Полная версия
Невозвращенец. Приговоренный. Беглец
Тело валялось чуть в стороне. Это была женщина. Рядом с телом лезвием в темной луже лежала обычная саперная лопатка на короткой ручке.
Тяжелый выдох – не крик, именно выдох – вознесся над толпой. И в наступившем за ним безмолвии заложники ринулись к подворотне. В центре прохода тут же возникли двое чернобородых, в руках у них были старинные, может, еще Первой Гражданской – где они их только выкопали! – шашки… Нас, стоявших ближе других к этому довольно широкому и низкому проему, толпа несла впереди.
Когда до убийц оставалось уже метра два, я рванул женщину за руку, и мы вместе упали плашмя. Люди пошли над нами, пытаясь свернуть – первые, следующие уже не пытались… Мы ползли, и за то время, что мы проползли этот метр, я успел заметить многое. Я увидел снизу, как один из встречавших толпу первым опустил клинок и, резко дернув им слева направо, рассек по животу почти пополам переднего в толпе, уже пятившегося, но подпираемого сзади толстого мужчину в коротком плаще… Я успел почувствовать, что ни на меня, ни на женщину люди почти не наступали: их движение уже не было столь общим, ровным стремлением к подворотне, они уже топтались на месте, разворачивались, и мы оказались в мертвой зоне, быстро пустевшей зоне между убивавшими и убиваемыми… Я успел заметить, что правой рукой все еще намертво цепляюсь за рукав ее пальто… И я успел заметить самое главное: двое с шашками не смотрят вниз, они смотрят на толпу прямо перед собой, и тот, кто уже зарезал одного, медленно встряхивает, встряхивает клинок, отбрасывая с него слишком медленно стекающую кровь, и ищет в толпе следующего, а второй еще не совсем готов и держит шашку вверх острием, и стоит неустойчиво…
Прямо с земли – я привык за эти годы лежать на земле, ползти, бегать на четвереньках – прямо с земли, как взбесившаяся ящерица, прыгнул я на этого нерешительного, обеими руками вцепился в его правое запястье, выкрутил…
Оружие со звоном, разодрав на плече мою куртку, вывалилось и отлетело в сторону. А я уже что было сил ударил изумленного мальчишку – смуглого, едва заросшего бородой – коленом в пах и бросил его, обмякшего, на медленно поворачивающееся ко мне лезвие.
Женщина стояла еще на четвереньках, она еще только пыталась встать на ноги, толпа еще только качнулась, чтобы смять и затоптать тех двоих, и убийца еще только пытался сбросить своего неудачливого товарища с бесполезного клинка, и сзади, из глубины двора, прогремела еще только первая очередь в спины рвущихся к выходу людей. Это была очень замедленная жизнь, словно ночь состояла не из холодного ноябрьского воздуха, а из воды. И, как бывает под водой, сильно, неестественно плавно изогнувшись, я тянулся, тянулся – и дотянулся, схватил ее за шиворот, за крепкий кожаный ворот ее очень удобного сейчас пальто и потянул, рванул, и мы выплыли на улицу, и длинными, все еще подводными прыжками начали уходить вглубь, в переулок, к Палашевскому рынку…
– Кушать хочется, прямо невозможно, – сказала она. – Второй день не кушала, еще с поезда…
Мы сидели на полусгнившем прилавке пустого рынка, и тени диких собак носились кругами все ближе и ближе. Больше всего я был огорчен потерей автомата: безоружный имел не много шансов дожить до утра на московских улицах.
– Погоди, узнаю время, – сказал я, – может, еще и поедим.
Из внутреннего кармана я достал транзистор. Удивительно – он был совершенно цел. Часов у меня не было уже давно, радио, как и для многих, определяло всю мою жизнь. Часы были изъяты Комиссией еще прошлым летом: слишком часто их использовали во взрывных устройствах… Я нажал кнопку.
«…выражает соболезнование родным и близким погибших, всем пострадавшим при аварии на Красноярской ГЭС. По предварительным данным, во время разрушения плотины погибло около двадцати трех тысяч человек, около восьми тысяч ранено, сотни тысяч остались без крова и продуктов питания в связи с затоплением Красноярской и значительной части прилегающих областей. Общий ущерб составляет, по предварительным подсчетам, около восьмидесяти миллиардов талонов. Ведется расследование. В ближайших выпусках новостей мы передадим очередные сообщения правительственной комиссии. Московское время – три часа тридцать семь минут. Слушайте концерт из произведений русской классической музыки. Первую симфонию Альфреда Шнитке исполняет…»
Я выключил приемник.
