bannerbanner
Тройной фронт
Тройной фронт

Полная версия

Тройной фронт

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

Я помню у Бори – брата, еще до Финской, спросила:

– А правда что война будет?

А он мене к карте подвел, у него в комнате во всю стену карта висела, и говорит:

– Сама смотри. Вот, вот, вот… – руку на карту положил, большая рука крепкая, загорелая,…– пальцы развел – Видишь … И это все на нас.

Кстати, я запомнила, как его рука на карте лежала – так потом по этим направлениям немцы и пошли. Все точно. Так что войну, можно сказать, каждый день ждали. Боря поэтому и не женился.

Как – то маме – твоей бабушке – говорит:

– Какая женитьба! Я же – командир. Рассудим трезво. В случае войны, я – в первые две недели – в бою. Возможность уцелеть – минимальная. Зачем сирот оставлять.

А потом ведь мы жили в военном городке. Тогда совсем другая жизнь была. И командиры – другие. В неделю раза три боевая тревога. Только, бывало, уснем… (Боря приходил из казармы поздно). Никогда сразу спать не ложился. Все читал, чертил что-то, учился, учился…

Загляну к нему – он за столом сидит. Лампа под зеленым абажуром светит – круглый такой абажур стеклянный… Рубаха на нем белая широкая, галифе. Он худой, мускулистый, жилистый. До войны все поджарые были, а командиры прямо налитые мышцами. Но не так как нынешние культуристы – таких дутых бицепсов не накачивали. Сухие все, крепкие…

Тогда, вообще, толстые в редкость. Один Алексей Толстой – писатель. Я, когда в Пушкине работала в санатории для нервных, а он там, в Александровском дворце, жил, так к нему наши медсестры ходили – массаж делать. Говорили, совсем он от ожирения заплыл. А я вот недавно в кинохронике тех лет его увидела – ничего не толстый. И Черчилль тоже не толстый. Разве такие толстые бывают! Просто тогда все худые были. Вся страна. А уж про армию и говорить нечего – все военные – физкультурники.

Так вот он сидит за столом. А у кровати на табуретке – в четком порядке: гимнастерка, фуражка, рядом сапоги начищенные, портянки…

Тревогу всегда по шагам было слышно. Только уснем. Сквозь сон, слышим, посыльный вверх по лестнице бежит, сапогами топает через ступеньку. И в дверь – бах-бах бах:

– Товарищи командиры, – боевая тревога! Тревога!

Он еще в соседнюю квартиру стучит, а у нас уже из всех комнат офицеры выскакивают – портупеи застегивают и по лестнице вниз: топы – топы – топы,…Горохом! Бегом!

А когда Финская началась, тревоги не было. Боря пришел из части, по зимнему, в шинели, в валенках. Не раздеваясь, ко мне в комнату зашел. Сел на край кровати. А я все поняла, даже ничего не спрашиваю. Молчу, словно дар речи потеряла, только смотрю на него. Он из моей тумбочки икону достал. Она у меня под книгами лежала – папино благословение. Повесить то нельзя! Как же! Сестра красного командира и такой пережиток! Боря на икону перекрестился, приложился, потом меня поцеловал. В дверях еще раз повернулся, меня издали перекрестил и пошел…

Я на улицу вскочила. Ни огней, нечего! Ворота в расположение части тихо, без скрипа, открываются, оттуда грузовик с бойцами и с пушкой на прицепе, выехал. Поурчал, ушел… Закрылись ворота. Минут через пять – второй грузовик с пушкой,… Потом, третий, четвертый, пятый,… Я, когда ворота открывались, туда заглянула – длинная колонна машин стоит. Фары погашены. В какой машине Боря – не узнать. Так до утра, потихонечку, по одной машине и выезжали. А уж утром по радио объявляют: война с белофиннами. Началось… И после, уж почти без перерыва, до дня Победы…

Доброволец

Я тогда только что курсы повышения на хирургическую медсестру закончила. Работала в санатории военном в физиотерапии, Боря, брат, устроил. Финская началась, я всю ночь у ворот простояла, под утро домой пришла – ничего делать не могу, и сна не в одном глазу. Думаю, как же так? Боря пошел на фронт, а я как же тут? Что мне тут делать одной? Тогда ведь еще старые понятия были. Так я при брате, а без него как же?

