную паутину намеков, удивительным образом овладевая умами читателей, включая зачастую и тех, кто обычно не расположен к литературе подобного рода. Он часто хвалился, что воздействие его произведений на читателя имеет под собой вполне рациональную и отчасти даже научную основу, играет с элементами подсознательного ужаса и древними суевериями, что скрываются в сознании большинства человеческих существ; однако сам он утверждал, что решительно не верит ни в какие оккультные и мистические явления и никогда в жизни не испытывал перед ними ни малейшего страха.
Слушатели Эвилтона посмотрели на него слегка вопросительно. Джон Годфри, молодой художник-пейзажист, и Эмиль Шулер, богатый дилетант, попеременно забавлявшийся литературой и музыкой без особо серьезных намерений, – оба они были старыми друзьями и почитателями Эвилтона. В тот день они случайно встретились в его доме на Саттер-стрит в Сан-Франциско. Эвилтон, сидевший за письменным столом перед стопкой исписанных аккуратным почерком листов, отложил работу над новым рассказом, чтобы поболтать с приятелями и выкурить с ними трубочку-другую. Внешность его была столь же непримечательной, как и его почерк, и более подошла бы какому-нибудь адвокату, доктору или химику, нежели сочинителю причудливой фантастики. Помещение его библиотеки было обставлено довольно роскошно, как и подобает обиталищу спокойного и рассудительного джентльмена, без всякой экстравагантности. Необычно смотрелись только два стоявших на столе тяжелых медных подсвечника в виде атакующих змей и свернувшееся на невысоком книжном шкафу чучело гремучей змеи.
– Что ж, – заметил Годфри, – если что и может убедить меня в реальности сверхъестественного, так это ваши рассказы, Эвилтон. Я всегда читаю их при свете дня и после наступления темноты не стану этого делать даже на спор… Кстати, над чем вы сейчас работаете?
– Пишу рассказ о чучеле змеи, которое внезапно оживает, – ответил Эвилтон. – Я назвал его «Воскрешение гремучей змеи». Идея пришла мне в голову, когда я сегодня утром смотрел на свою гремучку.
– И полагаю, вы будете сегодня сидеть здесь вечером при свечах, – добавил Шулер, – без тени дрожи продолжая писать свой жизнерадостный ужастик.
Всем было хорошо известно, что Эвилтон работает в основном по ночам.
– Темнота помогает сосредоточиться, – улыбнулся Эвилтон. – К тому же, если учесть, что в основном действие моих рассказов происходит ночью, время самое подходящее.
– Да ради бога, – шутливо произнес Шулер и поднялся, собираясь уходить.
Годфри тоже решил, что пришло время расставаться.
– Кстати, – заметил хозяин дома, – я устраиваю небольшую вечеринку в конце недели. Не хотите заглянуть ко мне вечером следующей субботы? Придут еще двое или трое наших друзей. К тому времени я уже отделаюсь от этого рассказа, и мы повеселимся от души.
Годфри и Шулер приняли приглашение и вместе вышли на улицу. Жили они на другой стороне залива, в Окленде, и оба направлялись домой, а потому вместе поехали на трамвае до паромной пристани.
– Старина Эвилтон – подлинный пример живого противоречия, – заметил Шулер. – Конечно, в наши дни никто особо не верит в оккультизм или некромантию, но любой, кто в состоянии творить настолько реалистичные адские кошмары, от которых волосы встают дыбом, не вправе относиться к ним столь хладнокровно. На мой взгляд, это просто-напросто неприлично.
– Согласен, – кивнул его товарищ. – Он так чертовски прозаичен, что мне хочется, как на Хеллоуин, завернуться в старую простыню и прикинуться, допустим, привидением, просто чтобы вытряхнуть из него это скептическое самодовольство.
– Боги и призраки! – воскликнул Шулер. – У меня идея. Помните, что говорил нам Эвилтон про новый рассказ, который он пишет, – об оживающей змее?
Он описал пришедшую ему в голову озорную мысль, и оба рассмеялись, точно школьники, замышляющие проказу.
