Полная версия
Кадеты и юнкера в Белой борьбе и на чужбине
Рождество, как и всегда, наша семья проводила в Торжке, у бабушки и дедушки. Когда я вспоминаю Рождество, я всегда вижу город моего детства, Торжок, провинциальный, захудалый городок, но гордый своим прошлым, который когда-то даже оспаривал свою независимость у самого Великого Новгорода. Не знаю, где еще можно было найти такой маленький город с такой массой старинных церквей и монастырей. Счастливы ли были люди, жившие в нем, это другой вопрос, но в моих сентиментальных воспоминаниях он сохранился как олицетворение старой, патриархальной, ушедшей навсегда России. Той России, которую иногда, чтобы стало теплее на душе, позволяешь себе немного идеализировать.
В Торжке, в декабре 1917 года, казалось, все было по-старому, и происходящее в столицах не рассматривалось «всерьез». Только с питанием становилось труднее. Однако, чтобы отпраздновать Рождество, наскребли из старых запасов. Молодежь веселилась по-старому. Каждый день у кого-нибудь из знакомых устраивалась елка, катались на коньках и на санках на нашей, довольно круто спускающейся к реке Водопойной улице. Я еще ходил в погонах с вензелями Николая I, чем вызывал страшную зависть и уважение у всех окружающих мальчишек. На одной елке появилась красивая девушка с короткими, отрастающими волосами, торчащими во все стороны. С ней все обращались с каким-то особым вниманием и уважением. Увидев меня, она пришла в восторг: «Кадетик, и еще в погонах, как это чудесно!» Потом у нас дома говорили, что она была в женском батальоне смерти и прошла трагедию защиты Зимнего дворца.
После Рождества я вернулся в корпус, начались опять занятия. Состав класса изменился, многие из уехавших не вернулись, откуда-то появились новенькие, один из них великовозрастный, на голову выше нас, лет четырнадцати, почти неграмотный, доброволец из армии. Потом он оказался добрым и хорошим товарищем и, как ни странно, довольно правых взглядов. Было приказано спороть погоны, но мы это все время оттягивали: сначала спороли на шинелях и только много позднее на мундирах. К нам назначили нового воспитателя и, как нововведение новой власти, штатского, молодого преподавателя одной из московских гимназий – коммуниста. Наверное, он был послан с заданием заняться перевоспитанием детей буржуев. Он оказался симпатичным и добрым человеком, терпимым к мнению других. У нас часто бывали разговоры на злободневные темы. Мы за это время очень быстро повзрослели и политически развились. Раз зашел разговор о Брест-Литовском мире. Я в запальчивости сказал: «А ваш Троцкий предатель, сепаратный мир – позор!» На это он спокойно ответил: «Будь осторожен, теперь и стены могут слышать, и за такие слова можно поплатиться». Его отношение ко мне после этого не изменилось. Не думаю, что он долго удержался в коммунистической партии. Осенью его в корпусе уже не было.
День освобождения крестьян – 19 февраля – неожиданно был объявлен у нас праздником. Я решил проведать свою старшую сестру, которая училась в Екатерининском институте. Оказалось, что там праздника нет, и идут нормальные уроки. Старый важный швейцар открыл мне дверь. Дежурная пепиньерка, так как обычного приема в тот день не было, провела меня не в зал, а в маленькую приемную. Уклад жизни, существовавший там долгие годы, еще не был нарушен. Ждать мне пришлось долго. Я слышал звонкий шум переменок, тишину уроков. Я думал, что обо мне вообще забыли. Мой организм начал давать о себе знать. Но кого спросить? Изредка проходили важные классные дамы, пробегали институтки. Ни одного мужчины. Начались «адовы» муки. Когда вошла сестра, моим первым словом было: «Куда здесь можно выйти?» Узнав, в чем дело, сестра страшно смеялась. Так смешные, но для меня дорогие детские воспоминания перемежаются у меня в памяти первых лет революции… Екатерининский институт. Он замечательно описан Куприным в его романе «Юнкера». Но тогда этот роман еще не был написан, да и о существовании Куприна я еще не знал. Узнал немного позднее. Как-то на свободном уроке наш ротный командир, полковник Возницын, читал нам вслух рассказ «Белый пудель». Он и рассказал нам, что автор этого рассказа известный писатель Куприн – бывший воспитанник нашего корпуса и что он, Возницын, был и его воспитателем. На книге, которую он нам читал, была трогательная надпись Куприна.
