bannerbanner
Темное солнце
Темное солнце

Полная версия

Темное солнце

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 10

Благодаря моему искусству целителя местные жители согласились принять нас в свое сообщество. Мы с Нурой были им полезны, что нам помогло завоевать их расположение.

Мужчинам я открыл то, что освоил в Стране Кротких вод: колодезный журавль и письменность.

Журавль? Я немало пожил среди тех, кто укротил Тигр и Евфрат, и теперь усовершенствовал этот механизм для подъема воды. Шест с ведром на конце был укреплен на вершине столба, врытого в землю. Шест наклоняли, чтобы зачерпнуть воды из реки, подымали, вращали относительно столба и выливали воду либо сбоку, либо сзади: в устроенный повыше водоем. Эта процедура позволяла в безводные сезоны – особенно в сияющую зимнюю сушь – орошать поля с помощью каналов. Люди освоили орошение, затем стали сопровождать эту работу пением, медленной мелодией из трех нот, ясной и умиротворяющей, днями напролет висевшей в безоблачном небе.

А письменность они придумали и без меня. Кто-то уже схематично рисовал продукты питания для составления учетного перечня. Я предложил им наряду со знаками-предметами ввести знаки-звуки, которые отсылали бы к звучанию слова, – без смешения идеограмм и вокабул письменность сумеет выразить лишь немногое.

И наконец, нашу задачу упростило одно растение, в изобилии росшее по берегам Нила; оно навсегда расширит границы сознания, откроет новое будущее, ускорит развитие культуры.

Этому изящному нефритово-зеленому тростнику, растущему кустами или сплошными зарослями, удалось совершить неслыханный подвиг; внешним видом он соединял небо, воду и землю – небо, потому что вершина устремленного вверх стебля увенчивалась звездообразной розеткой листьев, подобной солнцу с его лучами; воду, потому что его стебель фонтаном взлетал из воды; землю, потому что его корни крепко цеплялись за почву, прочные корни, из которых мастерили кухонную утварь. Его считали очень умным и даже способным путешествовать! И верно, я не раз замечал группу этих тростников, вместе оторвавшихся от почвы и образовавших плавучий остров, они вольно устремлялись покорять новые земли, и не было им дела ни до берегов, ни до животных, ни до людей.

Солнечная душа этого растения, его независимость и быстрый захват территорий вызывали уважение прибрежных жителей, которые считали его священным и старались постичь его богатства. В истории оно сохранилось под именем «папирус».

Они его жевали, высасывая нежный, довольно пресный сок, а волокна выплевывали. Из цельных стеблей строили лодки; из стеблей, расщепленных на тонкие слои, мастерили корзины, циновки и сандалии. Исследуя его иные возможности, они изобрели первую «бумагу», гладкую, чистую поверхность, пригодную для рисунков и записей, которая пришла на смену тяжелым и хрупким месопотамским глиняным табличкам.

Изготовление папируса занимало недели. Мужчины выдергивали тростник, срезали листья и корни, затем острым ножом очищали стебель от горькой коры. Потом разрезали нежную мякоть на широкие полосы, гибкие и тонкие, которые еще утончали отбиванием. Затем долго вымачивали, многократно меняя воду, чтобы удалить сахар. Полосы выкладывали на доску, одни горизонтально, другие вертикально, двумя слоями. С помощью звериных шкур и камней конструкцию пригнетали и на несколько дней оставляли сушиться на солнце. После этого этапа, необходимого, чтобы избежать появления плесени, проходились по заготовке валиком из слоновой кости, выравнивая шероховатости и полируя страницу, – но в меру, поскольку на чересчур глянцевой поверхности чернила не оставят следа.

На берегу божественной реки, запасшись этим чудесным папирусом, я просидел многие месяцы напролет с моими новыми друзьями, стариком Экаем и юношей Меми, которым хотелось приручить знаки и овладеть ими.

Светло-серые глаза опаленного солнцем здоровяка Экая так освещали его лицо, что оно, казалось, излучало седую гриву и бороду. Годы выгравировали на его лице улыбку; то, что у других было морщинами, у него стало выражением непреходящей радости. Несмотря на скрючивший тело ревматизм, кисти рук и пальцы сохранили гибкость и позволяли ловко орудовать кисточкой: несколько взмахов, и на буром папирусе возникали женщина, кошка, лотос или ибис; его цветы дрожали от нежного дуновения, а крокодилы и змеи отличались такой живостью, что мы опасались, как бы они нас не куснули. В отличие от художников, встреченных мною позднее, Экай был новатором. Никто до него канонов не устанавливал, и его кисточка сновала легко, свободно и беззаботно: он не повторял, он творил.

