bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
13 из 14

– Ты чего?

– Твой Вася просится сходить с ним в кусты. Сходи-ка ты заместо меня, – невинно сказала Шелоро.

И уже совсем не чувствовал сморенный сном Егор, как его баяном постепенно завладел сосед по столу Николай Петрович.


Николай Петрович вовсе не намеревался при этом играть на баяне. Он просто осторожно высвободил из-под пальцев Егора клавиши и скинул с его плеча ремень баяна, когда Егор уронил на стол отягощенную хмелем голову. Но, высвобождая из пальцев Егора ряды клавишей, он невольно положил на них свои пальцы и, когда мехи баяна отозвались под ними, задержал баян в своих руках. Прислушиваясь и склонив над баяном голову, он продолжал рассеянно перебирать пальцами. Пальцы его явно не хотели слушаться. Они уже страшно давно не лежали на клавишах баяна. Еще с тех самых дней, когда впервые появились у него на груди и эти самые медали, которые теперь свешивались на муаровых ленточках, касаясь ребер баяна. Николаю Петровичу почему-то очень захотелось, чтобы пальцы все-таки послушались его. Совсем тихо, так, чтобы никто не мог услышать его, он перебирал ими, растягивая и сжимая баян и почти положив на него голову. И никто не услышал то, что он при этом заиграл. За свадебными столами все более вразнобой пели, кричали «горько», а в квадрате столов продолжались под радиолу танцы. Никто не мог услышать Николая Петровича и не слушал его, пока он, подыгрывая себе на баяне и незаметно для себя, не начал петь, а скорее негромко выговаривать давно зачерствевшим голосом:

Враги сожгли родную хату,Сгубили всю его семью.Куда ж теперь идти солдату,Кому нести печаль свою?

Это была совсем неподходящая к случаю, не свадебная песня, и Макарьевна, посаженая Настина мать, ревностно следившая за неукоснительным соблюдением всех правил обряда, сразу же поманила к себе одного из своих вестовых-комсомольцев, чтобы передать с ним Николаю Петровичу распоряжение немедленно прекратить, но тут вдруг ее сосед по столу и дружок, посаженый отец Насти, глянул на нее такими глазами, что она и застыла на полуслове, потеряв дар речи. Оказывается, рано она перестала его бояться.

И с этой секунды, чуть отодвинувшись от него, она уже неотрывно, хотя и не поднимая глаз, наблюдала за ним, пока он слушал, а Николай Петрович, ничего не замечая вокруг себя и почти прислонив к баяну ухо, полупел-полуразговаривал своим надтреснутым голосом:

Пошел солдат в глубоком гореНа перекресток двух дорог,Нашел солдат в широком полеТравой заросший бугорок.

Вверху, над головой Будулая, шелестел своей листвой начеканенный ветром и солнцем из белого серебра тополь. И вокруг тоже было широкое поле, необозримая степь. Так, значит, это про него, про его жизнь Николай Петрович не то поет, не то рассказывает словами песни. И как так могло случиться, что до этого Будулаю так и не пришлось услышать ее? А скорее всего, и потому, что всегда было некогда, недосуг ему за поисками этого бугорка, потерявшегося в безбрежно широком поле.

Постепенно стал убывать и глохнуть за свадебными столами веселый шум. Но раньше всего заглох он за теми столами, которые заняты были людьми постарше. Теми самыми, которые и шаровары с лампасами подоставали, снаряжаясь на свадьбу, и довоенного еще фасона кофты и юбки. Но также и по протезам их можно было бы узнать. И по той серой, пепельной бледности, которая вдруг так и осыпала их щеки, когда у Николая Петровича на мгновение как будто совсем пропал голос:

Не осуждай меня, Прасковья,Что я пришел к тебе такой:Хотел я выпить за здоровье,А должен пить за упокой.Сойдутся вновь друзья, подружки,Но не сойтись вовеки нам…И пил солдат из медной кружкиВино с печалью пополам.

