Полная версия
Цыган
Как на грех, идут одни только местные. Только что скошенная кукуруза пахнет не так, как молодое степное сено, но все же и после нее над дорогой еще долго веет какой-то сладостной свежестью, как будто молозивом.
Но вот, кажется, и сквозная… Прощай, тпруженька, прощай, Гром. С поднятой рукой она метнулась на шлях.
Часть третья
Опять зашевелились цыгане. Не то чтобы и до этого они так и оставались сидеть там, где застал их Указ. Не в силах задержаться где-нибудь чересчур долго, томимые беспокойством, они так и перебирались от хутора к хутору, от села к селу на одиноких телегах, чаще всего ночами по глухим проселкам, еще и ныне устланным золотом соломы. Но только теперь так сразу и высыпали на все дороги.
И опять невнятно шлепают копыта по пыльной дороге, юзжит колесо, и умная собака, спасаясь от палящего солнца, прячет сзади между колесами голову в тени брички.
Вблизи городов колеса цыганских бричек съезжают с мягкой степной дороги на асфальт. Обгоняя их, ревут и теснят их на обочины могучие самосвалы, междугородные экспрессы и легковые автомашины, набитые празднично одетыми людьми, глазеющими на них сквозь толщу стекол. Там, за этими стеклами, совсем иная жизнь. Непонятная, как и этот пластмассовый чертик, прыгающий на шнурке за козырьком шоферской кабины. А из-за тылового стекла «Волги» сонный бульдог тоже презрительно поглядывает на цыганскую собаку, неотступно бегущую у колеса брички.
На больших перекрестках и при въездах в города милиция, начавшая было отвыкать от подобного зрелища, строго останавливает цыган, спрашивая паспорта:
– Опять ударились кочевать?
Посыпавшись с бричек, цыгане и цыганки, обступая блюстителей порядка, поднимали многоголосый гомон, как грачи на весенних ветлах:
– Нет, мы не кочуем, товарищ начальник!
– Мы к сродственникам едем!
– Откуда?
– С-под Мариуполя.
– А где же ваши родственники живут?
– На Кубани.
Паспорта у них оказывались в порядке, и самому придирчивому взору нельзя было придраться: еще совсем новенькие и с соответствующим штампом на соответствующем месте.
– Ну а что же вы скажете насчет ваших коней?
Цыгане с грустным достоинством поправляли:
– Это, товарищ начальник, не наши, а колхозные. У нас теперь своих собственных коней не бывает, а этих за нами колхоз на время командировки закрепил. Заместо премии за нашу работу на кукурузе.
– Все вы, конечно, врете, – с суровым восхищением заключал страж законов.
Но и придраться не было оснований: и на лошадей документы были выписаны у них по форме. За подписью председателя колхоза и с круглой печатью.
А в ногах у блюстителя порядка так и вились, шныряли черноголовые и все кудрявые, как на подбор, цыганские ребятишки. И сердце его смягчалось. Тем более что в этом цыганском Указе нигде не было сказано, что им запрещается ездить друг к дружке в гости. И вообще он сам теперь толком не знал, остается ли в силе этот Указ. Может быть, самим цыганам об этом лучше известно, если они все сразу так бесстрашно ринулись в дорогу. Как прорвало их.
И всемогущий жезл в руке у блюстителя порядка поднимался, открывая им дорогу. А если это было перед шлагбаумом, то, значит, он медленно вздымал перед кибитками свою полосатую шею.
Иногда, пересекая степь кратчайшим путем, перебираясь напрямик от одного большого тракта к другому, оказывались они и поблизости от того глухого, отдаленного от людских взоров урочища, где пас свой табун Будулай. Проезжая мимо, завороженно поворачивали головы к золотистому живому облаку, прильнувшему к зеленой груди луга, и кричали Будулаю:
– Бэш чаворо! Бэш чаворо!
Будулай отшучивался:
– У меня нет коня.
Его соплеменники удивлялись:
– А этот, тонконогий, под тобой, чей?
– Этот чужой.
Они непритворно восхищались, ощупывая глазами Грома:
– Хороший калистрат[6]. А мы-то думали: если цыган сел на коня, значит он уже его собственный.
– Раньше я тоже так думал. Езжайте, рома, своей дорогой.
– Вот ты какой. Ну тогда давай мы украдем для тебя этого коня из табуна. А заодно и для себя.
– Лучше не надо, рома.
– Почему? Нам их всего трошки надо, а тут их тыща.
– При этом табуне сторож глазастый.
– А мы ночью.