Утром, в тот день я во вторую смену работала, взяла документы и поехала в военкомат. Там народу много, все возбужденные такие – молодежь, в основном. У кабинета очередь – «Запись добровольцев». Моя очередь подошла – захожу. Там человек десять военных. Пишут, даже голов не поднимают.

– Фамилия?

А я все боюсь, что про социальное происхождение спросят и выгонят, как всегда.

– Профессия?

– Закончила курсы хирургических медсестер.

– Давно работаете?

– В медицине семь лет.

– Возьмите предписание. На первом этаже получите обмундирование. Как обмундируетесь – завтра утром в тридцатый кабинет за документами.

А я маленькая – мне все велико. Кое-как подобрали шинель, сапоги, юбку, гимнастерку и целый мешок вещей. Никогда у меня сразу столько новых вещей не было. Тогда же с вещами такая скудность. Каждая тряпка в цене. Одно платье сто раз перелицовывали да перешивали. А теперь и слова то такого не знают «перелицовывать». Еле я этот мешок с одеждой домой доволокла. Шить то я умела, портнихой работала. Все подогнала по фигуре. Еще успела в парикмахерскую забежать – косы отрезала. А то, как с косами шлем надевать? Ну, такой, – буденовку. «Кипит наш разум возмущенный» В зеркало глянула – красноармеец!

В военкомат явилась, в тридцатый кабинет. На меня глаза вытаращили.

– Мешок то зачем?

Я говорю:

– Как же? Ведь на фронт.

– Посмотрите ваше предписание. Больница им. Мечникова.

– Но я на фронт, я за братом…

– Там и есть фронт. Прочитайте присягу. Распишитесь. Сейчас машина пойдет туда и вы с ней.

– Мне бы на работу сообщить…

– Работа для вас кончилась! Теперь началась служба.

– А стрелять, маршировать, курс молодого бойца?

– По ходу дела. Вы же специалист? Военфельдшер. Маршировать – не велика наука, освоите. Поезжайте скорее. Нам названивают – медперсонала не хватает. Раненых полно.

Я как в «Мечниковку» приехала.

Боже мой,… Полуторки колоннами идут и в каждой вповалку и раненные, и обгорелые, и обмороженные… Бои то рядом – за Сестрорецком. Стрельбу слышно.

Ну, я доложилась. И сразу в мясорубку. Поверх шинели халат, и на сортировку. Через три недели только узнала, что я – младший лейтенант. Когда жалование дали офицерское. А так ничего я в этих кубарях – шпалах не понимала и не понимаю. Погоны еще кое- как разбираю, так ведь нам их только в сорок третьем дали. А так все кубики, петлицы – уж и не помню. Да не до них! И у нас все врачи в халатах – знаков различия не видно! Через шесть недель – дали сутки выходных, разрешили домой поехать – поспать. Я эти сутки спала, как бревно, не раздеваясь…

Через «Мечниковку» всех раненых с Карельского перешейка везли. И я все ждала, что вот Борю привезут, вот привезут… Вот – командир, вот – похожий… Нет, не он,… И это не он… Все боялась, что в обморок брякнусь. Вдруг он без ног или слепой…

Его привезли, в ногу раненного. Осколок. В «Мечниковку» привезли! Так ведь надо же! Как раз – в эти сутки, что у меня выходные. Без меня привезли. Обработали, и сразу в военный госпиталь на Суворовском. Я после войны узнала. Письма то он, конечно, писал, но там обратный адрес – полевая почта. А кто его знает, где часть с этой почтой? Так я его и пропустила.