Но перед Будулаем стоял нетронутым его стакан с вином. Никто не обращал внимания на него. Даже его соседка, посаженая мать Насти, которая уже перестала сердиться на Николая Петровича за то, что он испортил свадьбу своей неподходящей песней, и, забыв о своих обязанностях, тоже слушала его вместе со всеми.

И только лишь Настя, которая до этого за весь вечер так и не взглянула в сторону Будулая, теперь не отрываясь смотрела на него. Вверху шелестели тополя своей чеканной листвой. То ли от света электрических матовых фонарей, то ли еще от чего, но лицо Будулая казалось теперь совсем бледным, а бородка особенно черной. И сидел он за столом на своем месте посаженого отца, как замер.

Настя не отрываясь смотрела на него, а на нее смотрел ее молодой муж Михаил Солдатов и переводил взгляд на красную рубашку Будулая.

Но больше никто так ничего этого и не видел, потому что внимание всех в это время было занято совсем другим. Ну кому в самом деле интересно наблюдать, какое могло быть лицо у одного из присутствующих на свадьбе цыган – таких здесь было много, – когда куда как интереснее было смотреть на генерала, который был здесь один.

Подыгрывая себе, Николай Петрович заканчивал уже почти шепотом:

Хмелел солдат, слеза катилась,Слеза несбывшихся надежд,И на груди его светиласьМедаль за город Будапешт.

Никаких признаков шума уже не осталось за свадебными столами – даже за теми, за которыми сидела одна молодежь. Только лопотали тополя вверху. И все гости, повернув головы, смотрели в одну и ту же сторону. Туда, где сидел генерал Стрепетов.

На груди у него тоже светились медали и ордена, а по щекам его катились слезы. И, все крепче сжимая пальцами свой стакан с вином, сквозь пелену их совсем не замечал генерал, что все давно уже смотрят только на него.

Не исключая и Егора Романова, который вдруг проснулся и поднял голову от воцарившейся за столами тишины.

Макарьевна, всхлипывая, повернулась к своему соседу:

– А я думала, что генералы никогда не… – Последнее слово так и осталось у нее на губах.

Ее соседа, посаженого Настиного отца, на своем месте и вообще на свадьбе уже не было.

Настя рванулась из-за стола. Но рука молодого мужа, сжав за локоть, не пустила ее.


Начальник конезавода, несмотря на то что он оставался вместе со всеми на свадьбе до конца и вернулся домой уже за полночь, проснулся, по своей всегдашней привычке, еще в пять часов утра, но вставать с постели на этот раз против обыкновения медлил. И в голове после всего этого шума, а может быть, и после выпитого вина оставалась тяжесть, и вообще вся эта перегрузка была ему уже не по летам.

Однако и без этого у него были основания уже с утра чувствовать себя сегодня неважно. Связано это было с намеченной им сегодня поездкой в город, в область. Приподнимая от подушки голову, он видел в окне уже дожидавшийся его под акациями «виллис».

Та часть этой предполагаемой поездки, которая, судя по всему, обещала быть приятной, приходилась на вторую половину дня, на вечер, когда должна была состояться в областном драмтеатре встреча ветеранов Первой конной. Не только со всего Дона, но и из других смежных казачьих областей должны были съехаться его товарищи, с которыми будет что вспомнить – и из времен Гражданской, и из времен Великой Отечественной войны. Но в том-то и дело, что предшествующая этому первая половина дня обещала для него стать куда менее приятной. И связано это было все с теми же объяснениями, которые ему опять придется давать в сельхозотделе обкома, почему во вверенном ему конезаводе и в этом году, судя по всему, кукуруза не удастся на зерно. Мало того что пять лет назад ему приходилось врукопашную отбивать от распашки под эту королеву полей каждый гектар ничем не заменимых табунных лугов. Теперь из-за нее же еще и держи каждый год ответ, как мальчик. А если он и сам не знает, почему эта королева оказывается такой бесплодной при малейшем дуновении на нее юго-восточного заволжского суховея?..

