bannerbanner
Кант и эпигоны
Кант и эпигоны

Полная версия

Кант и эпигоны

Язык: Русский
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Кант и эпигоны


Отто Либман

Переводчик Валерий Алексеевич Антонов


© Отто Либман, 2024

© Валерий Алексеевич Антонов, перевод, 2024


ISBN 978-5-0060-7318-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Предисловие редактора

Книга Отто Либманна «Юношеская книга», которую мы здесь переиздаем, долгое время не появлялась в книжной торговле, несмотря на ее глубокое влияние. Отто Либманн получал много просьб о переиздании, особенно в последнее время. И когда Кантовское общество включило в план своих задач «переиздание редких философских произведений», нам тоже было предложено сделать заново доступным имеющееся здесь произведение. Поначалу эта затея вызвала у автора некоторое смущение: с одной стороны, понятно, что его труд стал ему дорог. С другой стороны, он сказал мне: «Но ведь это все-таки юношеская работа. «И я должен был бы узнать основную черту его философской натуры по тому, как он ее противопоставлял, если бы она уже не говорила объективно с каждой написанной им страницы за то короткое время личных отношений, которое я приобрел с ним со времени моего назначения в Йену: самое громкое и безоговорочное применение «γνωθι σεαντον» к его личности, его собственному труду и деятельности. Так, его отношение к этому сочинению было почти образцово объективным: «Я, конечно, написал бы его сегодня совсем иначе, чем полтора века назад», – не раз говорил он мне. И Кант сегодня, возможно, выглядел бы даже лучше, чем тогда, но и эпигоны тоже, – говорит он. Но это ни в коей мере не должно повлиять на ту основную систематическую позицию, которую он выработал впоследствии. Напротив, именно с этой позиции он предпочел бы переработать свой первый труд с нуля и использовать для этого исторические достижения последних десятилетий. Однако, как бы ни свидетельствовало это желание о бодрости и свежести его духа, необходимо было также постоянно помнить о его слабеющем здоровье. Кроме того, новое издание было бы не перепечаткой, о которой мы просили, а новой работой.

Только после долгих критических размышлений, за несколько недель до своей смерти, он доверил мне издание своего труда, первые два печатных листа которого я смог дать ему ознакомиться. Нет необходимости указывать, что автор «Анализа действительности» и «Мыслей и фактов» не остался в том положении, которого он достиг в 1865 г., а продолжал успешно и плодотворно работать в течение более века. Однако именно поэтому мне кажется долгом почтения к личности Отто Либмана, а также долгом благодарности к делу его достижения, призвать сегодняшних критиков, особенно скорых на слова, быть несколько осторожными в своем отношении к юношескому творчеству Либмана и сказать им, что Либман, справедливо осознавая свое достижение, никогда не сможет найти более искреннего и честного критика, чем он сам. Поэтому мне хотелось бы описать хотя бы два основных момента, на которые в первую очередь была направлена самокритика Либмана в его работе «Кант и эпигоны».

Один касается содержания, другой – только формы. Находясь под впечатлением последних бесед с Либманом – я пишу эти строки ровно через неделю после того, как видел его в последний раз, – я излагаю главное, по возможности следуя его собственным высказываниям, как бы биографически. Разговор с самим Либманом я начинаю с содержания, с тех моментов, которые затронули «дух трансцендентальной философии»: К числу особых радостей, которые Либманн испытал в последние недели своей жизни и свидетелем влияния которых на него был я сам, относится дань, которую Виндельбанд отдал ему при характеристике «философских направлений современности» (Große Denker II, p. 363 ff.). Если бы Виндельбанд сказал здесь, что «немного… антропологизма от зачатков нового кантианства», то Либманн с такой же радостью признал эту критику вполне корректной, как и согласился с мнением Виндельбанда о том, что эта антропологическая позиция выходит за пределы самой себя именно благодаря «исследованиям Либманна в градиентных слоях априорного». Он думал, что сможет сразу же прийти к взаимопониманию с Виндельбандом1, переведя априори из сферы кантовского понятия «человеческий разум», в которой он его первоначально оставил, в сферу понятия «чистый рассудок», на которое он в конечном итоге, а именно в своих основных работах, действительно нацелился и которое даже в рамках кантовской системы придется все более строго отличать от понятия «человеческий разум» путем исследования.

