bannerbanner
Казачьи сказки
Казачьи сказки

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Приставили его на самою тяжелую работу: глину месить, да в денниках грунт менять. Заставили глину утрамбовывать – буфер вагонный, стало быть, в белы ручки да и танцуй.

Из конюшни бегом на плац, ружейные приемы учить, потом езда с джигитовкой, потом рубка лозы, и так каждый день! А чуть что – по скуле…

Спробовал за службу шут и порки, и карцера, спасибо казачки жалели: кто припарку на сеченую спину поставит, кто шкалик поднесет, чтобы с устатку кости не болели. Чаю-сахару одалживали, гостинцами из станиц делились.

Год прошел. Казак наш Кумылженский давно женился, первенца дождался и, как верный слову, со сменной сотней в полк вернулся.

– Как там мой, – думает, – шут его знает…

В ночь перед Рождеством прошел во дворец, на прежнее свое место, где по всем стенам похабные картины висят. Увидал себя у дверей в карауле, как в отражение посмотрелся.

– Здорово служите! – говорит.

Тут шут свое прежнее обличие принял.

Да какое прежнее – смотреть смешно. Стал шут выправленный! Грудь колесом, спина прямая, живот подтянутый. Копыта ровно стоят – начищены, как лакированные, хвост к бедру, как шашку придерживает, рога обломаны, в морда все от мордобою заплыла, лицо круглое – глаза щелочки, как есть калмык.

– Ой! – стонет шут. – Насилу я тебя дождался!

– Так и так! – говорит казак. – Ты свое дело сделал, забирай меня в ад, согласно расписке.

– Какая там расписка! Какой там ад! – шут стонет. – После такой службы любой ад раем покажется! Как вы только, казаки, такую службу терпите!

Поволокся он к картине, левой рукой за раму схватился, как на джигитовке учили, да на полотно и вскочил – бабы толстомясые на него только глаза растопырили. А он их и видеть не может – пошел куда-то за кусты, да там, видать, отсыпаться завалился. С тех пор его никто и не видел.

КАЗАК И ЗМЕИЩЕ.

Когда-то давным-давно прилетел с гор страшный – престрашный Змеище. Вырыл в лесу себе нору и лег отдыхать. А как выспался, налетел на соседнее село и закричал страшным голосом:

– Эй вы, хамы! Мужики и бабы, старые и малые, приносите отныне мне каждый день дань: кто корову, кто овечку, кто свинью! Станете носить – живы будете, а кто не принесет, проглочу!

Мужики да бабы, известное дело, перепугались! Стали Змею носить, что он велел* Разжирел Змеище, стал в десять раз больше и сильнее, чем был. Но у мужиков скоро все припасы кончились, носить стало нечего. Тогда Змеище и за людей принялся. Что ни день, а одного человека в селе не досчитаются.

Люди со страху как с ума сошли! Только и знают, что плачут да Богу молятся! А Змеище их ест да ест.

Ехал мимо казак донской: обыкновенный, ни молодой, ни старый, ни высокий, ни маленький. Одно слово: строевой – исправный! И звали его обыкновенно: Гаврилыч.

Проезжает он селом, а там крик стоит.

– Что, говорит, у вас за беда? Рассказали люди.

– Эх вы! – говорит Гаврилыч. – Русь ты моя лапотная! Что ж вы Змеище на свою голову выкормили? Сразу надо было его в ножи брать, пока он отощавший был. А теперь, вишь, схватились, когда половину ваших переел! Ну да ладно, чего горевать, надо грех исправлять.

Взял он нагайку свою боевую да и поехал в темный лес. Увидел его Змеище, глаза вытаращил.

– Ты кто такой, зачем сюда заехал?

– Разуй глаза-то! – Гаврилыч отвечает. – Я человек простой – казак донской! А приехал тебя, Змеище, бить до смерти!