Ночью, ложась спать, генерал поставил у своего изголовья на стуле кувшин с огуречным рассолом и теперь, предаваясь невеселым размышлениям, отпивал из него глоток по глотку, освежаясь. За этим занятием застала его жена, вошедшая сказать, что к нему пришел какой-то человек.

Из-за края кувшина он взглянул на нее сердитыми глазами.

– Что еще за человек в такую рань? Ты что же, до сих пор не научилась, как надо отвечать?! Пусть ждет в конторе.

– Я ему так и сказала, а он вежливо извиняется и говорит, что не может ждать. У него срочное дело. Это какой-то цыган.

При этом слове генерал как ужаленный сбросил с кровати ноги.

– Цыган?!

Недостаточно, оказывается, того, что все последнее время ему от этих цыган на работе отбоя нет. Все сразу как с цепи сорвались: рассчитывай, да и только! Теперь же они и дома до него добрались. Но и всякому терпению есть предел. Этот цыган, который не постеснялся прийти к нему ни свет ни заря, раз и навсегда забудет дорогу к его дому.

Разъяренный, он как ураган промчался мимо отшатнувшейся жены к двери, в шлепанцах на босу ногу и в полосатой ночной пижаме, не забыв, впрочем, накинуть на плечи свой летний китель с вышитыми на погонах звездами генерал-майора. Ярость его удвоилась, когда, распахнув дверь на крыльцо, он увидел перед собой Будулая. Не кого-нибудь иного, а того самого Будулая, который заверял генерала, что лично он не так, как другие цыгане, уже не собирается ни в какие бега и, даже больше того, решил окончательно поселиться на конезаводе. Теперь же достаточно было лишь взглянуть на его лицо, чтобы тут же догадаться, зачем он пожаловал в этот ранний час к генералу на дом. Генерал так и задохнулся:

– И ты?!

Будулай не стал отрицать:

– И я, товарищ генерал.

Но прежде, чем генерал успел обрушить на его голову все то, что только и должен был ожидать от него этот цыган, тот быстро сказал:

– Но вы сперва, пожалуйста, дайте мне сказать, а потом уже кричите на меня.

– У меня нет такого свободного времени, чтобы с каждым дезертиром в беседы вступать, – отчетливо отрезал генерал и круто повернулся к нему спиной, чтобы опять скрыться в доме. Но его догнали слова:

– Я, как вы знаете, товарищ генерал, никогда дезертиром не был и не могу позволить так меня называть!

Генерал, как на оси, повернулся к нему с неожиданной легкостью для его тучного тела:

– А как же еще ты прикажешь тебя называть?! Дезертир и есть. Я же сразу увидел, что ты ко мне за расчетом пришел. Или, может быть, нет?

– За расчетом, товарищ генерал.

– А раньше, ты помнишь, что мне говорил?

– Помню.

– И после этого ты еще хочешь, чтобы я с тобой здесь, на крыльце, в душеспасительную беседу вступил?

– Нет, на крыльце об этом не стоит, товарищ генерал, – серьезно сказал Будулай.

Генерал с неподдельным любопытством заглянул ему в глаза снизу вверх: уж не смеется ли над ним этот цыган? Нет, в его глазах не видно было и тени насмешки.

– Может быть, мне тебя к себе домой на утренний чай пригласить?

– Можете не беспокоиться, товарищ генерал, – с грустным сожалением глядя на него сверху вниз, сказал Будулай. – Я уже пил чай.

И, встречаясь с его взглядом, генерал чего-то устыдился. Толкнув плечом дверь и кособоко поворачиваясь на тесном крыльце, чтобы пропустить Будулая в дом впереди себя, буркнул:

– Но только ты учти, меня машина долго не может ждать.