И в подтверждение этого он указал на мои собственные замечания по поводу его (Либмана) трактовки природы как «объективной мировой логики», в которой, вероятно, антропологическое было вычеркнуто, а трансцендентное представлено в чистом виде. Тогда изменится и позиция Либмана по отношению к «эпигонам». Это одно – момент содержания. И это подводит меня ко второму, формальному моменту. Однажды Либманн сказал мне, что самым досадным просчетом в намерениях его работы «Кант и эпигоны» было мнение, рассчитанное на похвалу, что он судил Фихте, Гегеля и Шеллинга по образцу Шопенгауэра. Он, видимо, полагал, что в этой книге достаточно четко охарактеризовал метод Шопенгауэра. (Действительно, «проступок» Шопенгауэра прямо характеризуется как «непростительный, бестактный, неуместный, даже неприличный». ) Но, вероятно, он был еще недостаточно ясен для широкой читательской аудитории, и поэтому на самом деле он должен быть еще более ясным по отношению к Фихте, Гегелю и Шеллингу, а также по отношению к Шопенгауэру. Мне также не хотелось подавлять это замечание для правильного понимания намерений Л

Я думаю, что в его духе и смысле поделиться этим фактически частным заявлением. В остальном я могу обратиться к фактическому изложению Либмана. Из него каждый, кто умеет читать философские книги, может увидеть прямо противоположный метод Шопенгауэра. Этому до сих пор иногда подражают. И сегодня, следуя рецепту Шопенгауэра, из работ Гегеля вырывают отрывки, чтобы выставить их, правда, без шопенгауэровского остроумия, на смех еще более остроумной публики. И даже если это было, если применить либмановскую характеристику привычки Шопенгауэра в отношении Фихте к еще более худшему поведению в отношении Гегеля, «непростительно, бестактно, неуместно, даже неприлично», то у Шопенгауэра это все равно было привлекательно новизной и остроумием, хотя и плохим остроумием. Но бездарное копирование Шопенгауэра – это безвкусица вдобавок ко всему.

Отто Либманн действительно мыслил слишком масштабно и благородно для подобных выходок, в нем было слишком много философской серьезности и философского достоинства, слишком много стиля жизни, действительно, слишком много вкуса. А главное, в нем было слишком много того подлинного благоговения перед настоящим величием, которого требует Гете, слишком много благоговения перед тем, что он сам называл философской традицией. За исключением работы «Кант и эпигоны» и последней лекции о Канте (обе, впрочем, имеют ярко выраженную систематическую направленность), Либманн фактически не занимался историей; его собственным полем деятельности была систематическая философия. Но именно потому, что он умел оценить значение истории для системы философии, он оказался подлинным представителем той систематической философии, которой принадлежит будущее. Об этом красноречиво свидетельствует не только его трактат о философской традиции, но и сами его основные систематические работы.

И философское мышление настоящего показывает так мало значимых явлений, которые хотя бы работают на будущее, и так много мелочей, существование которых решается в настоящем, именно потому, что чувство значимости прошлого еще не осенило основную массу нынешних явлений, без которых уже не может быть будущего нашего настоящего. Либмана, однако, действительно следует отделить от этого большинства. Когда он ведет энергичную борьбу против «эпигонов», чтобы бороться за самого Канта, подвергаясь, правда, не менее энергичной критике, он действительно не хотел представить «эпигонов» как пустяки.

Либманн мог бы отмахнуться от банальностей в случайной фразе, но он, конечно, никогда бы не написал книгу о банальностях. И эта книга не имела бы такого положительного эффекта, какой она имела. Поэтому то, что он написал о «Канте и эпигонах» так, как он это сделал, является не только свидетельством восхищения, которое он всегда испытывал к Канту, но и выражением уважения к «эпигонам». И это название тоже нельзя трактовать даже как пренебрежение, его следует понимать в аспекте исторического эпигенеза. Ведь именно в этом сочинении Либман не только признал «эпигонов» «самостоятельными мыслителями», действительно «великими архитекторами» мысли, но и увидел в них «великие основные направления нашей современной философии». Он не только не отмахнулся от их «выдающейся силы мысли», но, более того, выразил, насколько они «серьезно относятся к истине».