За всю Финскую всего одни сутки увольнения дали – когда Борю привезли. Ну, не специально же! Это меня Господь пожалел. Отвел…

«Траншея не Чека»

Финскую войну – Отечественная как-то заслонила. Даже говорят: «Зимняя компания». А какая там компания – война самая настоящая. Столько там наших накрошили!

Я то ничего не понимала, но слышала, как между собой врачи разговаривали. А в Мечниковке врачи были замечательные. Еще с опытом первой мировой. Я вот очень хорошо представляю, каким был Пирогов. Ну, не внешне, конечно, а вот по врачебной хватке. И нечего они не боялись – потому что уже война.

Помню двое, курят на улице у входа: один старший врач, в сортировке, а второй – хирург. Оба седые, подтянутые, стеклышками очков поблескивают. В кровавых халатах, как мясники. Один говорит:

– Вот как это прикажешь понимать? Почему столько обмороженных? Что ж мы зимой не воевали? И, к примеру, буденовка эта чертова. Нелепая, неуклюжая. Летом в ней жарко, зимой – клапана под подбородком застегнул – во первых, по овалу лица не подогнать – завязки нужны, а не пуговицы, а во вторых, у висков, изволите видеть, образуются две щели – туда и свистит. Что ж подшлемник, что ли вязаный под нее надевать? Для вшей? Подшлемник, суконный шлем, поверх еще башлык какой-нибудь – боец, вообще, ничего не слышит! Бред какой-то. А эти грелки химические. Ну, вот эти в банках. Две банки соединил, в штаны засунул и грейся… И ведь не жалко денег на такую чушь! Задница – пылает, а руки мерзнут. Отогрелся – потный. Да на морозе! Просто вредительство какое-то. Финские шапки видели. Собственно, какие они финские – у нас такие же – малахаи. Так ведь финны тот клапан, что у нас для красоты надо лбом, сзади под воротник опускают. То есть, носят шапку, как бы, задом наперед. Смешно, черт побери, но логично!

Шинели до пят! Помнишь, как у нас в 16 году все шинели обрезали? Суконная куртка и ватные штаны! Вот! Или еще лучше телогрейка. Бушлат, и не длинный!

– А ты автомат их видел? «Суоми». Вот она новая концепция. Не винтовка, а вот такой автомат. А мы все пуля – дура, штык – молодец. В гражданскую решали пулеметы.

– Расход патронов большой…

– Эту песню мы слыхали! А солдат бабы новых нарожают! Меньше бы лозунгов писали, и парадов устраивали! Демагоги. А люди головы кладут!

– Коля…Ко- ля…

– А я не боюсь! И уверяю тебя, ничего теперь мне не сделают… Сезон не тот! Теперь кому – то воевать нужно! А, как известно, от древнего Рима – из палачей бойцов не настругаешь. Траншея не ЧК!

Конечно, они сильно ошибались. Еще какое Чека на фронте работало! И доносили, и клеветали друг на друга, и под расстрел подводили!

Я тогда эти слова хорошо запомнила. И всю войну меня никто ни раз не попрекнул, что я – лишенка. А потом, Слава Богу, это слово и понятие вообще как-то позабылось… Ты, наверное, его и не слышал никогда. А ведь это судьба моя поломанная, в одном слове.

Такая работа

Финская война кончилась в марте. Но для нас почти, что ничего в марте не изменилось. Как везли раненых, так и продолжали везти. А везли то тепленьких, еще в первых повязках. Фронт то рядом! Возбужденные, еще в горячке боя.

Выборг продолжали штурмовать и после подписания мира. Наши хотели доказать, что всю Финляндию взять могут. Линию то Маннергейма прорвали! А финны доказывали, что могут еще воевать сколько угодно. А головы то летели!