Шофер «виллиса» успел и дозоревать, склонив голову на руль, и дважды прослушать по радио сводку погоды, но дверь, выходившая на крыльцо домика генерала, так и не отворялась. И посигналить под окнами, чтобы напомнить начальству о своем существовании, ни в коем случае не разрешалось. Генерал сам не любил опаздывать, и если он теперь задерживался, значит была причина. Хотя, вообще-то, трудно было представить, что за причина могла заставить начальника конезавода столько времени – битых два часа – оставаться с глазу на глаз с этим цыганом, чей велосипед приткнулся сбоку крыльца к стволу клена. Солнце уже и в багровой краске успело выкупать его листву, и в оранжевой, и в желтой, а теперь перебирало ее своим перламутровым гребнем.

Наконец дверь открылась, и вслед за своим необычным гостем генерал вышел на крыльцо.

– А я было совсем уже подумал, что и тебя опять потянуло гоняться за ветром, – говорил он, грузновато спускаясь рядом с цыганом по ступенькам и застегивая на груди свой пыльник, – и совсем уже настроился развернуть тебя на все сто восемьдесят градусов, как дезертира чистейшей воды, но это же получается другое дело. Я бы даже сказал – великодушно с твоей стороны. Может быть, и я на твоем месте поступил бы точно так же. – Генерал приостановился на последней ступеньке, на мгновение придержав Будулая рукой за плечо и тут же отпуская его. – А может, и нет. – И, уже сойдя с крыльца и останавливаясь перед ним под густой кроной клена, вздохнул: – Я всю жизнь даже в карты не любил оставаться в дураках. Нет, ты не обижайся, я уже сказал, что все это с твоей стороны благородно, ну и так далее, но тем не менее у тебя есть время еще раз все взвесить и перерешить. Никто же тебя отсюда в шею не гонит. – И, не дождавшись от Будулая ответа на эти слова, он догадливо заключил: – Значит, твердо?

– Твердо, товарищ генерал.

– И ты думаешь, они все это смогут оценить?

– Я об этом не думал, товарищ генерал.

– Ну что ж, как говорится, вольному воля. Откровенно говоря, не очень мне хочется в твоем лице такого табунщика терять. Но и отговаривать тебя, как я уже сказал, не вправе. Во всяком случае, если не теперь, а потом ты передумаешь и захочешь вернуться, место для тебя на нашем конезаводе всегда найдется.

– Спасибо.

Но генерал, не хотевший, чтобы его хоть сколько-нибудь могли заподозрить в проявлении сентиментальности, тут же и пояснил:

– С табунщиками, как ты сам знаешь, у нас не густо. Так что можешь пока считать себя в долгосрочном отпуске без сохранения оклада.

– Спасибо, товарищ генерал, – повторил Будулай.

И опять начальник конезавода отвел его благодарность жестом:

– И что же ты теперь, так от самого начала по этим своим картам и махнешь?

– По ним, товарищ генерал.

– А потом?

– Не знаю. Потом видно будет.

– Может быть, как твоих сородичей, опять потянет кочевать?

– Нет, я уже свое откочевал.

– Ну, тогда запомни то, что я тебе сказал. И не спеши опять со своими благодарностями. Я начальник конезавода, а у нас с табунщиками дефицит. – И генерал круто повернул разговор в другое русло: – Если откровенно говорить, завидую я тебе. Я бы и сам давно уже во время отпуска вместо всяких там Цхалтубо и Сочей… – Он безнадежно махнул рукой. – Да видно, так и не соберусь. Если бы я тоже, как ты, был один… – И он оглянулся на занавешенные зыбким, колеблющимся тюлем окна своего дома. – На чем же ты думаешь ехать?

Будулай положил смуглую руку на поблескивающий никелем руль своего велосипеда, прислоненного к стволу клена:

– Вот мой конь.

– Ну, на нем-то тебе далеко не уехать. – Генерал на секунду о чем-то задумался. – У вас, по-моему, на отделении два мотоцикла?

– Два, товарищ генерал.