Это действительно другой язык, чем тот, на котором Шопенгауэр выступал против Фихте, Гегеля и Шеллинга. Если он спорил с ними не менее энергично, чем с Шопенгауэром и Гербартом, то только потому, что «серьезное отношение к истине» было для него святыней. Это следует учитывать и при изучении работы Либмана с молодежью. Поскольку Либманн, как я уже говорил, не мог больше переписывать ее, не создавая совершенно нового произведения, он пожелал, чтобы я, возможно, прямо указал в предисловии, что это не новое издание, а перепечатка в соответствии с планами Кантовского общества. Он дал мне несколько строк от себя, которые я могу использовать по своему усмотрению.

Однако я оставлю их без сокращения в качестве авторского предисловия. Это последние строки, которые, по крайней мере, по содержанию, предназначались им для передачи публике. Как последний, пусть и краткий, литературный документ, они будут желанны для его друзей и читателей. Мне остается одна обязанность: последний ученик Отто Либмана, доктор Вальтер Мехлер, охотно и любезно помог мне прочитать исправления. Искреннюю благодарность за это я хотел бы выразить ему здесь от всего сердца, в том числе и от имени его почитаемого покойного учителя. Так что пусть «Кант и эпигоны» идут вперед. Думаю, что если принять во внимание то, что я попытался здесь объяснить в либмановском смысле, то и работать они будут заново в либмановском смысле. Философская работа современности, в той мере, в какой она действительно философская и действительно работа, вновь проходит под знаком конфронтации с Кантом и эпигонами. Но конфронтация – это в той же мере не понимающая вину витуперия, в какой и не понимающая молитва. Это так же противоречило критическому мышлению Либмана, как и его чувству справедливости.

Поэтому его творчество стало призывом к критицизму против догматизма. Для этого, однако, он мог бы не ограничиваться высказыванием Канта о том, что вся догматическая болтовня вызывает отвращение у того, кто однажды попробовал подлинную критику. С тем же правом он мог бы сослаться на то мощное явление среди трех великих эпигонов, которому он был рад отдать особую дань, – Фихте, который подчеркивал, что против поклонения слову: «Тот, кто имеет только это, имеет, действительно, только слово, но не понятие. Только в исследовании, в борьбе духа с духом, последний упоминает о нашем собственном основании». «Это рассмотрение, однако, есть подлинная критика в смысле критицизма, именно потому, что оно не является ноющим отрицанием, а рассматривает в соответствии с ценностными критериями и позволяет ценному самостоятельно вырасти на своей собственной почве.

И в этом исследовании и в этой борьбе пусть работа Либмана, чей дух был столь же противен простому отрицанию, сколь и всегда направлен на позитивное созидание, вновь принесет продвижение и прояснение, как это было при ее первом появлении, с большим успехом позитивно продвигая и проясняя философскую ситуацию. Ее автор может называть ее «молодежной работой», но это молодежная работа Отто Либмана. И даже если бы он написал ее на пике своей философской карьеры иначе, чем в начале ее, то именно в том виде, в котором она впервые появилась, она имеет не только ценность долговременного культурного документа в развитии нашей интеллектуальной жизни, к чему стремятся наши переиздания, но и личное обаяние мощной юношеской свежести ее создателя, для которого его дело гарантирует долговременный эффект. То, что он незадолго до своей смерти передал свой юношеский труд в руки Кантовского общества, заслуживает, однако, нашей искренней благодарности.

Йена, январь 1912 г., Бруно Баух

Введение

Хорошо известно, что деревья не растут до неба; истина, которая если и способна погубить человеческие амбиции, то, с другой стороны, служит стимулом к честному стремлению к знаниям, поскольку способна свести все слепое идолопоклонство перед авторитетом к вполне безобидному уровню.