Рядом с этим коренастым стариком, чья атлетическая комплекция в те времена могла казаться пугающей, сидел юноша совсем иного телосложения, шестнадцатилетний Меми. Голова коротышки упиралась в массивные плечи, лицо было весьма выразительно; Меми не развился и не вырос, как обычные дети. Однако эти особенности придали ему достоинства, поскольку на берегах Нила карликов считали выдающимися созданиями: редкость была свидетельством драгоценности. Они воплощали не ошибку природы, но говорили о ее силе и изобретательности, то был знак божественного присутствия. Семья Меми пользовалась почетом, сумев произвести на свет столь необыкновенное дитя, вовсе не уродливое, а чудесное, и в благодарность приносила ежегодные пожертвования Бэсу, карликовому божеству, из века в век все более почитаемому[22].

Если Экай импровизировал, Меми систематизировал. Его мозг обладал свойством – вернее, потребностью – установить надежные ориентиры.

Когда я предложил им отобразить имена всех, с кем мы знакомы, они поняли, насколько они дополняют друг друга. Экай нарисовал карикатуры жителей деревни; все были выразительные, узнаваемые и забавные. Меми возмутился:

– Согласен, можно узнать людей. Но не их имена.

Экай согласился, и Меми быстро усовершенствовал систему, добавив к знакам-словам знаки-звуки, что позволило назвать всех поименно. Его изобретательный ум использовал наилучшим образом летучее воображение Экая, который разрабатывал символы своими быстрыми кисточками; и сегодня, стоит мне вспомнить могучего старика и коротышку, плечом к плечу сидящих по-портновски с досочкой на коленях в смиренной позе писца, и я вижу искусство бок о бок с грамматикой, эту суть египетской души, союз воображения и науки, фантазии и строгости, созидавший поразительную цивилизацию.


Из моей прошлой жизни я принес идею корабля и его применения. Жители Нила использовали не обычный тростник, как бавельцы, а папирус, из которого они сооружали хрупкие челноки с треугольными парусами. Наученный Потопом, я посоветовал им, из-за нехватки дерева, завозить его с северо-востока[23], пуская кедр на корпуса лодок, а сосну – на мачты. Общими усилиями мы построили плоскодонки на несколько гребцов, стали перевозить тяжелые товары и перешли от рыболовства к торговле.

Наше сообщество разрослось. Деревушка стала селом, племя – селянами, а я – старостой. Жили мы просто, больше верой, чем страстями. Я любовался этими спокойными красивыми людьми с чистыми чертами лица; их удлиненные глаза с тяжелыми веками таили мечты, их полные губы не предавались пустословию. Я удивлялся их выносливой силе и неутомимости, которой были наделены отнюдь не великаны, а статные мужчины с широкими плечами и тонкой талией; стройные женщины с тонкими руками носили тяжелые кувшины, оставаясь все такими же беспечно-изящными.

Как ни поразительно, мы с Нурой не скрывали ничего: ни нашей любви, ни нашего возраста. Со сверхъестественным здешние жители поддерживали панибратские отношения, это и было объяснением нашего безрассудства. Бесконечное удивление чудом жизни питало их набожность, и они приносили дары богу Реки, богу-благодетелю Хапи, который внезапно разливался в жаркий сезон и удобрял земли черным илом. Хапи почитали все, но никто не знал наверняка, какого пола это божество: бог это или богиня. Мощь указывала на мужское начало, а плодородие – на женское. Наш Экай не растерялся: он изобразил бога гермафродитом цвета речной волны, мужское тело с женской грудью и животом беременной женщины. Примиряющий и оправданный образ оказался разумным решением[24].

Мы с Нурой благоденствовали рядом с увядавшими согражданами: время не оставляло печати на наших лицах, но наша немеркнущая юность не возбуждала подозрений, – напротив, она вызывала восхищение. Здесь – я заметил это в связи с маленьким ростом Меми – необычное внушало большее уважение, чем обычное, исключение предпочитали норме. Всякое отличие говорило о божественном, и странностей никто не клеймил. Мы с Нурой никогда и нигде не ощущали так полно своей легитимности, как в эти годы и среди этих людей.