– Ишь ты каков! – говорит Змеище. – Бежал бы ты поскорей куда глаза глядят, пока я сытый, а то как дохну огнем, да как свистну! На ногах не устоишь, за три версты отлетишь!

– Не хвались ты, старое пугало! – Гаврилыч отвечает. – Я иной раз с похмелья так дохну, что моя баба враз за семь верст отлетает А свистнуть могу твоего покруче. Ну – ко ты свистни!

Свистнул Змеище да так, что с деревьев листья посыпались, а казачий конь, строевой да крепкий, на круп сел.

– Э! – говорит казак. – Вот я свистну, так свистну. Только ты глаза завяжи, чтобы они на лоб не выскочили.

Завязал Змеище глаза платком, а Гаврилыч как свистнул его нагайкой поперек морды – у Змеища из глаз искры посыпались, а из ушей дым пошел.

– Неужели ты сильнее меня? – Змеище говорит. – Давай еще попробуем! Кто быстрее камень раздавит.

Схватил Змеище камень сто пудов, да так его лапами сжал, что камень в пыль рассыпался.

– Эва! – говорит Гаврилыч. – Я так сожму, что из камня вода закапает.

А у него в тороках сюзьма была. Свежая. Сжал ее казак и точно – видит Змей – вода побежала. Испугался Змеище, говорит:

– Проси у меня, чего захочешь.

– Чтоб казак, да просил? Ты что, Змеище, заболел?

– Хорошо! Давай дружить! – говорит Змеище. Сам думает: ужо я как-нибудь тебя изведу. А у самого все поджилки трясутся.

– Ты куда едешь?

– Домой! – говорит казак. – Аида вместе.

Двинулись они вместе. Долго ли коротко, время к полудню.

– Давай, – говорит Змеище, – подкрепимся. Поймай вола, а я пока костер разведу.

Пошел казак в лес. Нет его и нет. Пошел Змеище его искать. А Гаврилыч с липы лыко дерет.

– Казак, ты чего делаешь?

– Да вот лыко деру, веревку сплету, десяток волов поймаю, пяток сейчас съем, пяток домой прихвачу.

Тут у Змеища душа от страха в пятки ушла.

– Да зачем же так много? – говорит.

– У меня детишек пять человек – каждый на ужин не меньше вола съедает. А ты думаешь, откуда у казаков сила? Ты же сам видел, чего я могу.

– Видел! Видел! – соглашается Змеище, а сам думает: «Зачем я с ним поехал. Как бы ноги унести».

– Ладно! – говорит казак. – Шут с ними, с волами! Поедем быстрее ко мне! У меня ребятишкам кое-что получше волов приготовлено.

Тронулись они дальше. Змеище ни жив ни мертв. Подъехал казак к своему хутору, а ребятишки отца увидели, выскочили на дорогу, кричат:

– Тятя едет! Ата едет!

А Змеищу со страху чудится: «Еда едет! Еда едет».

Ополоумел он от страха, да как бросится бежать. Кинулся в лес без разбору, без дороги. Да провалился в болото и утонул!

А казак, когда через село проезжал, все мужиков поддразнивал:

– Эх ты, Русь лапотная! Что ж ты Змеища испугалася! Змеище-то и сам со страху подох. Сказано: молодец против овец, а против молодца – сам овца!

ГУСЕНОК ХРОМЕНЬКИЙ


Жили-были в рязанском княжестве муж и жена. Жили, крестьянствовали, Бога не гневали, и меж собою ладно все у них, мирно да порядком. Да не было у них деточек.

Раз пошли они за грибами да нашли в болоте гусеночка, в ножку левую стрелою подбитого. Видать, гуляла тут охота княжеская, била гусей-лебедей число бессчетное, вот и этого не помиловала. Помирал он, для забавы подстреленный.

Взяли его муж и жена, принесли домой. Стрелу каленую вынули, косточку сломанную вправили, накормили гусенка хлебом да молоком. Лукошко пухом выстлали, гусенка хроменького туда положили да на теплую печку поставили – спи гусенок, отдыхай, ножку залечивай, а сами работать ушли. Возвращаются, а в доме прибрано. Воды из колодца нанесено. Коровник вычищен, молоко надоено, свиньи да птица домашняя покормлены. И стало так каждый день.