– Почему бы и нет? Напугаем старину как следует, – усмехнулся Годфри. – Пусть думает, что его фантазии куда научнее, чем ему грезилось.
– Я знаю, где найти подходящую, – сказал Шулер. – Положу ее в рыбацкую корзинку и спрячу у себя в саквояже в следующую субботу, когда пойдем к Эвилтону. А потом поищем возможность совершить подмену.
Вечером субботы двое друзей вместе явились в дом Эвилтона. Их впустил японец, исполнявший роли повара, дворецкого, домашнего слуги и камердинера. Там уже были другие гости – пришедшие еще утром двое молодых музыкантов, и Эвилтон, пребывавший в расслабленном настроении, рассказывал им историю, которая, судя по взрывам хохота, не принадлежала к числу тех, что сделали его столь знаменитым. Казалось почти невероятным, что он мог быть автором чудовищных, леденящих кровь ужасов, прославивших его имя.
Вечер прошел удачно – с хорошим ужином, картами и довоенным бурбоном, – а после полуночи Эвилтон проводил гостей по комнатам и ушел к себе.
Годфри и Шулер не легли спать, засев за разговорами в предоставленной им комнате, пока наконец в доме не стало тихо, а все прочие не заснули. Друзья знали, что Эвилтон спит крепко, – он хвастался, что даже грохот завода или духовой оркестр не смогут его разбудить уже через пять минут после того, как его голова коснется подушки.
– Пора, – наконец прошептал Шулер.
Он достал из саквояжа рыбацкую корзинку, в которой сидел большой и довольно беспокойный бычий полоз. Тихо открыв дверь, заговорщики на цыпочках направились к библиотеке Эвилтона в дальнем конце коридора. Их план заключался в том, чтобы оставить там живого полоза, забрав чучело гремучей змеи. Бычий полоз немного похож на гремучую змею расцветкой, а для пущего правдоподобия Шулер даже обзавелся набором погремушек, которые намеревался привязать ниткой к хвосту змеи, прежде чем ее выпустить. Предполагалось, что подобная подмена повергнет в немалый шок даже такого непоколебимого скептика с железными нервами, как Эвилтон.
Будто способствуя их плану, дверь в библиотеку оказалась приоткрыта. Годфри достал фонарик, и они вошли. Отчего-то, несмотря на веселое настроение, задуманный школьный розыгрыш и выпитый бурбон, они, едва перешагнув порог, ощутили какую-то странную зловещую тревогу. Казалось, будто в темноте заполненной книгами комнаты, где Эвилтон плел свою призрачную паутину, таится незримая и неведомая угроза. Оба начали вспоминать ужасные случаи из его страшных рассказов, которые теперь казались еще правдоподобнее, чем представлялись ранее благодаря дьявольскому искусству автора. Но друзья не вполне постигали природу своих ощущений, равно как и причины, которые могли эти ощущения вызвать.
– Что-то мне не по себе, – признался Шулер, замерев посреди темной библиотеки. – Ты бы включил фонарик, что ли…
Луч фонаря упал на низкий книжный шкаф, где должна была лежать свернувшаяся гремучая змея, но, к их удивлению, змеи на привычном месте не оказалось.
– Где эта проклятая тварь? – пробормотал Годфри.
Он направил свет на соседние шкафы, а затем на пол и кресла, но предмет их поиска нигде не обнаруживался. Наконец луч упал на письменный стол Эвилтона, и они увидели змею, которую тот, видимо, пребывая в мрачно-юмористическом настроении, положил на стопку исписанных листов вместо пресс-папье. Позади нее блестели два подсвечника в виде змей.
– Ах вот ты где, – сказал Шулер.
Он уже собирался открыть свою корзинку, но тут произошло нечто непредвиденное. Шулер и Годфри заметили на письменном столе какое-то движение, и прямо у них на глазах свернувшаяся на стопке бумаг гремучая змея медленно подняла свою стреловидную голову и высунула длинный раздвоенный язык. Холодный взгляд ее немигающих глаз в буквальном смысле гипнотизировал незваных гостей, которые в ужасе уставились на нее; затем они услышали резкий треск погремушек на ее хвосте – точно высохшие семена зашуршали в стручке на ветру.