– А он по ночам еще лучше видит.
Соплеменники Будулая скалились:
– Да ты, видать, и сурьезно поверил, будто нам твои неуки нужны. Не бойся, у нас свои одры есть. Выгуливай своих, сколько тебе влезет; может, тебе за это орден дадут. Рома у рома коня не украдет. Ты тут в глуши, должно быть, совсем от цыганских законов отвык.
Но своих одров они тем не менее принимались нахлестывать кнутами, оглядываясь на двух громадных серых псов, лежавших у ног его коня. Не дай бог кинутся вдогон. Откуда они могли знать, что эти свирепые по их виду псы обучены были только против волков, наведывающихся в этой глухой степи к табунам не только в зимнее время. Еще не хватало, чтобы собаки рвали людей.
Увозя соплеменников Будулая, беззвучно катились брички по травянистой дороге. Молодые цыганки, выпростав из кофт груди, кормили на солнцепеке своих смуглых младенцев. А головки других их детей шляпками подсолнухов свешивались из-за бортов бричек, и прощальный блеск их глаз осыпался на сердце Будулая пеплом необъяснимой печали.
Чего они ищут? Опять серая пряжа дороги будет наматываться и наматываться на колеса их телег. И с этих черноголовых подсолнушков ветром времени будут вылущиваться семена, из которых опять будут вырастать прямо на дорогах все такие же неизлечимые бродяги. Как будто за чем-то гонятся или же кто-то гонится за ними. Как будто хотят уйти от настигающего их времени, чтобы остаться такими, какими были всегда.
И даже в самый безоблачный день, когда ничто вокруг не угрожает им и их жалким шатрам, раскинутым между оглобель бричек в тихой степи, – цыганки спят, а их дети тут же кувыркаются на зеленой траве, – вдруг, по одному только слову, по знаку старшего, мгновенно снимаются, даже не затушив костров, и скрипят колеса, наматывается на них серая пряжа, которой нет конца.
Но Будулай весь этот серый клубок, который назначено ему было намотать за свою жизнь, уже намотал и теперь разматывать его не станет, хватит. А если и есть из всех избороздивших эту степь дорога, которая иногда вдруг как будто вздрогнет струной и простегнется через его сердце от того места, где она начинается, то возврата по этой дороге уже нет, не может быть. Теперь здесь и закончится его нить.
И когда начальник конезавода, генерал, объезжающий по субботам табуны, выкатываясь из своего старенького, еще фронтового, «виллиса», начинал иронически допытываться у Будулая:
– Как, а ты, цыган, все еще здесь?
Будулай спокойно отвечал:
– Здесь.
– И может быть, скажешь, не собираешься в бега?
– Не собираюсь, товарищ генерал.
Маленькому, квадратного телосложения генералу надо было наворачивать шею, чтобы снизу вверх заглянуть в лицо Будулаю.
– Какой же ты после этого цыган?
Не раз подмывало Будулая ответить на это как-нибудь порезче. Во-первых, чтобы наконец отучить его от этой привычки всем говорить «ты», и, во-вторых, чтобы он не смел вот так пренебрежительно говорить обо всех цыганах, даже если это и правда, что многие из них уже опять зашевелили ноздрями на ветер.
Но каждый раз Будулай сдерживался. Может быть, и потому, что это был не какой-нибудь тыловой, а заслуженный и к тому же кавалерийский, казачий генерал, а Будулай и служил в кавалерии на фронте. Но скорее всего, потому, что из его слов еще не следовало, что он вообще так относится к цыганам. Надо было войти и в его положение начальника конезавода, к столу которого в один прекрасный день соплеменники Будулая – табунщики, коневоды, ездовые – так сразу и выстроились в очередь за расчетом. Как будто их всех одна и та же бродячая собака укусила. И теперь каждому укушенному ею надо было срочно найти в этой табунной степи замену. Попробуй найди, когда тут и поселки разбросаны друг от друга на пятьдесят, на сто километров.
И на конезаводе место начальника он занимал не из-за одних только своих звезд, вышитых на его плечах золоченой ниткой. Не для того, чтобы слепить ими своих подчиненных, совершал и свои регулярные объезды табунов. Сам умел отбраковать лошадей для продажи колхозам и сам же безошибочно отобрать из элитной массы для службы на границе, на экспорт и на племя. И нередко, пересаживаясь со своего «виллиса» в седло, ездил с отделения на отделение, ревизуя состояние лугов, водопоев, конюшен. Нелегко при этом приходилось тому из табунщиков, кого прихватывал он с собой в сопровождающие в поездке по степи. К вечеру, к концу этого кольцевого маршрута от табуна к табуну, сопровождающий от усталости уже валился с седла, а генерал держался все так же прямо, как вырубленный вместе со своей англо-донской кобылой из одной золотистой глыбы. Не упуская при этом случая попенять: «Не верхом бы тебе ездить, парень, а волам хвосты крутить».