– Пошли, – я потянул ее, спрыгивая с прилавка. – Тут неподалеку, может, поедим.
Перед тем как позвонить в дверь, я отряхнулся, отряхнул и ее, потом, несмотря на все набирающий силу ветер, стащил и взял на руку куртку – в одежде, разрезанной шашкой, ходить в этот шикарный ночной кабак было не принято.
Открыл почему-то сам хозяин – высокий, худой, моложавый еврей в коротко стриженных седых кудрях, по последней моде одетый во все сшитое у лучших крестовских портных, фрак на нем сидел безупречно, короткие лакированные сапожки сияли.
– А-а, вольные дети муз Реконструкции тоже посещают злачные места, – обрадовался он. Вроде обрадовался… Когда-то, в давно сгинувшей жизни, за много лет до катастрофы, мы работали вместе. – Ну, прошу, и даму… познакомишь бедного артельщика с дамой?.. как это – сам не знаком?! Очень приятно, Валентин… прошу вас, Юлечка… а вы знаете, что ваш грубый спутник – гений?
Он продолжал трепаться, как будто мы не знакомы четверть века, и будто не в полутемном зале ночного ресторана времен Великой Реконструкции мы встретились, и не стреляют за глухими ставнями неуемные автоматчики – будто сошлись мы в нашем старом доме на Никитском… Как он тогда назывался? Суворовский, кажется… И сейчас выпьем по рюмке коньяку, и платить буду, конечно, я, потому что у него, как всегда, ни копейки…
– Угощаю, угощаю, – шумел Валька, – пока ты не решился ко мне, в артель, я угощаю… а то давай, бросай свою бескорыстную борьбу за решительный возврат к светлому прошлому! Не надоело еще за десять тысяч «горбатых»-то ежемесячно бороться?
Мы шли по залу, и я кивал знакомым. Поэт, за последние годы не написавший ни одной строчки и занимавшийся исключительно борьбой за признание поэтов штатными бойцами Реконструкции с жалованьем в талонах… Угрюмая компания бывших проституток, полностью ушедших в артельное шитье после краха профессии в страшном девяносто втором, когда от эпидемии эйдса[1] они все чуть не вымерли… Какой-то очумевший от сыплющихся с неба денег артельщик: он пировал в компании двух атлетов – личной охраны из каратистов в отставке… И многих из этих привидений я почему-то знал – иногда сам удивлялся, откуда у меня такие знакомые и зачем они мне…
– Я и сам с вами выпью, – сказал Валька. – Вы будете пить?
– У тебя ж не подают, – удивился я. – Откуда?
– Ну конечно, – расхохотался Валька, – а эти все кока-колу пьют, что ли? Так у них на нее денежек не хватит… Могу угостить отличнейшим напитком, одна хитрая артелька наладила из зеленого горошка венгерского… Лучше довоенной «Пшеничной», честно!
– А угловцев не боишься? – поинтересовался я.
– А угловцев бояться – трезвым капитализма дожидаться! – Валька по обыкновению повторял самые дешевые из расхожих шуточек. Между тем лакей уже принес на наш столик блюдо с американской пастеризованной ветчиной, французскими прессованными огурцами и положил возле каждого прибора по куску – огромному, граммов на сто! – настоящего хлеба… Посреди стола уже стоял графин с темно-зеленой жидкостью…
Тем временем на сцене музыканты разбирали инструменты. Черт его знает, как Вальке удалось получить разрешение на пользование мощной, берущей огромное количество энергии усилительной аппаратурой! Но ребята уже настраивались, динамики взревывали… И вот уже вышла певица, зацепила кринолином шнур, другой, наклонила микрофон…
– Вас приветствует рок-шантан «Веселый Валентин»!
И немедленно ударил сумасшедший вальс, зарычали гитары, и певица закричала, конечно же, самую модную этой зимой песню:
Я ждала тебя в семь,Но часов нет совсемНи у тебя,Ни у меня —Нету часо-ов!Но что-то тикает внутри,На это что-то посмотри,И ни тебе,И ни минеНе надо слов!В зале уже подхватывали лихой припев:
Эй-эй, господин генерал!Зачем ты часы у страны отобрал?Шантан смеялся над властью…
Когда мы наконец подошли к Страстной, там стояло предрассветное затишье. Только в такие часы и бывало тихо на этом издавна самом буйном в городе месте. На площади копошились рабочие – глянув в их сторону, я понял, что за взрывы гремели здесь час назад: в очередной раз памятник Пушкину взрывали боевики из Сталинского союза российской молодежи. И снова у них ничего не вышло: фигура была цела, только слетела с постамента, да обвалились столбики, на которых были укреплены цепи. Рабочие уже зацепили поэта краном и втягивали на место, бетонщики ремонтировали столбики.