Мы позволили себе единственный маскарад: изменили имена. Едва мы пришли в эти края, Нура не задумываясь предложила, что мы будем называться Изэ и Узер, потому что мы хотели оборвать все связи с нашими прошлыми жизнями, с Нурой и Ноамом, с Саррой и Нарам-Сином. Тем более, что над нами нависала угроза: Дерек. Погребен ли он под многотонными обломками Бавеля? Или успел улизнуть из падавшей Башни? Как бы то ни было, мы знали, что он, как и мы, наделен способностью возрождаться. Даже если он погиб и засыпан кучей щебня, рано или поздно он вернется к жизни. Когда? На всякий случай следовало подстраховаться. Новые имена, Изэ и Узер, казались нам разумной защитой.

Стоит произнести ложь, становится проще ее продолжать, чем опровергнуть… И мы уже не отказывались от этих псевдонимов.

Несмотря на наши пылкие объятия, Нура все никак не беременела. Когда подходил срок, она с замиранием сердца подстерегала месячные. Ее навязчивое желание зачать превращало месяц в безумный марафон, она устремлялась к цели, к вершине – и кубарем скатывалась вниз, когда начиналось кровотечение. Бешеный азарт сменялся отчаянием. Я утешал ее, и мы начинали снова. Но нас изматывало эта чередование надежды и безнадежности. Нурина жажда материнства отравляла нам жизнь: в наших скачках было больше тяги к размножению, чем к наслаждению; мы занимались не любовью, а воспроизводством; под видом страсти в нас кипело подвижничество. Постепенно наши дни обесцветились и проходили под вывеской «Как всегда, осечка».

Нередко вечером Нура в моих объятиях шептала:

– Помнишь, что на прощание мне предсказала царица Кубаба: «Ты не родишь, пока прячешься под чужими именами… Маска мешает деторождению, ложь ведет к бесплодию. Ты сможешь зачать, когда снова назовешься Нурой».

Я умолкал, ломая голову: неужели Кубаба сказала правду и мы должны вернуть свои имена? Или наше бесплодие объясняется бессмертием?

Но скоро эти заботы отступили на второй план.

* * *

– Угадай, что я узнала! Ты мой брат.

При виде моей недоверчивой физиономии Нура хмыкнула. Я ошалело смотрел на нее, и она качнула головой:

– Ты мой брат. Так думают все.

Я перестал толочь нагар – соскребенную со стенок печи сажу – и выронил пестик.

– Что за чушь?

– Так сказали девушки, которых я учу ткать. Они мне прямо в глаза объявили, что мы с тобой брат и сестра.

– Но они же знают, что мы спим вместе, разве нет?

– Конечно. Это их ничуть не смущает.

– Уму непостижимо! Но с чего они взяли?

Нура уклончиво вздохнула:

– На этот счет у меня есть идея, но я хочу, чтобы сначала ты провел свое расследование.

Я страшно удивился, но снова взялся за пестик: растертая копоть мне была нужна для приготовления чернил.

Беседуя с горожанами, я стал невзначай выведывать, что они думают насчет нас, и был несказанно удивлен, что Нурины слова подтвердились: все как один полагали, что мы с Нурой – а вернее, Изэ и я – родились в один день от одной матери. Я услыхал кое-что и похлеще: Меми уверял меня, что мы с Нурой обожали друг друга еще в материнской утробе и напропалую занимались там любовью. Я ошарашенно пробормотал:

– Откуда ты знаешь?

Он простодушно взглянул на меня:

– Это знают все.

Что за странный ход мыслей привел людей к такому заключению? Когда я пытался докопаться до истины, мои собеседники ласково улыбались и уводили разговор в сторону.

Многократно повторенная ошибка обрастает налетом истины. В подтверждение прозвучало столько слов, что опровергнуть их мне было уже не под силу, и я решил лишь попытаться выяснить, кто же подтолкнул все сообщество к этой дикой мысли.

Но спустя несколько недель я убедился, что мои попытки тщетны.

– Но почему они приписывают нам инцест? – спросил я у Нуры.

Она хмыкнула:

– Из-за верности.

– То есть?

– Ты остаешься верен мне, я остаюсь верна тебе.

– Шутишь?

– Я не обманула тебя ни с одним мужчиной, ты не обманул меня ни с одной женщиной. Такое постоянство на берегах Нила непривычно. Адюльтер присущ всем семейным парам, кроме нашей.

– Нашей здесь… – хмуро уточнил я.