На летние каникулы нас распустили уже в мае, наверное, нечем было кормить. Москва, как и вся Центральная Россия, начала понемногу голодать. Уже всюду и за всем стояли очереди. Летом отец, взяв меня с собой, решил проехать в Орловскую губернию, где он бывал в ранней молодости (моя мать умерла еще в начале 1917 года). По сравнению с Москвой там еще шла старая жизнь: на базарах – хлеб, молоко, колбасы, жареные куры, и все это в неограниченном количестве. Большевики еще не успели «рационализировать» все эти богатства. Мы набросились на все это и, конечно, сначала заболели. Поселились мы недалеко от города Ливны в большом и богатом селе Каратыш. Священник и дьякон этого села помнили отца еще совсем молодым студентом и встретили нас очень гостеприимно. Оба они, наверное, были неплохими людьми, но между собой они почему-то находились в какой-то непонятной вражде; особенно непримиримы были их женские половины. Даже все село делилось на сторонников батюшки и сторонников отца дьякона. Нам с отцом приходилось проявлять большую дипломатичность, чтобы не испортить отношений ни с одной из сторон. У дьякона гостил сын, курсант, учившийся в Москве в школе красных командиров. Непонятно, как религия и большевизм могли уживаться в одном доме. Впрочем, в то время у многих в умах царила полная неразбериха. Во время нашего пребывания там происходило крупное крестьянское восстание, охватившее несколько волостей Ливенского уезда. В наше село, лежавшее в стороне от центра восстания, тоже приходили ходоки от повстанцев и вели переговоры, но принять участие наше село не успело, так как восстание было к этому времени подавлено. В эмиграции я пытался найти сведения об этом восстании, но нигде ничего не нашел. А это было серьезное восстание, продолжавшееся больше двух недель. Повстанцы, почти безоружные, захватили Ливны и держали в своих руках несколько дней, для подавления восстания большевики должны были подтянуть надежные части курсантов из Орла и Тулы и прислать бронепоезд. Отцу рассказывали, что потом из города телегами вывозили трупы, главным образом расстрелянных, и закапывали в общих могилах. И таких восстаний в России было много. Только за 1918 год, по советским данным (первое издание Большой Советской энциклопедии; во втором издании эти сведения уже изъяты), было подавлено 245 восстаний. В эмиграции довольно полно освещена белая борьба, но история крестьянских восстаний у нас почти отсутствует. Об этой борьбе мы почти ничего не знаем. Вымирают последние участники и свидетели этой борьбы, те, кто мог бы рассказать о ней правду. Будущему историку будет трудно разобраться в сфабрикованной большевиками истории этого периода. А это особенно обидно, ибо здесь, в эмиграции, и мы сами, и иностранцы часто с долей презрения говорим о русском народе, так легко принявшем большевизм. Эта героическая, к сожалению, мало кому известная борьба свидетельствует об обратном.
Осенью 1918 года я опять вернулся в корпус, превратившийся к тому времени в одну из московских советских пролетарских школ 2-й ступени. В него были сведены все младшие классы московских корпусов. Состав класса еще больше изменился, знакомых лиц было мало. Но что было особенно необычным, ломающим весь уклад корпуса, – к нам влили младшие классы Елизаветинского и Мариинского институтов. Мы вместе занимались в классах, вместе ели в столовой и должны были вместе проводить наше свободное время. Женский пол нас еще не интересовал, и мы к этому нововведению относились крайне отрицательно. Старшие классы московских корпусов и старшие классы институтов были сведены в здание 3-го Московского корпуса. Туда были влиты старшие классы и Екатерининского института, где по необходимости продолжала учиться моя сестра. С начала учебного года у нас началась подготовка к празднествам первой годовщины Октябрьской революции; нас усиленно учили петь Интернационал и другие революционные песни, но кормили впроголодь. Мы все время находились в состоянии постоянного голода. Каждый день суп из сушеных, полусгнивших овощей, которыми питалась тогда вся Москва. Нам часто давали суп просто из сушеной картофельной шелухи – был и такой модный тогда продукт. Где-то заготовили эту шелуху для скота, а потом выяснилось, что ею можно кормить и людей.