Помню одного привезли – вместо лица – месиво кровавое. А уже все – мир подписали. Говорит: знали что мир, но снаряды в стволах. Придурок командир:

Огонь! Не пропадать же снарядам.

А финны ответили! Да прямо по батарее. И всех всмятку! Этого сожгло всего. Он только кричит:

– Глаза целы? Все стерплю, скажите только – глаза целы?

А что там разберешь – кусок мяса вместо лица. За руку поймал, уцепился.

– Сестрица, ну хоть вы скажите! У меня неделю назад сын родился, неужели я его не увижу!… Посмотрите – глаза целы?

Я стала его потихонечку обмывать перекисью. А у него с головы вся кожа сорвана и прямо лоскутом со лба на глазах лежит – закрывает. Взяла пинцетами за край, говорю:

– Терпи! – и тихонечко кожу эту приподняла.

– Вижу! – кричит – Вижу, сестра, вижу тебя! Глаза целы!

– Не плачь, не плачь – тебе плакать нельзя – разъест все…

– Я не буду, я хоть что, теперь, стерплю… Спасибо тебе, спасибо, добрая душа!

Ну, вот хоть одному радость! А то все ампутации, ампутации… Меня в хирургию перевели. Хирурги – золотые! Все пилят, пилят руки – ноги. Целые мешки. Черные такие клеенчатые… Не знаю потом куда их девали. Подхоранивали, наверное где –то. А может, жгли…

В общем – роздыха не было. Мир так и не почувствовался.

А ребята то все молодые отборные, рослые. В Отечественную такие редко были, там попадались и меньше меня! Совсем, по виду, дети. Ростом меньше винтовки.

Помню, лежит один. Руки раскинул – как раз, неверно, мой рост по сантиметрам. Он когда на ногах стоял никак не ниже двух метров был. А ног то нет. Две культи сантиметров по десять. И он умирает. Потому что ему на горшок то не сходить – у него все спеклось с кровью, с гноем, и опоры то нет. Я говорю сестрам:

– Девочки, ведь он умрет. У него же отравление идет. Прободение кишечника может быть.

– Мы ему слабительное давали!

– Да какое, говорю, тут слабительное!…

Позвала двух санитаров постарше, крепче. Они его подняли. А я резиновые перчатки надела и ему клизму. Одну, другую, да и прямо руками! Из него сначала, буквально, камни с кровью, а потом как хлынуло! Меня и санитаров с ног до головы! Буквально, ведра два… А и не противно ничуть! Обмыли его, положили. Он глаза открыл и одними губами: «Спасибо!»

В коридор выхожу во всей красе! Профессор – хирург, зав отделением, меня увидел. А мне неловко, что я таком виде. Посмотрел и говорит.

– Сутки увольнения. Отдохните, Женечка.

Я и не знала, что он мое имя знает. Мне рассказывали, он потом говорил, что только одну такую сестру милосердия, еще в первую мировую видел. И стал со мной первым здороваться. Один раз идет мимо – раз мне в карман халата плитку шоколада!

– К сожалению, медалями не распоряжаюсь.

Вот бы с кем мне работать! Но у него свои хирургические сестры были. Пожилые. Опытные. Они так кучкой и держались. Не знаю их судьбы потом. Вроде они все так в Мечниковой в блокаду и работали…

В самом конце войны стали финнов привозить раненых. Мужики как мужики – ничем внешне, от наших не отличаются. Что финн, что русский, без формы – одинаковые! Белобрысые, голубоглазые. Правда, характеры разные. Говорят, один требовал, чтобы ему не отмороженную кисть руки ампутировали, а руку по локоть. У них в Финляндии закон – ворам кисть руки отрубать. Объяснял, что, мол, без кисти он для финнов – вор, а если не руки по локоть – герой!

Но я думаю это – вранье. Какие там обычаи! Двадцатый век на дворе!