– А деньги у тебя, надеюсь, есть?

– Мне их некуда тратить, товарищ генерал.

– Ну тогда вот что… – Пошарив у себя на груди под пыльником, генерал достал маленькую записную книжку и карандаш и, что-то коротко, размашисто написав на развернутой книжке прямо на весу, протянул Будулаю вырванный листок. – Внесешь в бухгалтерию все, что положено, и возьмешь мотоцикл себе. – Будулай хотел что-то сказать, но генерал не дал. – Без тебя знаю… И смотри мне, пока свой табун по акту не сдашь, не уезжай. Все поголовье пересчитать. В присутствии главного зоотехника и ветеринара. У вас за это время никаких ЧП не было? Все лошади целы?

– Все, товарищ генерал.

– Ну и прощай.

Но и после того, как он уже направился к своему «виллису», в котором шофер так и вкогтился в руль, как беркут в свою жертву перед взлетом, он еще раз оглянулся.

– А как ты все-таки думаешь насчет конницы, цыганский казак?

Будулай встретился с устремленным на него нетерпеливым взглядом и не мог ответить иначе, чем ответил:

– Жаль, товарищ генерал.

Бывший командир кавалерийской казачьей дивизии даже сделал шаг назад, к Будулаю.

– Вот и мне… – Но тут же он сурово махнул рукой и, запахивая свой пыльник, опять отвернулся к «виллису».

Из-под взревевшего «виллиса» вместе с синим дымом выпорхнула целая туча жирной черноземной пыли. И только после того, как она рассеялась, мазутными хлопьями оседая на придорожной траве, покатился по той же дороге на своем велосипеде к центру поселка Будулай.


Сдвинулись цыгане. То по мягкой степной дороге нашептывают что-то невнятное копыта их лошадей, то вблизи городов опять выезжают на асфальт. В знойный полдень они оставляют на растопленном солнцем черном месиве дороги полукруглые чашечки следов, а зимой цокают по твердому четко и как-то даже горделиво. И опять, вынырнув из подворотен, бежит, приплясывая, вдогонку этому цокотанью начавшая было забываться людьми не очень веселая придумка о цыганах, заночевавших в морозной степи под рыбачьим бреднем: «А с чего это ты, сынок, так дрожишь?» – «Ой стужа, батя!» – «Тю, а ты вот просунь палец сквозь бредень наружу. Вот где стужа».

Едут цыгане и по ночам. Над их головами созревают и осыпаются с колосьев галактики звезды, а иногда и свет спутника просверкнет в полумесяце серьги цыганки, приуснувшей под мягкий гул колес на ворохе тряпья в окружении своих детишек.

Не спят лишь цыган да его собака, не отстающая от колеса брички ни на шаг.


…Целая тьма шатров стоит по обеим сторонам веселой зеленой балки, вокруг вразброд пасутся на лугу лошади, и среди них неразумные разномастные жеребята, а на дне балки не меньше дюжины цыган устроились на корточках у своих маленьких дорожных наковален, и отец впервые позволил Будулаю подкачивать мех горна, железо поет под молотками на всю степь, но это не может заглушить и той знакомой с детства песни, которую поют у большого костра цыганки.

Да, это та самая песня, которую ему когда-то часто пела Галя, а недавно напомнила и Настя. Славная девочка, но в эти годы еще нельзя до конца знать свое сердце, и может показаться, что любишь, когда только хочешь любить. И он не мог поступить иначе. Если б не это, то он бы, наверно, так и остался жить в этой табунной степи. Люди там хорошие, кругом тишина и травы, травы…

Нет, это совсем не похоже на сон и не чудится ему. Глаза его давно уже открыты, вон скворец раскачивается на ветке, весь взъерошился, растопырил крылышки и закинул головку, сейчас должен затрещать, а вон удод неслышно, как призрачная тень, скользнул в листве. И совсем рядом, у щеки, красный муравей, как грузчик, ворочает втрое больше его самого личинку. А зеленая гусеница ползет к такой же зеленой кобылке.