– А кто ж то заделал? – спросила Юля. Она, чем ближе к концу шла ночь, задавала все более простые и бесхитростные вопросы, видимо, даже для такой несложной нервной организации ночная прогулка по столице оказалась слишком серьезным испытанием.
– Твои верные сталинцы, – раздраженно ответил я. Все более дурные предчувствия мучили меня этой ночью, и возникала уверенность, что мои неприятности еще не кончились. – Твои сталинцы и патриоты…
– А за шо? – изумилась она. – Это ж Пушкин или кто?
– А за то, – уже в бешенстве рявкнул я, – что с государем императором враждовал, над властью смеялся – раз, в семье аморалку развел – два, происхождение имел неславянское – три! Мало тебе? Им достаточно…
– А шо ж неславянское, – еще больше удивилась она, – он разве еврейчик был?
Я не нашелся, что ответить.
– В метро пошли, – сказал я. – А то на улице без оружия долго не проходим…
– А в метро, там спокойнее? – спросила она. Видно, после всех переживаний просто не могла замолчать. – Чего тогда с Брестского вокзала не ехал в метро?
– Ночью там тоже… не рай, – неохотно пояснил я. – Но все же… хотя бы с оружием не пускают… официально.
Мы уже шли по скользким, сбитым и покореженным ступеням эскалатора. Когда-то я терпеть не мог идти по эскалатору – когда он двигался сам…
Перрон был почти пуст, только вокруг колонн спали оборванцы – голодающие Ярославль и Владимир давно уже жили в столичном метро. Да несколько подростков сидели посереди зала кружком, передавая из рук в руки пузырек. Сладкий запах бензина поднимался над ними, один вдруг откинулся и, слегка стукнувшись затылком, застыл, уставился открытыми глазами в грязный, заросший густой паутиной и рыжей копотью свод.
Поезда с двух сторон подошли почти одновременно – редкие ночные поезда. Один из них остановился, двери раскрылись, но никто не вышел – вагоны были пусты. Другой же, как раз тот, что был нам нужен, к Театральной, прошел станцию, почти не замедляя ход. Впрочем, он и так полз еле-еле, километров семь в час, и поэтому я успел хорошо рассмотреть, в чем дело.
В кабине рядом с машинистом стоял парень в мятой шляпе и круглых непроницаемо-черных, как у слепого, очках. С полнейшим безразличием направив очки на проплывающую мимо станцию, парень, сильно уперев, так что натянулась кожа, держал у скулы машиниста пистолет. Длинные косы парня свисали вдоль его щек мертвыми серыми змеями.
В первом вагоне танцевали. Музыка была не слышна, и беззвучный танец был так страшен, что Юля взвизгнула, как щенок, и отвернулась, спрятала лицо… Среди танцующих была девица, голая до пояса, но в старой милицейской фуражке на голове. Были два совсем молодых существа, крепко обнявшиеся и целующиеся взасос, у обоих росли редкие усы и бороды. Был парень, у которого гладко выбритая голова, окрашенная красным, поверх краски была оклеена серебряными звездами. Он танцевал с девушкой, на которой и вовсе ничего не было, даже фуражки. На правой ее ягодице был удивительно умело вытатуирован портрет генерала Панаева, на левой – обнаженный мужской торс от груди до бедер, мужчина был готов к любви… Когда девушка двигалась, господин генерал совершал непотребный эротический акт. Заметив, что поезд проезжает освещенную станцию, девушка повернулась так, чтобы вся живая картина была точно против окна, и начала крутить задницей энергичнее… И еще там, конечно, танцевали люди в цепях, во фраках, в пятнистой боевой форме отвоевавших в Трансильвании десантников, в старых костюмах бюрократов восьмидесятых годов, в балетных пачках, даже в древних джинсах… Посередине танцевал немолодой человек в обычном, довольно модном, но явно фабричного отечественного производства фраке. Выражение лица его было – сама скука и уныние, но нетрудно было догадаться, почему его приняли в эту компанию: именно он держал на плече какой-то дорогой аппарат, беззвучно аккомпанировавший дьявольскому танцу.