Правда, я сама видела, как подошел парикмахер финна раненого брить. (А тогда война была – конфетка! И ванна раненым, и подарки от шефов (мандарины – шоколад, папиросы «Казбек») и парикмахер, и концерты с артистами из «Александринки» …) так финн этот белый сделался и руками замахал! Наверно думал, что ему глотку перережут. Все раненные, как загудят! «Мол, мы не вы! Мы над ранеными не измываемся, и раненых не добиваем!»

Я много лет эту сцену вспоминала. Раненых то мы не добиваем! У нас иностранцам хоть бы и пленным – почет! У нас свои – ни во что!

Пленных этих, когда после войны финской стороне выдавали, чуть не в шелковое белье одели. Выбрили, раздушили… А наших, говорят в чем взяли в том они и гни ли , в том и к нам вернулись. Сама не видела, не скажу. Наши пленные к нам не поступали. Их куда то в другое место везли. А потом узнала, что отношение к ним было, как к предателям. Мол, советский боец не сдается! Не даром на фронте все плена больше смерти боялись! Я думаю, что и к немцам служить шли, чтобы к нашим в лагеря не возвращаться.

Папа

Вдруг телеграмма – папа умер. Сразу как обухом по голове «Как это умер? Тут убивают кругом, а он вдруг умер? Он же в тылу! Как это вдруг: – папы нет?»

Мне сразу по телеграмме – отпуск, литер… За три дня в станицу добралась. Все волновалась, что без меня папу похоронят. Никак понять не могла, как это так, он же еще не старый – шестидесяти нет… Ну, и что ж, что врожденный порок сердца… С этим живут!

Приезжаю – мама, как ледяная стала, закостенела вся. Рассказывает, что папа умер без страданий, во сне. Еще вечером вдруг сказал : – Смерти я не боюсь. Я православный христианин и для меня смерть – это дверь, главное быстрей проскочить. Вот не хотелось бы мне, чтобы меня мертвого женщины обмывали. Я же священник, я их детей в школе учил… Начнут ворочать, рассматривать… Мерзко мне.

Бог его услышал. Он умер после бани. Его не обмывали.

Я приехала, а все, какие то странные. Стариков бородатых полный дом. Во дворе народ.

Хоронить не дают. Говорят: «Он не умер, а уснул». А он и, правда, совершенно, как спящий… Так бывает при инфаркте. Местный врач приезжал – объяснял старикам – ни в какую!

«Давайте, говорит, вскрытие проведем при вас».

Они его чуть не убили: «Зарезать хочешь?!»

И какая-то атмосфера странная. Напряженная. Я уж, на что как безумная сделалась, а вот это напряжение помню. В доме старики, сменяясь, день и ночь псалтирь читают, во дворе возы какие-то стоят с сеном. У нас, отродясь, двор пуст стоял. Начальство все время приезжает. Тихо разговаривают, уважительно. «Мол, похороним с почетом. Оркестр даже дадим. Все за счет артели инвалидов» Папа там последнее время, работал. Еле-еле устроился. Все не брали, как врага народа. Церковь еще в двадцатом закрыли. Девятнадцать лет был без работы. Арестов дожидался. И арестовывали сколько раз. Как не расстреляли?

А старики молчат, как воды в рот набрали. И начальников этих, как только они появляются, плотная толпа окружает, они еле – еле назад к бричке протискиваются. И молчат все.

Я то, дура, не понимаю ничего. И мама ничего не говорит, и не плачет.

Один старичок, улучил момент, когда нас никто не слышит.

– Доченька, – говорит, – ты вон какого почтенного отца дочерь, сняла бы ты энтот чайник со звездой с головушки. (А я в буденовке.)

– Не могу, – говорю, –      я по форме одета. Нельзя форму одежды нарушать.

– Это мы очень хорошо понимаем. Вот ты у них в России в форме этой, поганой, покудова, уж ладно, ходи. А дома то переоделась бы. Эта звезда каинова твоему батюшке в оскорбление… Он, можно сказать, как бы, святой, что ли… .