Утром гусеночка покормят хроменького да на работу пойдут, воротятся вечером, а в избе все слажено и ужин на столе горячий стоит.

– Кто же это нам все делает?

Вот раз взяли они, с поля раньше положенного вернулись да ко двору своему тишком подкрались.

Видят, по двору мальчик ходит хорошенький, в татарском платье пестреньком, в шапке мерлушковой, на левую ножку прихрамывает, а сам поет песенки. Да все ловко по хозяйству делает.

К нему пес хозяйский ластится, к нему кот на руки просится, за ним птица по двору табунком бежит, а корова из коровника зовет-мычит.

Выскочили крестьяне, обрадовались, обнимают мальчика, целуют:

– Да откуда же ты взялся? – говорят.

– А я, – отвечает, – тот гусенок хроменький, что вы в болоте нашли, от смерти спасли! Вот я за добро вам и плачу, и дале с вами жить хочу, как с отцом, с матерью… Только не трогайте моих гусиных перышек, что я в лукошке оставил.

Зажили они счастливо. Хозяйка мальчику не нарадуется, хозяин мальчиком не нахвалится. Они в поле пахать уедут, мать блины печет, дожидается. Они вечером воротятся, мать их кормит, любуется: расти, наш гусенок хроменький.

А как стало ближе к осени, стал гусеночек на небо поглядывать. Вот летит стая гусей-лебедей – увидели его, закружили над избой.

– Эй, – кричат, – не ты ли гусенок хроменький? Летим с нами в родные места.

– Нет! – отвечает мальчик по лебединому. – Мне и тут хорошо. Хоть и манит меня на родину, а у меня тут отец с матерью. Как я брошу их – они старенькие!

Крестьяне эти речи слушают – у них душа замирает. А ну как улетит их сыночек писаный, их гусенок хроменький?

Вот взяли они раз, не подумавши, да сожгли лукошко с перышками. Чтоб гусенок их не покинул.

Как увидел мальчик, заплакал горько:

– Что вы, – говорит, – отец с матерью, наделали! Как хранились тут мои перышки, так была здесь моя родина, а теперь унесет меня ветер северный во донскую степь на реку Хопер, не видать вам меня во веки вечные!

Налетел ветер, пурга северная, подхватила гусеночка да и унесла неведомо куда.

Сколько крестьяне не плакали, сколько не кликали сыночка, а ничего не докликались.

Много, мало ли времени минуло, а совсем крестьяне состарились. Не могут работать ни в поле, ни по дому, а кормить их задаром некому. Взял их князь да и продал татарам-половцам. Поменял на линялого сокола. Повели полон из рязанских мест во донскую степь им незнаемую.

Долго ли, коротко ли идут они – пришли во степь донскую, в поле старое. Далеко она широко лежит, в ней травы растут шелковые, в ней реки текут медовые, в омутах рыбы бесчисленно, в табунах коней не считано…

Вот прошли они горы Еланские, пришли во степь ковыльную. Как лебяжий пух ковыль стелется, под легким ветерком преклоняется. Привели полон на реку Хопер, в половецкий стан на Червленом яру.

– Вроде нам про места эти сказывал наш сынок – гусенок хроменький. – Старики стоят, озираются.

Вдруг толпа раздалася в стороны. Едет хан молодой на лихом коне. На нем шапка трухменка высокая с голубым тумаком на леву сторону, на нем синий чекмень с голубым кушаком, за спиной у него пуховый башлык, будто крылья лебединые. Вот он спрыгнул с коня молодецкого, избоченясь прошел перед пленниками, а на левую ногу прихрамывает.

Старики глядят на него во все глаза, а у хана улыбка ласковая, а у хана глаза слезами полны.