Следующие два вагона были темны, там, видимо, спали. Только кое-где вспыхивали огни самокруток да вдруг к темному окну приникла отвратительная рожа: разбитая, в кровоподтеках и ссадинах, с всклокоченными над низким и узким лбом желтыми слипшимися волосами… Рожа была, кажется, женская, но я бы не поручился. Через мгновение рожу обхватила сзади толстая голая рука и оттащила от окна… В этих вагонах собралось дно.
Наконец, последний, пятый, был светел, и не просто светел, а освещен так ярко, как уже давно не освещалось ни одно обычное помещение в городе. В вагоне, посередине, стоял обычный домашний диван, на диване сидел обычный человек средних лет в свитере и мятых штанах и, склонивши набок лысую голову, играл на обычной гитаре. Это был знаменитейший сочинитель, песни которого пела вся страна. В веселом поезде везли его, чтобы, остановившись где-нибудь в Дачном под утро, вытащить на перрон и заставить петь. Потом его угостят чем-нибудь из горошка или еще какой-нибудь гадостью. Великий неразборчив и в выпивке, и в знакомствах…
Поезд сгинул в туннеле. Следующий должен был прийти не раньше чем через полчаса. Ждать не было смысла – он мог быть еще страшнее, ночь выдалась беспокойная. Но и идти с пустыми руками дальше не хотелось.
И тут меня осенило. Ведь оружие все равно понадобится…
Я растолкал одного из спящих у колонны. Это был тощий – даже более тощий, чем многие его земляки, – старик, судя по выговору, из Вологды или откуда-нибудь оттуда, с севера.
– Чего надо-то? – спросил он, приподняв голову на минуту и снова кладя ее на руки, чтобы не тратить силы. Глаза он так и не раскрыл. Я присел рядом на корточки.
– Отец, – шепнул я, – слышь, отец, калашникова нет случайно? Лучше десантного… Может, от сына остался? Я бы пятьдесят талонов отдал сразу…
Старик раскрыл глаза, сел. Беззубый от пеллагры рот ощерился.
– Отец, говоришь? От сына? Да я ж сам тебе в сыновья гожусь, дядя!
Я увидел, что он говорит правду, этому человеку было не больше тридцати. Но и голодал он уже не меньше года.
– Калашникова нет, – с сожалением сказал он. – Продал уже… А макарку не возьмешь? Хороший, еще из старых выпусков, я его по дембелю сам у старшины увел… Год назад… Под Унгенами стояли, тут объявляют: все, ребята, домой, смена, я его и увел… Возьми, дядя! За тридцать талей отдам… четыре дня не ел, веришь…
Он уже рылся в лежавшем под головой мешке, тащил оттуда вытертую до блеска кожаную кобуру…
Я отсчитал талоны и, не вставая с корточек, чтобы не демонстрировать особенно покупку, надел кобуру на ремень под куртку, сунул в карман три обоймы. Потом встал – и поймал ее взгляд.
Юля смотрела на карман, откуда я доставал талоны.
И тогда я понял, что наше совместное путешествие должно кончиться немедленно, чтобы мы оба пока остались в живых.
– Ну пошли, – сказал я. Она двинулась за мной, как загипнотизированная, ее «горбатые» жгли ее сердце, мои талоны не давали дышать.
Мы вышли из метро, и я сразу свернул за угол подземного перехода. Здесь было абсолютно пусто и почти темно, свет сюда шел только из дверей станции. Я вытащил пистолет, повернулся к ней и медленно поднял ствол на уровень ее темных, так и не узнанного мною цвета, глаз.
– Иди, – сказал я, – иди от меня. Талонов от меня не получишь. Хлеб можно купить и на «горбатые», а без лишних сапог обойдешься. Иди. Хватит. Я боюсь тебя.
– А куда ж я пойду? – спросила она довольно спокойно. – Ночь же, бандиты кругом…
– До утра побудь в метро. Утром сообразишь, – сказал я. – Иди. Иначе я выстрелю. Ты не даешь мне выбора.
Она кивнула.
Я стоял и смотрел ей вслед. Вот она толкнула качающуюся стеклянную дверь, вот начала спускаться по лестнице…
В это время над ухом у меня негромко сказали:
– Ну-с, как вам все это нравится?
Я отскочил, развернулся лицом, нащупал кобуру…
– Да бросьте, вы что, с ума сошли совсем, что ли? – мужчина в темном пальто и кепке-букле пожал плечами. Откуда его черт принес? Из перехода подошел, наверное… Но как тихо!