– Но они и знают нас только здесь, – возразила она. – Чтобы объяснить себе нашу исключительную привязанность, они делают из нас больше чем супругов: близнецов. Они приписывают нашу вечную верность этой изначальной особенности: прежде, чем любиться плотски, мы с тобой любили друг друга братски.

– Вовсе нет! Меми утверждает, что мы с тобой вовсю любились уже в материнской утробе.

– О, гениальная мысль! – воскликнула Нура.

Я скривил губы, и она добавила:

– Подумай, Ноам: объяснение нашей особенности позволяет им терпеть нас, а главное – терпеть самих себя. Иначе как на нашем фоне выглядят их собственные жалкие предательства, тайные связи, грязные делишки? Они решили считать нас кровосмесителями, чтобы не признавать легкомысленными себя. Мы мозолим им глаза нашей чудовищной верностью, и они нашли, как обелить свои измены.

Нура произнесла золотые слова. Терпимость жителей Нила была не только достоинством, но и недостатком: снисходя к отклонениям других, они поощряли и поблажки к себе. Если на изъяны и увечья – которые в более поздних культурах не приветствовались – здесь водружался ореол избранности, то лишь потому, что обычные отклонения получали от этого выгоду. Отказ жестко провести черту между добром и злом, правдой и ложью давал каждому свободу.

И Узер все так же пылко лелеял свою сестру Изэ. А ее огорчало отсутствие потомства, и она прикладывала массу усилий, чтобы забеременеть.


Тем временем все вокруг нас блекло и старело, медленно, но верно. Даже боги и богини. Говорили, что бог солнца Ра страдает от шума в ушах и забывает слова. Последним летом разлив Нила был недостаточно обильным, и люди жаловались, что Хапи ослаб и выплеснул из своего ложа меньше кувшинов воды для орошения полей. Гениальный художник Экай умер, а убеленный сединой карлик Меми под гнетом лет совсем съежился и из последних сил продолжал разрабатывать знаки.

Мы с Нурой – вернее, мы с Изэ – уже готовились увидеть закат одного поколения и восход нового, когда на пустынных пределах появились чужеземцы и нарушили покой нашего сообщества.

Один из них выделялся. Его звали Сет. Говорили, что он связан с божествами ветров, бурь и смертельной засухи. Этот господин властвовал над племенами, которые бороздили бесплодные земли.

Прибрежные жители упоминали о нем со страхом, как оседлые говорят о кочевниках, а жители оазисов – о пришельцах из пустыни. Пожив среди еврейских пастухов, перегонявших скот с одного пастбища на другое, к кочевникам я относился с приязнью. Да и разве не произошли все мы от охотников и собирателей? Я принадлежал к одной из первых общин, перешедшей от скитаний к оседлости, и не забывал, что мои предки неугомонно рыскали по лесам и своим существованием я обязан их легким ногам, а не только возведенным стенам. И вот я принял посланцев Сета – обувка добротная, одежка плотного льна да шерсти, башка умотана платком, кожа копченая и обветренная, веки сощурены привычкой к слепящему свету.

Я выставил им угощение, и в ходе застолья они уверяли меня в своих мирных намерениях: они хотят передохнуть, утолить жажду и выменять кой-какие вещицы на овощи и фрукты. Нура их очаровала, а я наслаждался, что она в центре внимания, и не придавал этому особого значения.

Их племя задержалось на наших плодородных просторах. Моих сограждан это обеспокоило, Нуру тоже. Гостившие у меня посланцы Сета изо дня в день оттягивали свой отход – то дети устали, то заболела чья-то мать, то старик при смерти, то скотину пробрал страшный понос.

– Я приглашаю вашего правителя разделить со мной трапезу, когда он пожелает, – сказал я им на прощание.

– Мы передадим ему, – обещали они.

Но все затихло.

По слухам, показывался Сет крайне редко, и это добровольное затворничество служило неиссякающим источником его огромной власти – мы больше почитаем неизвестное, чем известное.

Как-то утром от Сета примчался гонец и возвестил, что его хозяин приглашает меня на завтрашнее пиршество. И уточнил, что зовут только мужчин, без жен. Мне это не понравилось. Но я согласился.

Может, боги посылали мне на рассвете весть, когда я обнимал Нуру перед расставанием? Я чуял, что вокруг меня сплеталась сеть. Тревожило ли похожее предчувствие Нуру? Вспоминаю, что у наших поцелуев был привкус горечи, мне не хотелось размыкать объятия, я прижимал к себе ее хрупкое тело и упивался его запахом.