Какой же это сон, если, кроме песни, еще так явственно потягивает запахом дыма! И голос не Галин и не Настин, а совсем низкий, как мужской, хотя и женщина поет. Притом совсем близко, рядом.

Будулай сел; еще не поднявшись, раздвинул ветки молодого, но уже густолистого дуба. Вдоль дубовой государственной лесополосы, которая с вечера приютила его, когда он обнаружил в своем мотоцикле небольшую поломку, тянулась грунтовая, хорошо наезженная и почищенная грейдером дорога, а через дорогу, сквозь седловину между двумя буграми, розовел далеко внизу под утренним ранним солнцем Дон, и за ним почти сплошь задернутое сейчас пеленой тумана Задонье, откуда он вечером переправился на пароме. Лишь кое-где сквозь туман пробивались, расплываясь, еще не всюду погашенные по раннему времени огни левобережных станиц, полевых станов.

И вот в этой-то седловине, между двумя придонскими буграми, в падинке, стояли три телеги, а посредине них курился дымок. Женщина, сидя у костра на корточках, что-то ворочала в нем палкой и вполголоса пела знакомую Будулаю цыганскую песню. Разбредшиеся вокруг лошади похрустывали травой.

Она не испугалась, когда Будулай, мягко ступая по траве, остановился у нее за спиной и по-цыгански сказал:

– Здравствуй.

Она спокойно повернула голову, и он увидел, что у нее лицо уже немолодой женщины, старухи, но глаза еще яркие и взгляд у них острый.

– Здравствуй, рома. – И опять отвернула голову, продолжая ворошить палкой в костре, в котором у нее что-то пеклось.

– А где же ваши другие люди? – спросил Будулай.

– Там станица, – коротко показала она палкой между буграми по уходившей под гору ложбине, считая излишним объяснять ему то, что он должен был и сам знать как цыган.

И он больше ничего не спросил у нее, тоже присев против нее на корточки у костра. Выкатив из костра палкой печеное яйцо, она подкатила его Будулаю:

– Бери.

Он не стал отказываться, так как заметил, что в золе костра еще пекутся яйца, и, прежде чем очистить яйцо, стал перекатывать его, раскаленное, из ладони в ладонь.

– А ты положи его в траву. Роса.

И правда, в смоченной росой траве яйцо сразу же остыло, и когда он стал очищать его, корка сама отделилась. Цыганка молча протянула ему ломоть хлеба с насыпанной на него кучкой соли и, выкатив из костра другое яйцо, для себя, продолжала, хотя он ничего больше не спрашивал у нее:

– Но все равно они опять вернутся оттуда с пустыми руками. Не послушались меня.

Если бы он полюбопытствовал у нее, в чем же именно не послушались ее те, которые спустились в станицу, она бы, возможно, не стала больше откровенничать с ним, незнакомым ей цыганом. Но он, надкусывая яйцо вместе с ломтем хлеба, лишь взглянул на нее и этим, видимо, больше всего и внушил ей доверие.

– Я им говорила, что по задонским глухим хуторам можно скорее мел променять, но они же теперь старых и слушать не хотят. И моего тоже сбили. – Отвечая на молчаливый вопрос в глазах у Будулая, пояснила: – Мы по-за Шахтами из-под Белой горы кирками мел вырубаем, мелем его и меняем по три блюдца за блюдце муки и по две цебарки за цебарку картошки. А если деньгами, то можно иногда за бричку мела и двадцать рублей наторговать. Но на этом берегу мы за два дня и полбрички еще не успели расторговать. – И, кивнув на подводы с мешками, туго набитыми чем-то белым, добавила: – Тут из-под придонских круч они привыкли сами какую угодно глину добывать: и желтую, и красную, и мел. А там, по-за Доном, глушь, там могут и за блюдце мела блюдце пшеничной муки дать.