– Да чем же он, – говорю, – святой? Он просто хороший человек…

– Сама посуди, – говорит, – ежели, он усопший, вторая неделя кончается, а запаха нет. Тления то нету! А ты со звездой! Погоди, родная моя, вот прийдуть наши, мы энту звезду им помянем… Хватить, поглумились! Похоже скоро другая кардель пойдеть! Нечо, теперя уж не долго…

Мне прямо дико сделалось. Я уж потом, поняла – немцев ждали. Думали, наверное, что они, такие как в Гражданскую, и белые вернуться. А пришли то фашисты! Уж я не знаю, всего насмотрелась, и совсем от коммунистов не в восторге, но уж немцев ждать! Фашистов! Врагов! А вот ждали!

Хоронить папу не давали, пока из Сталинграда сын одного нашего не приехал – профессор медицины, да не показал старикам, что папа мертвый, вся кровь к спине отлила. Тогда только и хоронили. И вся власть станичная, «головка» – тише воды, ниже травы. Совсем не такие, как в двадцатые годы. «Товарищи, товарищи, извините – простите, спасибо – пожалуйста…»

Я маму забрала и мы в Ленинград поехали. И сама то у брата живу, на птичьих правах, а поняла, что нельзя ее на Дону оставлять. Не знали, что едем под самую блокаду. А и неизвестно, где хуже. В станице нашей немцев не было. Мимо прошли на Сталинград. Но, говорят, такая паника была! И всех коммунистов перебили, кто убежать не успел, когда Красная Армия отступала. Одного прямо на площади вилами закололи. А после войны ему памятник поставили. И многие в Новочеркасск ушли. И потом с немцами отступали. Так и загинули неизвестно где. А в тех станицах, где немцы были, так целые сотни из казаков формировались. Говорят, маршировали – распевали «Катюшу», а Отечественную войну иначе как «Вторая война с большевиками» и не называли.

Не немцев они ждали, советскую ленинско- сталинскую власть более сил терпеть не было.

И не только казаки. И в других местах тоже. Мне одна бабка – колхозница в Псковской области говорила – только в 41 году досыта и поели…. Ждали освободителей, а пришли фашисты. И как бы они там золотые горы не сулили, а все равно истребили бы нас всех! И смотрели на них как на освободителей до первой виселицы, до первого расстрела… А потом – в партизаны!

Папу Бог пожалел, и его от страданий увел и нас освободил. И мама стала не попадья – жена врага народа, а мать военнослужащего, иждивенка. Другой статус. Но я это потом поняла. Если бы папа был жив, если в станице остался, его бы обязательно стали казаки к немцам тянуть. Он ведь огромным авторитетом пользовался! А он бы не пошел! Ни за что! Он и Боре говорил: « Всякая власть от Бога. Праведному народу по заслугам, иному – по грехам! И нельзя даже ради самых высоких и светлых идей приводить на родную землю врага. Со своей земли надобно гнать всех иноплеменных! Надо со своим народом быть!» А народ был на этой стороне, на советской!

Но тогда я четко поняла – будет война! Будет.

Вот и не верь снам

Этот год, что до войны оставался, совершенно незаметно пролетел, как – то мгновенно. Мне хорошо жить стало, потому что мама со мной. Придешь с дежурства – всегда покормит, мне и поговорить есть с кем. А так все соседи, коммуналка битком набитая, а поговорить не с кем – у всех своя жизнь в каждой комнатушке. И все у себя в щелях «шу-шу-шу…». Боялись всего очень – квартира офицерская. Аресты до сорокового года шли.