Я с трудом заставил себя уйти. Не пройдя и сотни шагов, я обернулся. Нура по-прежнему стояла у дома. Все сияло, небо – ясной голубизной, воды – фисташковой зеленью; вдали подымалась песенка колодезного журавля, эта мелодия из трех нот сопровождала и стирку белья, но ее перекрывало многоголосое пение птиц, возглашавших чистую радость бытия.

Нура на прощание махнула мне рукой, я ей ответил; углубляясь в пальмовую рощу, я обрывал связующую нас нить. Была ли моя тоска предчувствием ожидавших нас трагических событий? Не скоро я увижусь с Нурой, думалось мне.

Выйдя из деревни, я брел по полупустынной местности, там и сям еще попадались пучки травы, поросшие мхом скалы, потом я продирался сквозь пыльный колючий кустарник и наконец заметил условленную сикомору.

В этом крошечном оазисе – один источник, одно дерево и кусты – я увидел добрую сотню собравшихся мужчин. Дальше цеплялись за землю шатры, вокруг них топтались ослы, тут же резвились смешливые и тоненькие юные девицы.

Люди Сета подошли ко мне, сдержанно поприветствовали, подвели к гигантской сикоморе, где уже вовсю шла пирушка. На коврах и козьих шкурах красовались серебряные блюда, на них высились груды фиников, лепешек и копченого мяса. Мужчина средних лет пригласил меня сесть, и мы стали обмениваться любезностями. Я рассчитывал на встречу с Сетом, но мой любезный дородный собеседник пояснил, что он его сегодня заменит, поскольку его господину пришлось накануне вечером отбыть по неотложному делу; позже он непременно к нам присоединится.

Мы ели и разговаривали. Несмотря на оглушительную раскованность – появление каждого нового блюда сопровождал дружный рев, – веселье казалось мне несколько натужным, лишенным живого дружелюбия. Но меня это не слишком беспокоило, ведь я помнил, что предаваться такому кутежу кочевники не привыкли.

После пирога с апельсиновыми цветами и нескольких глотков теплого едкого пива дородный хозяин, облаченный в целый ворох богатых тканей, объявил игру. Сет приготовил для победителей несколько призов. Как их получить? Примеркой. Правила состязания представлялись и забавными, и щедрыми: кому пояс окажется в самый раз, тот и станет его владельцем; кому браслет придется впору, заберет его себе; кому сандалии будут тютелька в тютельку, тот в них и уйдет. Главный приз был прислонен к извитому стволу сикоморы – то был искусно расписанный и позолоченный деревянный гроб.

Состязание началось с большим подъемом. Все оживились. Атмосфера разрядилась. Я был крупнее многих соперников: все одежды и украшения оказались мне малы. Насколько я помню, меня это ничуть не опечалило. Ведь всякий праздник предполагает уступчивость. Я старался не выделяться, ведь участие важнее победы, и предавался общему веселью.

Пришло время и для главного приза: гроба. Его поставили на землю, крышку уложили рядом. Все друг за дружкой стали примерять гроб, и всем он был велик, кому на локоть, кому на палец. Я забрался в него с предосторожностью; мне он был как по мерке.

Кутилы придвинулись вплотную, наклонились ко мне, развеселились, стали выкрикивать поздравления. Губастый тип, увешанный безделушками, зааплодировал, забрякал. Мне совсем не хотелось забирать этот приз, но почему бы и нет? Отказ может обидеть хозяев.

Я уже вылезал из этой обновки, и тут получил удар в лоб и как мешок повалился обратно. Мужчины накинули крышку, и я очутился в полной тьме.

Они рассмеялись, я тоже, как забавно… Я, болван, и забыл, что они треснули меня по голове.

– Отличная шутка. Ну, открывайте!

Вместо ответа застучали молотки: гроб заколачивали. Я попытался было откинуть крышку, со всей силы упершись в нее. Увы, она и сама была тяжелой, и гвозди ее уже прихватили, да и теснота мешала, не давала развернуться.

Чем громче я вопил, тем больше они свирепели.

Вдруг они перестали отзываться на мои крики. Повисла тишина. Что-то качнулось. Суетливый шорох. Кряхтенье. Короткий обмен репликами, приглушенный досками. По раскачке, тряске и толчкам стало ясно, что меня куда-то понесли.