– Господи! – воскликнул Шулер. – Эта тварь живая!
Не успел он договорить, как фонарик выпал из руки Годфри и погас, оставив их в кромешной темноте. Они замерли, окаменев от изумления и ужаса, и снова услышали шорох, а затем стук – что-то упало на пол. Спустя несколько мгновений вновь послышался резкий треск, на сей раз почти у самых ног.
Годфри вскрикнул, Шулер неразборчиво выругался, и оба бросились к открытой двери. Бежавший впереди Шулер, переступив порог коридора, тускло освещенного единственной лампочкой, услышал, как за спиной с грохотом упал его товарищ, а затем раздался вопль, полный безграничного ужаса, от которого кровь стыла в жилах, а мозг превращался в лед. Охваченному парализующей паникой Шулеру даже не пришло в голову остановиться и взглянуть, что случилось с Годфри, – единственным его желанием было убраться как можно дальше от этой проклятой библиотеки.
В дверях своей комнаты появился одетый в пижаму Эвилтон, разбуженный диким криком Годфри.
– В чем дело? – дружелюбно улыбаясь, спросил писатель, но тут же посерьезнел, увидев белое, как мрамор, лицо Шулера и его неестественно расширенные глаза.
– Змея! – выдохнул Шулер. – Змея! Змея! С Годфри случилось что-то ужасное – он упал, а эта тварь ползла сразу за ним!
– Какая змея? Вы же не про мое чучело гремучки?
– Чучело? – завопил Шулер. – Эта проклятая тварь живая! Она ползла за нами и гремела прямо у нас под ногами! А потом Годфри споткнулся, упал и больше не поднялся.
– Не понимаю, – пробормотал Эвилтон. – Такого просто не может быть – уверяю вас, это противоречит всем законам природы. Я убил эту змею четыре года назад в о́круге Эль-Дорадо и отдал опытному таксидермисту, чтобы тот сделал из нее чучело.
– Идите сами посмотрите! – вызывающе бросил Шулер.
Эвилтон тотчас же прошел в библиотеку и включил свет. Шулер, сумев отчасти справиться с паникой и мучившим его страшным предчувствием, осторожно последовал за ним, держась позади на некотором расстоянии. Эвилтон склонился над скорчившимся телом Годфри, неподвижно лежавшим у двери. Неподалеку валялась брошенная корзинка. Чучело гремучей змеи свернулось на своем обычном месте на верху книжного шкафа.
– Похоже, он мертв, – с серьезным и задумчивым видом проговорил Эвилтон, убирая руку с груди Годфри. – Сердечный приступ из-за потрясения.
Ни он, ни Шулер не могли вынести вида запрокинутого лица Годфри, похожего на страшную маску, где навек застыли чудовищный ужас и нечеловеческое страдание. Стараясь избежать мертвого взгляда его широко раскрытых глаз, они оба одновременно посмотрели на его правую руку, крепко стиснутую в кулак и прижатую к телу.
Ни тот ни другой не смогли вымолвить ни слова, когда увидели то, что торчало между пальцев Годфри. То была связка погремушек, и на самой крайней – очевидно, оторванной от змеиного хвоста – еще болтались клочья влажной окровавленной плоти.
Тринадцать призраков
– Но я не изменял твоей душе, Кинара.
Джон Алвингтон силился приподняться, шепча про себя старинный рефрен из стихотворения Доусона. Но голова и плечи вновь бессильно рухнули на подушку, а в мозгу ледяной струйкой пробежало понимание: быть может, врач был прав и конец близок. Мимолетно привиделись бальзамирующий раствор, иммортели, гвозди, забитые в крышку гроба, и падающие на этот гроб комья земли; но такие мысли были Джону Алвингтону совершенно чужды, лучше вспоминать Элспет. Не без подобающего случаю содрогания он прогнал могильные думы.