В нашем классе оказалось несколько «огольцов» (так тогда называли беспризорных с улицы), о которых советская власть решила проявить заботу и послать в школу. «Огольцы» иногда куда-то пропадали и потом возвращались с мешками мороженой картошки, немолотой пшеницы или жмыхов. Как они рассказывали, они делали налеты на эшелоны, приходящие с продуктами для голодающей Москвы. Свою добычу «огольцы» продавали своим же одноклассникам. Голод и происходящее вокруг подорвали законы, на которых мы воспитывались, и некоторые из нас тоже начали принимать участие в этих «походах». Наши воспитатели, придавленные событиями, как-то сразу осунувшиеся и согнувшиеся, превратившиеся в жалких старичков (более молодые куда-то разъехались), на многое закрывали глаза. Один раз я и отправился в такой поход, но неудачно, так как оказалось, что в тот день составы усиленно охранялись.
Помещение корпуса, конечно, почти что не отапливалось, по утрам часто приходилось пробивать лед в чернильницах. Корпусная церковь была закрыта, но в подвальном помещении для персонала устроили временную церковь, всегда переполненную. Организована она была главным образом усилиями наших бывших дядек. Ходили в нее и кадеты, и институтки, и даже некоторые из «огольцов».
Отец с младшим братом еще осенью окончательно переехал в Орловскую губернию, обещав, как только они там устроятся, выписать к себе и нас с сестрой. Проходили месяцы, а от отца не было никаких известий. На наши письма с просьбой взять нас из Москвы никто не отвечал. Из корпуса меня, несмотря на все мои мольбы, без заявления от отца не отпускали. Бежать же без документов мы с сестрой боялись. Я пытался проявить изобретательность и инициативу. Поехал в Петровско-Разумовское и послал себе на корпус телеграмму: «Я очень болен. Выезжайте немедленно в Ливны. Папа». На следующий день меня с урока вызвал воспитатель: «Тебе пришла телеграмма от отца. Он вызывает тебя в Ливны. Одну вещь ты не додумал: на телеграмме стоит станция отправления Петровско-Разумовское! Я тебя понимаю и жалею, но тем не менее без заявления от отца отпустить не могу». Потом оказалось, что отец действительно был долго и тяжело болен, и его письмо с просьбой отпустить к нему нас с сестрой пришло только к Пасхе. Этим самым отъезд наш был решен. Но выехать из Москвы в то время было не так просто. Я пошел на Курский вокзал. Очередь за билетами извивалась перед вокзалом по всей площади. Последний номер в очереди был больше 9000-го. Номера писали на спинах мелом. Люди, чтобы получить билет, жили неделями на вокзале. В те времена я был более решительным в действиях, чем теперь, и застенчивым стал много позднее. Я отправился прямо к коменданту Курского вокзала. Как ни странно, меня к нему пропустили. Принял меня помощник коменданта. Неожиданно, на мое счастье, он оказался бывшим воспитанником нашего корпуса. Я ему рассказал, что еду с семилетней сестрой (сестре было четырнадцать, и выглядела она уже почти барышней) к больному отцу. Он расспрашивал о корпусе, о воспитателях, а потом дал пропуск и билет на военный эшелон, отходивший в тот же вечер. Так мне составила протекцию в Советской России, в красной Москве, в советском учреждении моя принадлежность ко 2-му Московскому кадетскому корпусу.
Вечером мы в общем благополучно сели в поезд. Я был очень горд и чувствовал себя настоящим мужчиной, опорой для моей старшей сестры. Только на вокзале я пережил несколько неприятных минут, пока не отошел поезд. Я боялся, что придет помощник коменданта и откроется моя ненужная ложь. «Зачем я наврал, что Тане семь лет?» – ругал я себя. Я уверен, что, если бы я сказал правду, наш бывший кадет все равно дал бы мне пропуск.
Так я навсегда покидал Москву.