– А не наш ли ты гусенок хроменький? Обнял хан тут отца с матерью, на руках понес на широкий свой двор.

Там детишки навстречу выскочили.

– Ты кого ведешь-несешь, батюшка, не рязанские это рабы-пленники?

– Не рабы это и не пленники! Это ваши дедушка с бабушкой! Они меня от смерти спасли да выходили, как был я гусенком хроменьким. Вы омойте их, накормите, нарядите их в одежды лучшие, посадите их в красном углу, и во всем их, детушки, слушайтесь. Они станут сказки вам сказывать да закону учить православному.


ОБОРОТНИ

Служил в Бахмутском казачьем полку молодой хорунжий Емельян. В те поры большая война была со шведами.

Только что государь Петр I у шведов Выборг взял. Народу полегло при штурме много, и в войсках явилась недостача.

Вот вызвал хорунжего Емельяна командир полка атаман Бахмутский да и говорит:

– Вот что, Емельян! Скачи в Бахмут – отвези реляцию о победе да прикажи второй очереди в поход собираться. А как соберутся сменные сотни – сюда приведешь. А пока они снарядятся да соберутся, ты отдыхай да от ран лечись – ты человек молодой, тебе еще жить да служить! А вот тебе золотое монисто – дочери моей Марьяне передай, удастся ли свидеться, не ведаю! А поскольку ты парень холостой, а мне здесь как сын, и в бою я тебя видел, и в голоде, и в холоде, придется тебе моя дочь по сердцу, да ты ей глянешься – я бы о лучшем зяте и не мечтал.

Обнял старый атаман хорунжего, благословил. Принял Емельян монисто – повесил на грудь, под чекмень, где крест был нательный, приказ под чекмень, реляцию в шапку – на коня да в путь!

Скакал как положено – с коня на коня, глаз не смыкал, долго ли, коротко – прискакал – сразу на майдан и в атаманские хоромы.

Караульный повел его к войсковому писарю, который атамана бахмутского замещал. Вошел казак в атаманскую приемную да так и ахнул! Никогда он не видал таких страшных стариков. Сидит писарь, длинный подбородок на костистые пальцы положил, а носом чуть не за подбородок цепляется, а глаза желтые, волосы длинные, седыми космами висят.

– С чем прибыл, казак, докладывай. – А голос у писаря глухой, как из подземелья.

Достал Емельян сумку с депешами из-за пазухи, реляцию из шапки – отдал писарю.

– А это у тебя что? – писарь из-за стола не вставая, руку к его шее протянул. От руки писаря, как от куска льда, холодом веет.

Так и так, казак говорит, атамановой дочери от отца подарок.

– Давай сюда!

– Никак нет! – Емельян отпрянул, за грудь схватился. – Вам, ваше благородие, депеша. А это ей – в собственные руки! Иному не отдам!

– Молодец! Молодец! – засмеялся старик, будто дерево старое заскрипело. – Раб исправный! Пес верный!

– Я не пес и не раб! – с Емельяна робость как рукой сняло. – Я казак Донского войска! И такой же слуга отечеству и царю, как вы, только на своем, значит, месте.

– О! – говорит писарь. – Ты еще и речист. Ну, ладно, ладно, пес… Эй, Марьяна! – крикнул он в соседние покои. Застучали каблучки по половицам и в дверях стала такая красавица, что Емельян второй раз обмер. Сколь страшен был войсковой писарь – столь прекрасна была атаманская дочь.

Молча подошла она к казаку, молча протянула повелительную белую руку всю в драгоценных перстнях, приняла в нее золотое монисто и, метнув перед изумленным казаком облаком шелка и бархата, исчезла, как видение.

Спать Емельяна определили в том же атаманском доме, но только вход в спальню был из сада.

Ветхая старушка, согнутая в три погибели, отвела его в баню, накормила и уложила на мягкую широкую постель.

И только уходя из покоя, вдруг молодым, словно девичьим голосом спросила:

– Как там наш батюшка?