В последнее время он часто думал об Элспет. Впрочем, он ее никогда и не забывал. Его называли повесой, но про себя он знал, и знал всегда, что это неправда. Говорили, что он разбил или по крайней мере уязвил сердца двенадцати женщин, включая обеих жен, и, как ни странно, в кои-то веки сплетники не преувеличивали – число было точное. Но сам Джон Алвингтон знал наверняка, что в его жизни имела значение только одна женщина, хотя никому и в голову не приходило назвать ее в числе тех двенадцати.
Он любил одну только Элспет; и он ее потерял из-за юношеской ссоры. Они так и не помирились, а через год она умерла. Все прочие женщины были ошибкой, миражом – его тянуло к ним лишь оттого, что они чем-то вскользь напоминали Элспет. Быть может, он обошелся с ними жестоко, и уж точно он им изменял. Но, бросая их, разве не хранил он тем самым верность Элспет?
Отчего-то сегодня ее образ представлялся ему так отчетливо, как давно уже не случалось, – будто стерли пыль с портрета. Джон Алвингтон удивительно ясно видел смешливые глаза, словно у проказливого эльфа, и темные кудряшки, которые подпрыгивали, когда она, смеясь, вскидывала голову. Она была высокого роста – неожиданно высокого при таком ее сходстве с феей, но тем прелестней; а ему и всегда нравились высокие женщины.
Сколько раз он вздрагивал, будто встретив привидение, когда видел женщину с похожей фигурой, похожими жестами, взглядом, интонацией; и бесповоротно разочаровывался, когда становилось ясно, что сходство это мнимое. И всякий раз она, его истинная любовь, рано или поздно вставала между ним и всеми прочими.
Он стал вспоминать почти забытое – камею из сердолика, что была на ней в день их первой встречи, и крошечную родинку на левом плече, увиденную однажды, когда она надела наряд с необычным по моде того времени глубоким декольте. Вспомнил и простое бледно-зеленое платье, что так восхитительно облегало ее стан в то утро, когда он расстался с ней, – сухо попрощался и больше ее не видел…
Никогда еще, сказал он себе, не была его память настолько ясной. Врач наверняка ошибся, ведь разум нисколько не слабеет. Не может болезнь быть смертельной, когда воспоминания об Элспет приходят с такой легкостью и так ярко.
Он вспоминал один за другим каждый день их помолвки, что длилась семь месяцев и могла бы закончиться счастливой свадьбой, если бы не привычка Элспет обижаться по пустякам и не его ответные вспышки. Во время решающей ссоры Джону не хватило дипломатичности. Как все это близко, как больно ранит. Какая злая судьба разлучила их и после всю жизнь гнала его от одной пустой иллюзии к другой?
Он не помнил, не мог помнить прочих женщин – разве только то, что в них ненадолго увидел сходство с Элспет. Пусть его считают донжуаном, сам он знает, что безнадежно сентиментален.
Что за звук ему послышался? Кто-то открыл дверь? Должно быть, сиделка – больше никто в такой поздний час не заходит в его комнату. Сиделка – славная девочка, хотя ничуть не похожа на Элспет. Он попробовал повернуться к ней, и это далось ему огромным усилием, совершенно несоразмерным такому ничтожному движению.
Все-таки не сиделка. Она всегда одевается в белоснежную униформу своей профессии, а на этой женщине платье чудесного прохладно-зеленого оттенка – зелень морской воды на мелководье. Лица не видно – она стоит спиной к кровати, – но платье смутно знакомо. Джон Алвингтон не сразу поймал воспоминание и вдруг потрясенно понял: в этом платье Элспет была в день их ссоры, это платье он всего несколько минут назад рисовал себе мысленно. Сейчас такие уже не носят.
Кто же она? И фигура кажется знакомой – высокая, стройная.
Женщина обернулась, и Джон Алвингтон увидел, что это Элспет – та самая Элспет, с которой он распростился с таким ожесточением и которая умерла, так и не позволив ему увидеть ее снова. Но как это может быть Элспет, ее же давно нет? И так же внезапно логика вывернулась наизнанку: как могла она умереть, ведь вот же она, стоит перед ним? Бесконечно лучше верить, что она жива, и так хочется с ней заговорить. Он попробовал вымолвить ее имя, но не смог издать ни звука.