После такой ее откровенности не возбранялось, пожалуй, и самому спросить:

– А как же вы теперь, так опять все время и будете с места на место переезжать?

Впервые она с сомнением и остро-проницательно посмотрела на него.

– Ты или прямо с луны упал, или у тебя от цыгана одна только борода осталась. Кто же нам теперь позволит кочевать? – Она порылась рукой где-то за вырезом своей кофты и протянула Будулаю раскрытый на ладони паспорт, впрочем не отдавая его ему в руки. – Видишь, тут штамп. Я теперь каждому могу доказать, что не где-нибудь, а в Бессергеневском совхозе живу. А это, – она кивнула в сторону бричек с мешками, – мне никто не запретит своей родной сестре для щикатурки дома отвезти… Мы, рома, в станице Бессергеневской правда на виноградниках работаем, а мужчины кто сторожует, а кто при лошадях. – И она с некоторой даже гордостью добавила: – У нас в совхозе жить можно. И свое вино есть.

Нехорошо было злоупотреблять чужой доверчивостью, но цыганке, видимо, наскучило одиночество у костра, и она сама рада была приоткрыться незнакомому человеку. А вокруг от травы под лучами утреннего солнца испарялась роса. Паслись на траве цыганские лошади. Внизу, сквозь седловину между буграми, виднелся Дон. И в огне костра весело сгорал прошлогодний бурьян. Будулай спросил:

– Зачем же вы опять ездите, если там можно жить?

И снова она бросила на него свой остро-проницательный взгляд из-под быстро взметнувшихся век:

– Нет, тебе пора уже и цыганскую бороду постричь. Как будто ты и сам не знаешь. Я вот трошки посидела в степи у костра, поворошила память, и мне как-то легче. Не все то лучше, что лучше. – Она вдруг мимолетно заглянула ему за борт пиджака. – Так это, значит, ты и есть Будулай?

– Откуда ты меня знаешь? Я раньше никогда не видел тебя.

– Ты еще молодой, а я уже старая цыганка. – И она загадочно улыбнулась, на миг приоткрыв еще совсем крепкие белые зубы. Так он и не понял, что могла означать ее улыбка. Похрустывали травой лошади. Она повернула голову. – А вот и наши идут.

Из-под горы, куда спускалась лощинка, донеслись голоса. Цыганка прислушалась.

– И, сдается, опять на дурницу. Вон как гомонят. Грызутся, должно. А моего Мирона что-то не слышно. Это, значит, они на него все гуртом напали, что опять не туда их повел. Сами его сбили, и он же теперь виноватый.

Голоса снизу приближались, и вот уже из-под горы на серебристо-сизом от полыни склоне показалось многоцветное пятно. Будулай встал. Не хотелось ему оказаться сейчас среди своих соплеменников в этот час раздора между ними.

– Уходишь?

– Спасибо тебе.

– А то бы, может, остался с нами, Будулай?

– Зачем? Ты же сама сказала, что мне пора уже цыганскую бороду постричь.

– А ты уже и обиделся. – Она задумчиво пожевала губами. – Хочешь вместо моего Мирона к нам в старшие пойти? Моего молодые давно уже не хотят понимать. Ты, говорят, дед, для нас уже не ав-то-ри-тет, теперь другое время. А с молодыми цыганками совсем сладу нет. Им говоришь, чтобы они больше юбки не подшивали, какая же это цыганка, если у нее будут коленки сверкать, а они скалятся: «Вот ты, бабушка, и закрывайся, все равно тебе уже нечего показать…» Может, и правда им нужен авторитет. Такой цыган, как ты. Еще не старый и… – она снова заглянула за борт пиджака Будулая, – при орденах. Хоть ты, говорят, и слишком честным цыганом хочешь быть. – И она снова улыбнулась, на миг обнажив свои молодые зубы. – А моему Мирону уже пора освобождение дать. И с милицией в его года как-то совестно дело иметь. Оставайся, Будулай!

На страницу:
13 из 14