– Слава Богу. Жив – здоров. Воюет.

– А не присылал ли он чего?

– Прислал дочери золотое монисто.

Тяжко вздохнула старуха и затворила за собою низкую дверь.

А Емельян все думал о Марьяне – никогда не видывал он такой красоты. Но многодневная скачка измотала и такого богатыря, каким был Емельян, и скоро у него в голове стало все путаться: Марьяна, старуха, монисто… Слышал он, как поскакал куда-то со двора писарь, как кто-то вроде бы плакал жалобно, безутешно. Уже совсем проваливаясь в сон, осенил себя казак крестным знамением, да положил левую руку на ладанку с родной землей, что повесила ему на грудь, провожая в поход, матушка.

И заснул он мертвым сном, каким может спать только усталый молодой воин, без отдыха проскакавший тысячу верст. И спал бы он так несколько суток, как бывало прежде после тяжелого похода, если бы не разбудили его странные женские голоса, мольбы и плач.

Чуткий, привычный к бою и разведке, вскинулся Емельян на постели и услышал странную фразу, сказанную хриплым и грубым старушечьим голосом:

– Как ты смела, мерзавка, разговаривать с казаком!

И раздался свист плети и удары. И плач. Босой вскочил хорунжий, приоткрыл дверь в соседнюю хорому, и что же увидел он?

По комнате, как летучая мышь, металась красавица Марьяна! Но, Боже мой, как она изменилась! Каким злым и страшным стало ее прекрасное лицо. В правой руке у нее свистел и извивался ременный бич, а левой рукою держала она за седую косу несчастную старуху, что прислуживала Емельяну. Со страшной сатанинской улыбкой хлестала и хлестала ее Марьяна, била по морщинистым щекам, топтала черевичками.

– Да что ж ты творишь! – крикнул Емельян, вышибая плечом дверь и становясь между женщинами. – Я не посмотрю, что ты дочь моего любимого батьки-атамана!

И мощною рукою своею схватил он и вырвал из рук Марьяны кнут.

– Дочь? Дочь? – проговорила красавица страшным хриплым голосом и залилась таким смехом, что волосы у казака на голове встали дыбом.

Руки ее неестественно вытянулись и схватили казака за горло. Как будто два стальных обруча сдавили его. Емельян рванулся, но жуткие руки держали его, как капкан. Задыхаясь, кружились казак и Марьяна по комнате, и уж было совсем задушила она казака, но в последнем движении он сорвал с груди ладанку, что дала ему матушка, с молитвой отправляя на войну, и сыпанул горстью земли, что сохранялась в ней, в страшно распахнутые глаза атаманской дочки.

Вой и стон наполнили комнату.

– Полынь! Полынь! – закричали сто хриплых голосов.

Железные пальцы разжались, и Марьяна с визгом и воем откатилась к стене. Но не успел казак опомниться, а она уже разрасталась до страшных размеров, изо рта у нее высунулись два страшных клыка, и жуткая голова, словно отделившись от тела, понеслась казаку в самое лицо. Огромная зловонная пасть распахнулась над головой Емельяна. И вот бы сомкнулись зубы, если бы сухая старческая рука не поставила перед ним заслоном веточку полыни – емшана-травы все из той же ладанки, что хранилась у казака на груди.

Боже, что стало с невзрачной травкой! Какое огненное сияние шло от нее, каким ослепительным светом пылал каждый лист!

Лязгнула страшная голова зубами, раздался стон и вой, и Марьяна черной тенью метнулась к печи.

– Стой! – закричал казак. – Стой, ведьма! – и накрест, дважды ударил ее ременным хлыстом.

Черной чудовищной птицей взвилась Марьяна, но казак схватил ее за косу/ и хлестал, хлестал бичом накрест. С воем и визгом вышибла ведьма окно и вынеслась вместе с хорунжим прочь! Столбом взвилась она в черное небо и понесла Емельяна, едва не задевая звезды.