Я силился понять, что происходит. Наконец я догадался, что меня погрузили на упряжку ослов, которая в сопровождении кочевников тронулась в путь.

Было совсем не похоже на тропу, ведущую в наши края; под жесткой поступью копыт угадывался совсем другой рельеф.

Конвой остановился. Я почувствовал, как гроб подняли, он качнулся и плюхнулся в воду.

На сей раз сомнений не осталось: меня бросили в Нил.

* * *

Ни малейшего представления о времени.

Меня покачивало течение. Бренный кораблик моей жизни плыл по воле волн. Сквозь деревянные стенки доносились пронзительные птичьи крики. Ночь? День? Запахи пота, мочи и экскрементов меня уже не смущали, я к ним привык, это мой кокон. Пока я воняю, я жив.

Поначалу от ужаса меня едва не вывернуло. Еле дышал. Дрожал. Потел. Не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Колотило меня уже всерьез. Но вскоре я понял, что в крышке просверлено несколько отверстий. Небольшой приток воздуха. Это хорошо? Или плохо? Раз я могу дышать, я обречен на медленную агонию. Умру не от удушья, а от жажды. Какая утонченная пытка!

Я преодолел панику, и затеплилась надежда: я прислушивался к голосам воришек, промышлявших кражей на огородах и в садах, к разговорам мужчин, которые отбеливали белье[25], к болтовне женщин, относивших обед в поле, к гомону плескавшихся мальчишек, и кричал во все горло, стараясь привлечь к себе внимание. Впустую. Я мечтал, что какой-нибудь своенравный поток прибьет меня к берегу. Впустую. Даже молил высшие силы, чтобы мое злосчастное судно раздавил бегемот или его атаковали крокодилы. Впустую.

Надежда изнуряет. Надежда выматывает. Не утешает, а точит.

И мозг ослабил хватку. Я перестал вслушиваться, осмысливать, ждать. Перестал надеяться.

Покачиваюсь на волнах.

Мне все лучше и лучше.

Питать надежду – слабость. Принять безнадежность – сила. Я делаю выбор.

Я больше не цепляюсь. Я дрейфую.

Покачиваюсь на волнах.

Мне все лучше и лучше.

Мир и согласие…

Сознание открывается химерам, зыбким, струящимся мечтам, они отрывают меня от жестокой действительности. Я погружаюсь в апатию, покидаю зоны чувствительности и страха. Сникаю. Мякну. Распадаюсь.

Забвение благотворно. Почти не страдаю от жажды, уже ни мурашек, ни судорог, ни зуда, ни озноба.

Под конец моего плавания угадываю финал. Предел всех физических мучений. Смерть нужна, чтобы пресечь страдания. Смерть протягивает нам руки. Она милосердна. Дружелюбна. Желает нам добра.

Покачиваюсь на волнах.

Мне все лучше и лучше.

Время делается тяжелым, вязким. Неподвижным.

Погружаюсь в оцепенение, полное полупрозрачных видений, приятных, неприятных, безразличных… Попеременно всплывают лица, подобно парусам, колеблемым ветром… Мне не скучно. Я попал в чудесную компанию. Я переговариваюсь с прошлым. Рядом со мной пристроилась Нура и болтает без умолку. А вот и мама… Мелькнули могучие плечи дядюшки Барака. Все, кто обо мне заботился, пришли к моему изголовью, они веселы, снисходительны и полны любви.

Я окунулся в воспоминания, ни о чем не жалею, ни на что не жалуюсь, никуда не стремлюсь. Настоящее меня не мучает, будущее исчезло.

Покачиваюсь на волнах.

Мне все лучше и лучше.

Чем глубже я проваливаюсь в себя, тем безразличнее мне мое тело, одеревеневшее от холода и сырости. Я его покидаю. К чему открывать глаза – и ничего не видеть? Говорить – и не быть услышанным? Отдавать приказы затекшим рукам и ногам?

Я в полусознании? Или в полуобмороке? Не знаю, бодрствую я или сплю. Меня укачивают то ли волны, то ли мысли.

Дивная пресыщенность.

Действительность меня уже не ранит.

Покачиваюсь на волнах.

Мне все лучше и лучше.

Мысли исчезают, не успев родиться. Невнятные… Теснятся отголоски, но отголоски чего? Еще слышу, как кровь шумит в ушах, глухое, медленное биение… Иногда во рту какое-то всасывание.

На страницу:
4 из 10