Когда в какой-либо сфере человеческий разум до такой степени сильно и односторонне напряг свою деятельность, развил свои мысли до мельчайших нюансов, что большинство мыслителей едва ли в состоянии последовать за ним, а тем более превзойти его; тогда он вполне может считать себя оправданным в убеждении: здесь больше нечего думать, он полностью исчерпал все содержание этой сферы, но тогда он также несомненно близок к той области, которая лежит всего в шаге от возвышенного. – В такие эпохи для независимого исследователя наиболее целесообразно озвучить всеобщее недоверие, подвергнув принципиальному сомнению прежде всего фундамент, на котором покоится вся эта гордая конструкция. Ибо следует опасаться, что если они окажутся не вполне надежными, то в один прекрасный день все здание может рухнуть и завалить толпу, собравшуюся в его залах; или, другими словами, разрушив то, что авторитеты считают высшей, несомненно самой простой истиной, можно разрушить саму идею истины и веру в нее. Чтобы предотвратить такое несчастье, честные сомневающиеся часто становились поборниками гуманности. – GOETHE сказал:

Если бы у нас не было сомнений,где бы была эта радостная ясность?

Это относится прежде всего к той сфере интеллектуальной деятельности, которая, с одной стороны, наиболее важна, потому что в ней рассматриваются те предметы, которые нам наиболее дороги, но которая, с другой стороны, наиболее подвержена ошибкам и сомнениям, потому что в ней дух почти не может опереться ни на какого доброжелательного поводыря, почти полностью зависит от собственного такта – к философии. Именно в философии часто наступала описанная выше эпоха, когда считали, что все кончено; но также именно в философии столь же часто основательный бунт совершал чистый перелом, прокладывал путь для совершенно нового строительства. Я не думаю, что я одинок в своем мнении, когда считаю наше время таким, в котором, по указанной причине, существует общее недоверие к философским исследованиям. В любом случае, нас должен смущать тот факт, что, хотя спекуляция в ряде известных систем, кажется, достигла и полагает, что достигла всего, что может быть достигнуто в этом предмете, большинство образованных людей очень мало завладело им, они очень равнодушны к духу этих систем, отчасти ведут себя безразлично, отчасти склоняются скорее к поверхностным, беспочвенным и бездонным мнениям материализма. Это не случайно, ибо случайностей не бывает. Поэтому стоит приложить усилия, чтобы получить дальнейшие разъяснения по поводу этого явления. Конечно, нельзя отрицать, что сложность абстракций, требуемых в этих системах, и своеобразие их конечных результатов оказывают сдерживающее воздействие на неподготовленного человека; кроме того, их внешнее одеяние, изменчивая, частично преувеличенно образная, частично лаконичная терминология, увиденная мимоходом, скорее вызовет насмешки, чем пристальное изучение. И прежде всего, огромное различие, существующее между отдельными системами, и злобность, с которой их основатели и последователи полемизируют друг с другом, должны придать им достоинство и, таким образом, эффективность, в глазах беспристрастного человека, даже уничтожить их. Достаточно вспомнить, с каким энтузиазмом слушали когда-то натурфилософские оракулы Шеллинга, которые Гербарт позднее объявил «метафизической чепухой», и с каким изумлением взирали на диалектику Гегеля, которая охватила весь мир неугасающей движущей силой и которую АРТУР ШОПЕНГАУЭР, лишь недавно обративший на себя внимание, считает не в меру презрительной и злобной. Если мы теперь примем во внимание также полемику ФРИЗА против ФИХТЕ, ШЕЛЛИНГА и ГЕГЕЛЯ, ГЕРБАРТА против него и этих, ШОПЕНГАУЭРА против всех их вместе, наконец, даже ссоры и школьные распри их последователей и полупоследователей между собой и против других, то перед нашими глазами расстилается такой неразрывный хаос мнений, такая местность, основательно заросшая колючим кустарником, что для тех, кто стоит в отдалении, найти среди них дорогу или даже сориентироваться в ней представляется почти невыполнимой задачей. «Один презирает, другой смеется; оба несут беду. И беспристрастный третий должен скорбеть о дихотомии и ее последствиях.»2 Таким образом, вавилонская башня немецкой философии нашего века отличается от библейской не только тем, что ее строители верили, что они действительно достигли небес, но и тем, что, помимо путаницы в языке, от нее исходила путаница в мыслях. Но эти возражения носят лишь популярный характер, т.е. не доказана их обоснованность. Для нас же речь может идти только о научном понимании вопроса, о том, чтобы начать ab ovo [с яйца – wp]. – Критика всех отдельных систем была бы, конечно, самой подробной процедурой, но, следовательно, ни в коем случае не самой тщательной. Давайте лучше придерживаться того, о чем мы говорили выше, что в такие эпохи в первую очередь следует исследовать основы, принципы. Ведь если мы обнаружим, что различные современные системы философии исходят из общего исходного пункта, то результат точного исследования этого исходного пункта в любом случае должен стать решающим для нашего суждения о всех тех направлениях, которые из него следуют; мы обретем надежную точку зрения, ухватим суть дела in nuce [в орехе – wp]. Где находится эта общая отправная точка, мы можем не искать долго, потому что это уже давно установлено и общепризнанно: Она лежит в философии Канта. «Кант доминирует в философии девятнадцатого века, как Лейбниц доминировал в философии восемнадцатого», – говорит один из самых остроумных историков философии.3 И «что он является философским реформатором нашего века, что в нем коренятся все системы современности», – прямо и открыто признают даже его противники.4 Пожалуй, естественно упомянуть часто цитируемую эпиграмму ШИЛЛЕРА на Канта:


Как один богач может накормить столько нищих!


Установлено! – Когда короли строят, крестьянам есть чем заняться.

Однако я хотел бы прямо отметить, что в этом distich [двучастном – wp], как по времени написания, так и особенно по содержанию, только JÄSCHE, BECK, BOUTERWECK, KRUG и др, также REINHOLD, т.е. те подчиненные [подвластные, зависимые – wp] головы, нахватавшиеся внешней формальности кантовской доктрины, которые особенно называли себя кантианцами, поскольку их главной категорией было «autos epha» [вождь заговорил – wp]. С другой стороны, те, на кого мы только что обращали внимание и чьи системы до сих пор называли философией XIX века, а именно: Фихте, Шеллинг, Гегель, Гербарт, Фриз и Шопенгауэр, должны быть признаны великими архитекторами. С одной стороны, они настолько зависят от философии Канта, что без нее они были бы не только непонятны, но и невозможны, но с другой стороны, они так далеко и так по-разному развили последствия этой общей основной доктрины, что их следует рассматривать как независимых мыслителей.

В соответствии со своими различными концепциями критики, они объединяются в четыре основных направления, которые мы назовем, пока что, для того, чтобы дать этому вопросу название, идеалистическим, реалистическим, эмпирическим и трансцендентальным; названия, которые, вероятно, найдут свое оправдание в ходе этого трактата. Идеалистическую теорию представляют Фихте, Шеллинг и Гегель, реалистическую – Гербарт, эмпирическую – Фриз, трансцендентальную – Шопенгауэр. Чтобы предупредить возможные возражения, мы хотим прямо здесь доказать, что их зависимость от Канта не просто приписывается им со стороны, но признается ими самими; и это, вероятно, лучше всего сделать их собственными словами:

Фихте, основатель идеалистического движения, чьей философии непосредственно следовал Шеллинг, и от которого в свою очередь отталкивался Гегель, заявил: «Он знал, что никогда не сможет сказать ничего такого, на что Кант уже не указал прямо или косвенно, более ясно или более скрыто».5

ГЕРБАРТ фактически признает: «Одним словом, автор – [т.е. я] кантианец».6

ФРИЗ «находит для своей цели наиболее содержательную предварительную работу „в „Критике разума“ Канта, этих первых философских шедеврах“».7