Но казак, изловчившись, обвил ее кнутом и закрутил его так, что едва не переломил ведьму пополам. Рухнула она на землю, совсем превратившись в нечто, мало напоминающее человека, но гадкое и смрадное. Перехватив кнут, бил это черное, скулящее существо казак тяжелым кнутовищем. Все тише и тише были его вопли, все меньше становилось оно, сжимаясь в темное мохнатое пятно. И вот уж занес казак кнутовище для последнего удара. Как запел петух…

Проснулся Емельян в той постели, куда уложила его заботливая старуха. Солнце уже стояло на полдне, и лучи пробивались сквозь затворенные ставни. Но не от их тепла проснулся казак. В дверях его покоев стоял писарь:

– Как спалось? – спросил он, глядя желтыми своими глазами, будто в самую душу Емельяна.

– Да лезла в очи всякая чепуха! – сказал не умеющий лукавить казак. – А так ничего. Постеля мягкая.

– Вставай! Марьяну убили.

Гроб стоял в горнице, а в нем в цветах и кружевах лежала прекрасная атаманова дочка.

Бахмутские казаки, что входили тихо и так же тихо выходили, сокрушенно крутили чубатыми головами: «Никогда такого не было. Что стало с этим светом! Не чисто дело!»

Писарь подошел ко гробу и сдернул покрывало с рук покойницы.

– Смотри! – сказал он Емельяну.

На девичьих нежных руках синими бороздами виднелись страшные кнутобойные рубцы.

– Знать бы, кто это сделал! – проскрипел писарь. – Не скоро бы он у меня смерти допросился… А что это у тебя на шее?

– Где? – спросил хорунжий.

– А вот, – и страшная рука писаря потянулась к его горлу. Холодом обдало Емельяна от этой руки. Отпрянув, он глянул в зеркало. Четыре страшные царапины виднелись на его мускулистой шее, словно кто-то сорвал с нее колючий ошейник.

– Золотым монистом в дороге набил, – будто кто-то ему подсказал, ответил хорунжий.

– Ну-ну! – медленно произнес писарь. – Снаряжайся. Перенесем мертвую в часовню, а ты станешь всю ночь у дверей караул нести, чтобы убийца ее над нею не надругался.

Емельян пошел одеваться. Вчерашняя старуха молча слила ему воду из рукомойника. А когда он надел справу, вдруг протянула пустую ладанку с оборванным гайтаном. И вздохнула:

– Трудно тебе будет. Выстоишь три ночи, не испугаешься – навек родной город от нечисти избавишь. Дрогнешь – возьмет она здесь полную силу.

– Да кто ты? – спросил казак странную старуху. Но та тихо ушла, приложив палец к губам.

Гроб с мертвой атаманской дочкой перенесли в старую часовню, наполовину ушедшую в землю, что стояла на краю кладбища.

– Почему ее не положили в войсковом соборе? – толковали меж собою казаки. Но писарь сказал, что это семейная часовня, где отпевали всю родню атамана.

Емельян обошел всю часовню вокруг – нигде в нее не было другого входа, никто не мог войти или выйти из часовни, кроме как з дверь. Привычно осмотрел хорунжий вход и решил, где стоять ему, чтобы не напали со спины или с боков.

Казаки разошлись, последним ушел, крепко заперев часовню, писарь. Емельян проверил пистолеты, сунул за сапог острый нож и, положив руку на саблю, стал у двери.

Вдруг недалеко от себя он увидел старуху, которая ему прислуживала.

– Хорошо ли ты приготовился? – спросила она.

– Как учили, – ответил Емельян.

– Каких же врагов ты отразить хочешь, если ведьму ты убил сам?

– Что же мне делать?

– Против твоих врагов не помогут ни пистоль, ни сабля, но только молитва и защита Бога.

– Не силен я в молитвах.

– Придет беда – найдутся и молитвы, – сказала старуха. – А знаешь ли, почему тебе удалось убить ведьму? Потому что ты заступился за слабую старуху и тем заслужил помощь Господа.