– Так нравится или не очень? – продолжал мужчина. Лицо его при свете, доходившем через стеклянные двери станции, показалось мне знакомым, кого я только не встречал за жизнь в этом городе… – Вот, радуйтесь, дождались! То, что вы все, вся наша паршивая интеллигенция, так ненавидели, рухнуло. Бесповоротно рухнуло, навсегда. Аномалия, умертвлявшая эту страну почти век, излечена, лечение было единственно возможным – хирургическое… Ну, и вы полагаете выжить после такой операции? Да и сама операция – хороша, а? Госпитальная хирургия: кровь, ошметки мяса, страх и никакого наркоза, заметьте… А результат? Генерал присматривает за страной-инвалидом…
– Если вам так уж полюбился ваш довольно убогий образ, то отвечу. – Я привалился к облупленному кафелю стены перехода, достал табак, стал сворачивать. – Извольте: мы еще в реанимации. Еще рано делать прогноз. Осложнения – страшные. Может, и не выживем. Но операция была жизненно необходима – вам знакомо такое медицинское выражение? Или резать, или все равно помрете… Делают аппендэктомию, все хорошо, вдруг – тромб в сердце… Генерал – это тромб; но…
– Варварство и идиотизм, – презрительно скривился собеседник. И я вдруг понял, с кем имею дело. По выговору, по всей манере… Вот и встретились! Теперь я уже не смогу отрицать – эта старомодная привычка строить фразу, этот свободный жест, забытые в стране слова… – Варварство и идиотизм, – повторил он. – Как и собственно отечественная медицина. Все на уровне каменного века. Или резать, или смерть… А разве лучше умереть зарезанным, чем естественно? По-моему, вам еще час назад предоставлялась возможность лечь под нож, но вы постарались ее избежать…
– И вы?.. – удивился я.
– Едва ноги унес, – вздохнул он. И засмеялся мягким дворянским смешком. – А вы, надобно признать, весьма тут поднаторели выходить из отчаянных ситуаций. Подучились! М-да… Вот вам и еще один светлый праздник освобождения. Погромы, истребительные отряды, голод и общий ужас… Потом, естественно, разруха, потом железной рукой восстановление… Бывших партийных функционеров уже по ночам увозит Комиссия. Все ради будущего светлого царства любви и, главное, справедливости. Но… Время будет идти… Через десять лет, если доживете, будете отвечать на вопрос: чем занимались до девяносто второго года? А не служили в советских учреждениях? А не состояли в партии или приравненных к ней организациях? Не ответите – сосед поможет… И поедут оставшиеся в живых верные бойцы Реконструкции куда-нибудь в Антарктиду… Лед топить.
– Но ведь нужна же была, черт бы все побрал, операция! – заорал я и закашлялся дымом. – Ведь… доходили же… стыдно было…
– Не орите. Сталинцев накличете или «витязей» черноподдевочных, – холодно посоветовал собеседник. – И что это за дрянь вы курите? Угощайтесь… – он протянул пачку «Голуаз». – Угощайтесь, угощайтесь, у меня пока еще есть… Да-с, ничего вы, значит, так и не поняли… Да не нужна социальная хирургия, зарубите вы это на своем общероссийском носу картошкой! Черт вас раздери, любезные соплеменники… Вы когда-нибудь научитесь терапии-то европейской? Почему там бастуют веками – и ничего, а у нас день бастуют, на второй – друг другу головы отрывают? Почему там демонстрации, а у нас побоища? Почему там парламентская борьба, а у нас «воронки» по ночам ездят? А вам, смутьянам книжным, все мало, все мало! Подстрекаете, подталкиваете… Ату его, он сталинист! Гоните его, он консерватор! Ну прогнали консерваторов, а они-то – кон-сер-ва-торы! То есть хотели, чтобы оставалось все как было, чтобы хуже не стало… Дождались операции? Ну теперь крови не удивляйтесь, особенно своей. Живой-то орган кровоточит сильнее.
Злым щелчком он выбросил свой окурок, помолчал… Я докуривал сигарету тоже молча, забытый восхитительный вкус настоящего табака сбивал мысли.
– Ладно, – вздохнул он, – что теперь говорить… Да вы ведь и согласны со мною, я же вижу. Так что, если захотите изменить свою жизнь, – милости прошу. Помогу, чем сумею. Найти меня несложно… – небрежным движением он сунул в карман моей куртки твердый бумажный прямоугольник. – Здесь и телефон, и адрес. На всякий случай по телефону себя не называйте, просто попросите, кто подойдет, о встрече в известном месте. Это значит, я буду вас ждать здесь же, в первую после звонка ночь, вот в такое же время… Засим – желаю здравствовать.