Как я уже сказал, ехали мы в военном эшелоне, везущем куда-то мобилизованных красноармейцев, настроенных совсем не воинственно. Они даже, как это ни странно, не пели военных песен, что присуще русскому солдату. Нас взял под свое покровительство один из красноармейцев, по виду из бывших вольноопределяющихся, игравший роль начальника в этом вагоне. Да и другие нас не обижали, жалели и даже подкармливали. Через несколько дней мы добрались до Ливен. Того благополучия, которое было год тому назад, там уже не было. Народ не голодал, но во всем уже чувствовался острый недостаток. Мы с сестрой заболели возвратным тифом. Потом долго не могли поправиться.
В конце лета пошли слухи о приближающихся добровольцах. В начале сентября по вечерам были уже видны беззвучные орудийные вспышки. Семья коммуниста, живущая рядом, начала спешно паковать вещи;
в ночь перед приходом белых она исчезла. Ливны большевики оставили без боя.
Помню теплый сентябрьский день, под вечер, солнце только собиралось садиться. На мосту через Сосну-реку, по дороге, идущей в город, показалась стройная колонна долгожданных добровольцев. То были марковцы, они пели «Смело мы в бой пойдем». Песню эту мы слышали в первый раз. Население забрасывало их цветами, многие плакали. Встречать добровольцев я опять надел припрятанные мною погоны нашего корпуса. В моей жизни начался новый период: наша семья связала свою судьбу с Добровольческой армией.
Б. Щепинский[22]
Рота Его Высочества Морского Е.И.В. Наследника Цесаревича кадетского корпуса[23]
10 января 1917 года все кадеты вернулись в корпус, где повседневная жизнь продолжалась, как раньше. Конечно, все интерсовались военными действиями на фронте, но о политическом положении в стране никто ничего не знал. Поэтому вспыхнувшая революция, отречение Государя от престола за себя и за своего сына были для кадет полной неожиданностью. Вначале предполагали, что Государя заместит на престоле его брат, Великий князь Михаил Александрович, но после его отказа стало ясно, что монархия перестала существовать.
В начале марта, по получении манифеста об отречении Государя, приказом директора всех воспитанников выстроили в одной из столовых. Сильно расстроенный и взволнованный адмирал Ворожейкин[24] начал читать манифест, но по мере чтения волнение его возрастало, слезы покатились по лицу, адмирал расплакался и передал заканчивать чтение капитану 2-го ранга Бергу[25].
Первым следствием этого исторического события было снятие с погон вензелей Наследника, а черная ленточка была сшита в своей середине, скрывая таким образом шефскую часть названия корпуса. Новое, так называемое «Временное правительство» симпатий никому не внушало, но все же офицеры и команда были приведены к присяге.
В марте рота Морского кадетского корпуса была вызвана в Севастополь, где вместе с командами всего флота и частями гарнизона участвовала в «красном» параде на Нахимовской площади. Вскоре пошли разговоры о том, что и кадеты будут приносить присягу. Действительно, в апреле рота была собрана в одной из столовых, где был поставлен аналой с Евангелием и отец Спасский, с крестом в руках, привел всех к присяге.
Особенных перемен во внутренней жизни корпуса не произошло, классные и строевые занятия продолжались по-прежнему. Со стороны команды враждебных действий не было, не было и красных флагов, но национальный флаг был перевернут «вверх ногами», и нижняя, красная, полоса стала верхней. Весной какой-то «уполномоченный» прибыл в Севастополь для смотра флота, и при проходе его моторного катера перед участком корпуса все рабочие бросились к берегу, крича «Ура!». По духу времени воспитанники были сняты с уроков и посланы туда же, на пристань, но «Ура!», конечно, не кричали.
Ввиду событий, на пасхальные каникулы уехали только те, которые жили поблизости. В мае воспитанники, получив, кроме зимнего, еще и летнее обмундирование, были распущены на летние каникулы. Только летом они узнали, что, по распоряжению Временного правительства, Морской кадетский корпус в Севастополе закрывается, а воспитанники его переводятся в Морское училище в Петроград.
* * *Итак, волею судьбы воспитанники Морского кадетского корпуса в Севастополе прибыли в Петроград и влились «душой и телом» в Морское училище на три года раньше, чем это было предвидено по плану преобразования военно-морских учебных заведений, и не вновь испеченными гардемаринами, а еще кадетами 6-й роты.