– Что же мне делать теперь?

– Читай „Отче наш" и ничего не бойся, ничему не верь, что ни увидишь. Все это сатанинское наваждение, и ничего тебе не сможет сделать ведьма.

– А разве она не мертва?

– Она умрет через три дня и три ночи, если ты выдержишь – произнесла старуха и повернулась чтобы уйти, но в последний момент остановилась и спросила- А не схватила ли ведьма какую нибудь твою вещь?

– Да нет. Все мое при мне.

– Тогда она не сможет открыть двери. Крести дверь веточкой полыни и не смотри ей в глаза.

Старуха исчезла. И казак долго слушал, как затихает засыпающий Бахмут. Вдруг его как стрелою пронзило.

– А монисто? Монисто, что я привез на своей груди! Емельян прильнул к щели в двери часовни. В этот момент на колокольне бахмутского собора пробило полночь. Сразу осветилась мертвенным синим светом вся внутренность часовни. Гроб сам раскрылся! В нем, вытянув руки перед собою, сиделa покойница. Она обвела страшными огромными глазами часовню и стала скрести шею, стягивая золотое монисто. Потом начала нюхать его. И вдруг, закатившись смехом, взлетела вместе с гробом под потолок и с криком «Чую! Чую!» ударила гробом, как тараном, уверь часовни так, что она затряслась. И тут началось! Изо всех :лей, из-под всех камней, полезла разная нечисть: одни, похожие громадных крыс, другие голые и липкие, как лягушки; и все это выло, скакало и приплясывало, протягивая жадные руки с когтями к Емельяну или проносясь в вершке от его головы. А в дверь часовни бился и бился гроб. Непрерывно читая молитву, казак вытащил саблю. Но сабля вдруг стала мягкой и повисла, будто плеть. И только рукоять, где под серебряной чеканкой хранилась стружка от гроба Святого Ильи из Киево-Печерской лавры, оставалась твердой.

Ко всему привыкает человек, и, опомнившись, Емельян догадался, что вся эта нечисть не видит его, а только чует по запаху, о он где-то здесь. Все эти тысячи страшных карликов рвутся в часовню на соединение с ведьмой, но не могут отыскать дверь, а ведьма во гробе не может разломать ее.

Но только он, в изнеможении, переставал читать молитву, как ;чисть подступала ближе, а удары становились сильнее. И вдруг я часовня дрогнула от страшного удара, и дверь отлетела на сто шагов в сторону. Подобно черной лодке вылетел из двери гроб и, ли бы казак не поднял над головой своею рукоять сабли, снес бы ему голову.

– Господи, заступись! – выкрикнул казак в смертельном ужасе

Тут прокричал петух и мигом все исчезло. Казака бросило на млю, и долго оставался он в беспамятстве. Очнулся он оттого, что писарь смотрел в самое его лицо.

– Ты что тут разлегся, пес? – загремел его голос.

– Приказ был стоять до утра, а вот уже полдень!

– Аи, пес! – громоподобно засмеялся писарь и пошел прочь. Емельян подивился, как молодо он ступает. Куда девалась старческая сутулость и хромота страшного старика. Он будто помолодел лет на двадцать и стал выше ростом.

С трудом поднялся казак с земли и, хромая, пошел в атаманские палаты. Там встретила его старуха и молча всплеснула руками. А когда глянул Емельян на себя в зеркало, то увидел там незнакомое лицо. Чуб его стал снежно белым, белой же стала и борода, и усы.

– Неужели это я? – спросил Емельян и подивился своему незнакомому хриплому голосу.

День провел он как в беспамятстве, а вечером опять стал на свой страшный пост.

В полночь осветилась часовня, растворилась ее дверь, и оттуда вышла давно умершая мать Емельяна, оборванная, избитая и страшная. Слепо шарила она руками, взывая:

На страницу:
3 из 4