Он повернулся и пошел к дальней лестнице перехода. Из-под пальто его были видны вечерние брюки с атласными лампасами и лакированные туфли, вовсе неуместные ночью в районе Страстной.
– Тут вы, конечно, немножко перегнули, Юрий Ильич, – сказал Игорь Васильевич и, как обычно, засмеялся. – Женщину под пистолетом гнать не стоило. Тем более и пистолет-то… купленный. А вы знаете, у кого, кстати, вы его купили?
– Дезертир, – сказал строгий Сергей Иванович. – Совершенно точно дезертир и, как он же сам признался, расхититель военного имущества. Зря вы рисковали, Юрий Ильич, зря…
– Мы вас, если что, конечно, в обиду не дадим, позвоним или подъедем, если нужно, – сказал Игорь Васильевич. – Но другому бы пришлось отвечать…
– Вот и не нужно за меня заступаться, – упрямо сказал я и придавил сигарету в пепельнице. На этот раз мы сидели уже не в гостиничном номере, а в какой-то квартире в одном из старых, давно вышедших из-под капитального ремонта домов на Садовой. Квартира была полупустая, только холодильник шумел в прихожей, да в углу большой комнаты стояли два казенных кресла, низкий столик и диван с одним отломанным валиком. Окна были завешены желтыми газетами, сквозь газеты лупило солнце… Но пепельница на столике, естественно, имелась. – Нет уж, не надо меня защищать, прошу вас…
– Да как хотите, Юрий Ильич, – воскликнул Игорь Васильевич, – вы как хотите, мы ж понимаем, что вы человек самостоятельный, независимый, смелый, талантливый, гордый, неподкупный…
– И вообще, – закончил Сергей Иванович, который от раза к разу становился все строже и строже, все важнее и важнее, покрикивал и на Игоря Васильевича, и на меня. – Но теперь вопрос другой: ну прогнали вы эту… даму. И дальше что? Почему же вы дальше не написали, а, Юрий Ильич?
– Что вы имеете в виду? – спросил я, чтобы как-то потянуть время, чтобы, может, снова свести разговор к невнятице, к неконкретной лояльности. – Вообще-то, больше и не было ничего… Ну прохожие разные… бандиты…
– Нет, Юрий Ильич, – тут посерьезнел и Игорь Васильевич, – с бандитами все уже ясно. Вы нам напрасно не доверяете, Юрий Ильич. Времена теперь не те, мы ж вам сесть вот предлагаем, а вы… Мы сейчас в трудном положении, Юрий Ильич, а вы не верите. Пока с нами говорите – верите, а потом, как уйдете, – так вас кто-то и настроит против нас. Может, жена?
– Почему жена? – Я чувствовал себя все увереннее по мере того, как нарастал их напор. – Вот вы говорите, времена не те. А если снова будут те?..
– Что ж вы думаете, Юрий Ильич, мы тогда здесь дыбу поставим, что ли? – обиделся Сергей Иванович. – Разве можно так рассуждать? Вы же нас, лично нас перед собой видите? Похоже, что мы на такое способны?
– Ну лично вы, может, и не способны, – замялся я, – но редакция в целом…
– И никто в редакции, уверяю вас! – взвился Игорь Васильевич. – Это все у вас старые стереотипы, как теперь говорят, образ друга… то есть врага…
А у нас теперь все кадры сменились, народ грамотный, вон Сергей даже три института кончил, правильно, Сергей?
– Ну, – сказал Сергей Иванович. – А раньше у нас даже подполковники не все читать умели. Вот Игорь Васильевич лично помнит одного, он даже «расстрел» через одно «эс» писал, представляете?
– Представляю, – сказал я, и мы все втроем засмеялись. Хорошо так засмеялись, понимая друг друга…
– Вот я и говорю, – сквозь смех произнес Игорь Васильевич, – если у вас адресок и телефон этого… ну, который вам предлагал кое-что… если остались, вы поделитесь, вам же и легче будет…
– Это ж ведь он и есть, – сокрушенно вздохнул Сергей Иванович, – экстраполятор ихний. Причем тесно связанный с ихними пресловутыми редакциями. С нашими, извиняюсь, коллегами по ту сторону исторических баррикад. Он только числится экстраполятором, а на самом деле имеет звание старшего редактора. Его уже один раз выдворяли даже.
– Действительно, – я ляпнул и остановился. – Действительно…