По этому плану кадеты приема 1916 года в Морской кадетский корпус в Севастополе должны были быть произведены в гардемарины весной 1920 года, отправлены на учебном судне в плавание вокруг Европы и, по прибытии в Петроград, приняты в младший специальный класс Морского училища.
Но план этот так и остался планом.
Осенью кадеты-севастопольцы прибыли в Петроград не на учебном судне под Андреевским флагом после замечательного заграничного плавания, а более прозаическим путем – по железной дороге, в переполненных поездах.
Несмотря на общий упадок, в котором находилась Россия в то время, число прибывших в училище кадет было близко к сотне.
Кадеты, окончившие весной 1917 года старший общеобразовательный класс, и молодые люди «со стороны», принятые по конкурсу аттестатов как в Морское училище, так и в Отдельные гардемаринские классы, были сведены в новую, 3-ю роту числом в 258 человек, которая под командой капитана 1-го ранга М.А. Китицына[26] была отправлена 3 октября 1917 года во Владивосток. После закрытия Морского училища в Петрограде 24 февраля 1918 года Морское училище во Владивостоке продолжало существовать еще до осени 1920 года, и последние гардемарины этого училища окончили полный курс Морского корпуса 2 марта 1922 года в Бизерте.
В Петрограде остались четыре роты: три кадетские – 6-я (из Севастополя), 5-я и 4-я (младший, средний и старший общеобразовательные классы) и одна гардемаринская, 2-я (старший специальный класс) большого состава (214 человек). Всего, возможно, около 450 воспитанников.
Мало кто из кадет, прибывших из Севастополя, видел Северную столицу, а о жизни в стенах старого Морского корпуса слышали только те, чьи старшие братья или родственники еще воспитывались в училище или же служили уже во флоте.
Многим, и главным образом южанам, нужно было привыкнуть к особенному петроградскому климату, с его пасмурной осенью, длинной зимой с лютыми январскими морозами и с «белесыми» бесконечными ночами.
6-я рота была размещена в помещениях 2-го этажа левого крыла здания, на углу между Николаевской набережной и 11-й линией, 5-я – в таких же помещениях 1-го этажа, 4-я – в помещениях между Компасным залом и Картинной галереей, около Столового зала, а старшая гардемаринская – в помещениях 1-го этажа, вдоль 12-й линии, с выходом в Картинную галерею.
Кадеты-севастопольцы быстро ознакомились с новой обстановкой: большие ротные залы, разделенные широкими сводами на две части, одна – с конторками для приготовления уроков, другая – для строя, переклички, пения молитв, чтения приказов и уроков танцев. Обширные спальни, «Звериный» коридор, украшенный стенными барельефами зверей, снятыми со старинных кораблей, Классный коридор с Компасным залом, Картинная галерея с батальными картинами и портретами адмиралов XVIII века, Морской музей и знаменитый Столовый зал.
Познакомились кадеты-севастопольцы и с вековыми традициями «Гнезда Петрова», и с легендами о замурованном кадете, о скрытом подземном ходе под Невой, о простреленном портрете адмирала Ушакова в Картинной галерее, о попытке подпилить цепи, на которых висел потолок Столового зала, и т. д.
О выдающейся личности генерала Бригера, последнего начальника Морского училища, посвятившего ему 30 лет жизни, было уже достаточно сказано в зарубежной морской печати. Но все же нужно напомнить, что если училище не было закрыто сейчас же после октябрьского переворота и воспитанникам его удалось закончить учебный год и получить аттестаты, то этим они обязаны исключительно энергии и умению своего начальника.
За исключением двух или трех сравнительно молодых преподавателей, все остальные были уже в почтенном возрасте (по-кадетски – «песочниками»). Преподавали они в училище уже в течение десятков лет. Новых воспитанников они знали плохо. Прочитав свой урок, который они знали почти что наизусть, вызывали кого-нибудь по списку к доске, но кто именно стоял перед ними – они не знали! Кадеты этим пользовались, и в каждом из пяти отделений были выбраны «специалисты» по определенному предмету, которые в случае надобности могли бы отвечать за других! Но были преподаватели, провести которых было невозможно: таким был полковник Таклинский, прекрасный математик и очень строгий преподаватель (по-кадетски – «безжалостный»).