Нашего соседа майора арестовали за то, что у него фамилия итальянская «Сартори». А он что знал, откуда у него такая фамилия! Не то итальянская , не то греческая, не то неизвестно какая… В тридцать восьмом – ночью забрали. В сороковом – вернулся. Седой весь, худющий… От него на кухне все шарахались. Я с его женой работала – она тоже медсестра. Ее не трогали. Она мне говорит по секрету, плачет:

– Совсем другой человек пришел. Ничего не говорит. Совершенно ко мне, как к женщине, интерес потерял. Ночью глядит в потолок и курит, курит…

Мы с мамой ничего этого даже не обсуждали. Стенки – слышат. Наш Боря – начальник штаба полка. Полк – громадный. По тем годам, сверх современный, гаубичный. Фактически, должность у него полковничья, а он все капитан. Как пришел в полк капитаном, так и служил в том же чине… В тридцать восьмом из лейтенантов за два месяца командирами полков становились, и все мимо него. Он как примерз к чину….

Я один раз его спрашиваю шепотком:

– Боречка, что ж тебе звания не дают?

А он засмеялся:

– У меня сейчас самое высокое звание и необходимое: – Живой и на воле.

Мы тогда по Пушкинскому парку гуляли, и никто нас подслушать не мог.

– Все, – говорит,– Женечка, прекрасно! А звания не дают, потому что я не в партии.

– Так, – говорю, – вступи! Какая тебе разница!…

Он засмеялся так нехорошо, зло:

– Нужно, – говорит, – всегда смотреть, куда вступаешь, а то потом отчистится трудно… Да и кто мне характеристики даст? Кто рисковать будет!

– Ты же – лучший офицер в полку! Ты – чемпион гарнизона по верховой езде. У тебя лучшая батарея в округе!

– Мы – классово чуждые.

– Да этого уж никто и не вспоминает!

– Но никто и не забывает.

Мы с мамой каждый день о Боре говорили. Потому что полк его перевели во Псков. А письма к нам неизвестно откуда приходят. Полевая почта. Но почему то мы были уверены¸ что в полку его нет.

Рассуждаем: если бы он был арестован, то и нас бы таскать начали и письма бы от него не приходили. И главное, все командиры, которые с ним вместе служили и семьи их в нашем доме, все во Пскове – спросить некого. Я в письмах спрашивать – страшно.

А мама говорит уверенно так:

– Он ранен. В госпитале лежит.

– Откуда ты знаешь?!

– Сон видела. Вот на календаре записала. Вижу – будто он маленький совсем и его моя мама – твоя бабушка, покойная, за руку ведет. А он плачет и левая ножка у него разутая, и ботиночек в руке несет, а на ножке кровь.

Бабушка мне говорит

– Ведь это что ж делают! Ведь так и убить могут! Я уж его туда увела!

А через месяц и Боря приехал. Загорелый, черный. Худой-худой, и как на десять лет постарел. С медалью «За боевые заслуги». В военном санатории лечился в Судаке, в Крыму. В левую ногу ранен, осколком! В ту ночь когда мама сон видела! Вот и не верь снам.

Рассказывает, что как его ранило, не заметил. Сидел в штабе полка. А на одной батарее ад кромешный стоит! Финны батарею артиллерией молотят. И так ему не хотелось на эту батарею идти! Но пошел. Пока шел там обстрел прекратился. Он помог остатки батареи отвести и перебазировать. К штабу возвращается, а штаба нет!

Пока он ходил, финны огонь перенесли и штаб всмятку и всех, кто там был! Если бы побоялся – не пошел на батарею – обязательно бы погиб. В ту ночь его и ранило.

– Всю ночь хожу – что-то у меня в сапоге хлюпает. Думаю, где же это я ноги промочить успел. Вроде нигде не проваливался в болото. Замерзло все ведь! Утром рассвело. Руку за голенище сунул – кровь. И вот тут заболело! Как зуб. Осколки попали. Три. Два вытащили, а один в кость – так там и остался. На рентгеновском снимке, как детский ноготок – полумесяцем…. Борю сразу – в госпиталь. В Мечниковку. Это когда у меня сутки увольнения были…

Депортация эстонцев

На страницу:
5 из 6