В заключение ШОПЕНГАУЭР говорит: «Философия Канта – единственная философия, основательное знакомство с которой практически предполагает то, что будет здесь представлено. – Ибо учение Канта производит в каждой голове, усвоившей его, столь значительное изменение, что его можно считать духовным возрождением.»8

Как основатель этих четырех великих главных направлений нашей современной философии, он, без сомнения, является самым значительным мыслителем христианского человечества. КАНТ объединяет в себе все те качества, которыми должен быть наделен истинно великий философ: Глубина и величие замысла, ясность и острота мысли, благоразумие и трезвость в исполнении и – что необходимо прежде всего – правдивость. Он такой же враг всей темной, фантастической, иллюзорной философии, как и того поверхностного, легко удовлетворенного мышления, которое довольствуется тем, что плетет паутину номинальных определений на поверхности, не проникая в ту глубину, о которой не имеет ни малейшего представления. – Поэтому показательно, как он берется за те самые утверждения, в которых шотландский скептик думал, что уничтожил все знание, и, преследуя их с беспощадной суровостью до самой глубины, находит в них скорее фактическое основание всякого воображения, мышления и знания, – то, чем неоспоримый факт опыта впервые обусловлен и становится возможным.

– Его философия – это поздно созревший плод долгого, одинокого, серьезного труда; видно, что это награда за напряженную, упорную борьбу и что она ярко отзывается во всех его строках.

Таким образом, его учение является эпохальным в самом высоком смысле этого слова; оно полностью негативное и опровергающее по отношению ко всем предыдущим попыткам установить твердо обоснованное мировоззрение, и позитивное и фундаментальное по отношению ко всем последующим. Для тех, кто ее не понял, докантовские философы все еще полностью оправданы, а послекантовские – необъяснимы. И все же она неизменно скромна, как по форме, так и по содержанию. По форме – потому что все свои глубокие прозрения она доносит с целомудренной искренностью, без напыщенности, самовосхваления и трубного гласа. Этим она выгодно отличается от многих высокопарных слов своих преемников, которые даже не соблюдают должного почтения к их общей альма-матер [воспитывающей матери – wp]. Скромная по содержанию, ибо какова ее простая, непритязательная тема? Это реализация того правила, что человеческая спекуляция, прежде чем приступить к грандиозным, дальновидным построениям мысли, должна сначала дать отчет о том, насколько далеко простираются ее силы; это ответ на вопрос: что я вообще могу знать? – Она спокойно и уверенно отвечает на тот же вопрос и ограничивает всю самонадеянность своего мышления теми пределами, которые она сама для себя устанавливает. Своим девизом она избрала слова ПЕРСИУСА:

«Tecum habita et noris,quam sit tibi curta suppelex».9

[Осуждая других, смотри на свои собственные недостатки, чтобы не быть слишком суровым. – wp]


Но это скромное содержание имеет такое высшее, далеко идущее значение, что уничтожает всю пышную, напыщенную псевдофилософию. Поэтому оно абсолютно значимо; поэтому оно иногда так глубоко захватывает нас мощной истиной своих мыслей, что, прерывая чтение, мы погружаемся в молчаливое, задумчивое изумление перед поистине возвышенной глубиной этого духа. И если эта же доктрина, столь скромная во всем своем истинном величии, не только вынуждена была дать право на существование самым буйным псевдофилософским темам, но и сама была так плохо понята, что ее можно считать самой высокомерной из всех, то в этом одном мы видим заблуждение ее учеников и толкователей. Не философы или полуфилософы, такие, как Гете, которому эта доктрина совсем не подошла10, и ФРИДРИХ ХЕЙНРИХ ЯКОБИ, который один смог заполнить философский промежуток между догматизмом и критицизмом, считали второстепенные идеи главными.

– Но тот, кто постигнет истинную, простую основную идею этой философии с полной интеллектуальной преданностью, кто ухватится за самую ее сердцевину, придет к убеждению: «Ее принципы останутся непреложными; ее ошибки немногочисленны по сравнению с ее истинами». – Так она и стоит там в своем чистом, возвышенном величии, – вечный памятник чести человеческого духа». —

На страницу:
1 из 4