Кто в Морском корпусе не знал легендарного преподавателя французского языка господина Гризара, который, несмотря на свое тридцатилетнее пребывание в Петербурге, плохо владел русским языком? Юркий и болтливый старичок смешил кадет, рассказывая им одни и те же французские анекдоты, и свирепел, когда по традиции кто-нибудь из кадет ему говорил: «Месье, Балтийский завод сгорел!» Бывало, что он выгонял виновного из класса и после урока жаловался инспектору классов и ротному командиру.
Преподаватель английского языка мистер Самсон знал русский язык еще меньше, чем его коллега, пользуясь чем дежурный по классу рапортовал ему по-русски невообразимую ерунду.
Офицерский состав был хороший: строгий, но справедливый ротный командир, капитан 2-го ранга Халкевич, много молодых офицеров. Дисциплина была строгая и наказания обильны, главным образом оставление без отпуска. Как-то за «звериный концерт» в спальне ротный командир оставил мнимых «зачинщиков» без отпуска… до конца года. А в действительности – в концерте приняла участие вся рота!
Были случаи, когда виновного сажали в карцер. Другим наказанием, менее строгим, но более частым, была высылка виновного из класса в распоряжение дежурного офицера, который ставил его на один из еще не занятых румбов компасной катушки до конца урока.
Один из офицеров, старший лейтенант Неелов, носил довольно странное прозвище Дырка. Говорили, что Неелов, еще будучи гардемарином, прострелил, случайно или нет, портрет адмирала Ушакова. Начальство обнаружило дырку в портрете и приказало ее заделать! Было ли это так?!
Строевых квартирмейстеров и «дядек» в училище уже не было, но в ротах остались каптенармусы, которые выдавали обмундирование и обувь, а после бани – форменки и белье. Одежду и обувь воспитанники чистили сами. В училищной швальне можно было за некоторую «мзду» вшить в форменные брюки клин, придававший им форму «клеша».
О повседневной жизни много говорить не приходится. Как и в Севастополе, побудка под горн или барабан, но барабанщик начинал свой ненавистный для кадет бой в спальне 5-й роты, находившейся в первом этаже, перед тем как подняться во второй этаж. Конечно, эта «предварительная» побудка не была по вкусу мирно спавшим кадетам 6-й роты!
В отличие от Севастополя, в Петрограде в зимние месяцы электрическое освещение нужно было оставлять долго утром и зажигать рано вечером.
Остальная часть дня проходила по обычному порядку: строй, молитвы, хождение фронтом четыре раза в день в Столовый зал, классные уроки в те же часы, как и в Севастополе, приготовление уроков за конторками, перекличка, вечерняя молитва и… койки. Новым было: уроки плавания в большом училищном бассейне и уроки танцев под музыку пианино.
Строевых учений и утренних прогулок по улицам Васильевского острова не было.
Кормили воспитанников относительно неплохо (по сравнению с полуголодовкой, царившей в то время в столице), но, конечно, не так хорошо, как в старое время. Белая мука временами исчезала, уступая место ржаной, и снова появлялась. Конечно, в этом году воспитанники уже не посылали дневальных за сладкими филипповскими булочками!
Каким образом хозяйственная часть умудрялась раздобывать все необходимые продукты, чтобы накормить весьма неплохо около 500 человек в день корпусного праздника 6 ноября?!
Как перед рождественскими каникулами, так и после окончательного закрытия училища, все уезжающие воспитанники получили пищевое довольствие на несколько дней: хлеб, масло, сахар, чай и иногда даже и холодные котлеты.
Чудная корпусная церковь не пустовала, но на службы ходили желающие, одиночным порядком.
Следуя духу времени, был образован из служащих училищный комитет, выдававший всякого рода удостоверения.
Было немало и других изменений в жизни училища, но в среде офицеров и воспитанников осталось то, чего никакая революция, никакая пропаганда изменить не могли: дух более чем 200-летней колыбели Российского Императорского флота – Морского корпуса.
* * *Конец сентября 1917 года – прибытие воспитанников в училище после плавания на боевых судах или летних каникул.