И вновь послышалось, что открывается дверь. Оказывается, в тени за спиной Элспет стоит еще одна женщина. Она выходит вперед, на ней зеленое платье, точь-в-точь как у его любимой. Она подняла голову – у нее лицо Элспет! Те же дразнящие глаза и капризный насмешливый рот, но разве могут быть на свете две Элспет?
В растерянности он старался свыкнуться с такой диковинной мыслью, но пока силился постичь необъяснимое, показалась третья женщина в зеленом, за ней четвертая, пятая, и все они встали рядом с первыми двумя. На этом не кончилось – входили и другие, пока не заполнили всю комнату, и все на одно лицо и в такой же одежде, как у его мертвой возлюбленной. Ни одна не произнесла ни слова, но все смотрели на него, и во взгляде этом он как будто различал жестокую издевку, не чета тому легкому поддразниванию, что видел он когда-то в глазах Элспет.
Он лежал, замерев, борясь с ужасным темным сомнением. Как может вдруг быть такое множество Элспет, когда сам он, сколько может вспомнить, знал только одну? Да сколько же их здесь? Что-то его толкнуло сосчитать. Выходило, что перед ним тринадцать призраков в зеленом. Число показалось знакомым. Говорили ведь, что он разбил сердце тринадцати женщинам? Или их было всего двенадцать? Впрочем, если причислить к ним Элспет, что разбила сердце ему, как раз тринадцать и получится.
Вот они принялись так знакомо встряхивать кудрями, и все звонко, весело, проказливо смеются. Неужели над ним? Элспет часто над ним смеялась, но он все равно любил ее всей душой…
Вдруг его одолели сомнения, не ошибся ли он в счете. Чудилось, будто женщин в комнате то больше, то меньше. Кто же из них настоящая Элспет? В конце концов, он точно знает, что другой никогда не было – всего лишь череда женщин, отдаленно напоминающих Элспет, а на самом деле, как познакомишься с ними поближе, ничуть на нее не похожих.
И пока он тщился пересчитать и рассмотреть лица, что толпились вкруг него, все они поблекли, расплылись, и он почти уже забыл, к чему эти старания… Которая из них Элспет? Да была ли она, настоящая Элспет? Он уже ни в чем не был уверен, а затем наступило забвение, и он ушел в иные края, где нет ни женщин, ни призраков, ни любви, ни задачек по устному счету.
Венера Азомбейская
Статуэтка высотой не больше двенадцати дюймов изображала женскую фигуру, чем-то напомнившую мне Венеру Медицейскую, несмотря на множество различий в чертах и пропорциях. Вырезанная из черного дерева, она была тяжела, словно мрамор; ее неизвестный создатель проявил немалое искусство, воплотив в негроидных формах почти классическую в своем совершенстве красоту. Фигурка стояла на подставке в форме полумесяца, раздвоенная сторона которого служила ей основанием. При более внимательном рассмотрении я обнаружил, что сходству с Венерой Медицейской она обязана в основном позой и изгибами бедер и плеч; правая рука, однако, была поднята выше, чем у Венеры, словно поглаживая отполированный до блеска живот, а лицо было несколько полнее, с загадочной сладострастной улыбкой на пухлых губах и чувственно опущенными веками, похожими на лепестки какого-то экзотического цветка, который складывает их душным бархатным вечером. Удивительное мастерство художника вполне могло составить достойную конкуренцию творениям древнеримских скульпторов более примитивных периодов.
Эту фигурку привез из Африки мой друг Марсден, и она всегда стояла на столе у него в библиотеке. Она очаровала меня с первого взгляда, пробудив немалое любопытство, но Марсден предпочитал отмалчиваться, упомянув лишь, что это произведение негритянского искусства, изображающее богиню малоизвестного племени в верховьях реки Бенуэ на плоскогорье Адамава. Но сама его сдержанность и какая-то многозначительность, а также волнение в голосе, звучавшее каждый раз, когда заходила речь о статуэтке, не оставляли сомнений, что за ней кроется какая-то история. Хорошо зная Марсдена, чья таинственность не раз сменялась приступами словоохотливой откровенности, я был уверен, что рано или поздно он мне все расскажет.