Но к Будулаю он, кажется, претензий не имел. А как-то даже, когда уже замыкался круг их инспекторского объезда под изнурительным солнцем, вскользь заметил:
– А у тебя, цыган, посадка казачья.
И спрыгнул с лошади так, что земля охнула под ядром его тела. Высшей похвалы для человека он, кажется, не знал.
Однажды Будулай, пообедав у себя в домике на отделении и тихо настраивая радиоприемник, не услышал, как подкатил за стеной «виллис», и обернулся только тогда, когда генерал уже остановился у него за спиной, тяжко дыша.
– А это у тебя откуда? – спросил он, заглядывая через его плечо. И не успел Будулай ответить, вдруг так и вонзился в расстеленную на столике карту, прочеркнутую с угла на угол красной стрелой с нанизанными на нее синими кружками. – Постой, постой, а откуда же тебе все это может быть известно?!
Будулай встал:
– Оттуда же, откуда и вам, товарищ генерал.
– Ну это ты потише. По этому маршруту все-таки моя дивизия шла.
– Да, товарищ генерал.
– И что-то я не помню, чтобы кто-нибудь из цыган в моей дивизии служил.
– В вашей дивизии, может быть, и нет, а в соседней служил, товарищ генерал.
– В Двенадцатой?
– В Двенадцатой.
– Уж не хочешь ли ты сказать, что ты и есть тот самый цыган, который в разведке Двенадцатой служил?
Будулай бросил взгляд на золотое шитье погон на плечах его кителя и по привычке опустил руки.
– Так точно, товарищ генерал.
Начальник конезавода махнул рукой:
– Это теперь необязательно. Хотя, вообще-то, я придерживаюсь другого мнения. Из-за этого да еще из-за лошадей и на конезавод согласие дал. Так, значит, и меня ты помнишь?
Будулай еще раз украдкой взглянул на его погоны.
– Но тогда вы были…
– Правильно, полковником. Это, – скособочив короткую шею, он тоже скосил глаза себе на плечо, – я уже вместе с приказом об отставке получил. Когда расформировывали наш Пятый Донской корпус. Списывали конницу в архив… – Взгляд его долго блуждал по зеленовато-бурому полю расстеленной на столе карты и с видимым усилием оторвался от нее. – Ну а если ты и есть тот самый цыган, значит ты должен знать, как это вам в Двенадцатой удалось тогда из конюшни румынского короля Михая жеребца увести?
– Об этом мне неизвестно, товарищ генерал.
– Как же так? Я лично присутствовал, когда командующий фронтом Федор Иванович Толбухин приказал нашему новому комкору Горшкову и его замполиту Привалову в наказание за то, что так и не разыскали королевского жеребца, по громадному бокалу спирта осушить. Дело уже старое, и теперь ты мне можешь как на духу признаться. Все равно дипломатического скандала из-за этого теперь уже не может быть. Да и самого Михая наши румынские союзники давно престола лишили.
Будулай улыбнулся:
– Мне признаваться не в чем, товарищ генерал.
– Вы же, цыгане, всегда были конокрады.
– Когда-то и меня отец хотел к этому приучить, но только не успел.
Генерал был явно разочарован.
– Получается, зря два моих хороших товарища пострадали. Горшков еще догадался тут же спирт водой запить, а Привалов чуть не задохнулся… И после войны я еще долго интересовался у знакомых начальников конезаводов, не повелось ли где-нибудь у них от этого жеребца королевское племя. Вполне могло быть, что казачки потом переправили его по тылам домой. – И он осуждающе посмотрел на Будулая, как если бы на нем и в самом деле лежала вина за то, что этого не случилось.
Не откладывал он свои инспекторские объезды и зимой, когда с соседних Черных земель налетали на табунную степь снежные бури. С шофером, который водил его «виллис» еще на фронте, будет откапываться из заносов весь день и нагрянет уже ночью с обмерзшими усами, в бурке, покрытой ледяной коркой. Возьмет фонарь и идет в конюшню, где бились в конвульсиях, освобождаясь от бремени, чистокровные донские кобылицы.
Но пожалуй, еще чаще наезжал на отделения, нервничая и придираясь ко всему, когда на заводском ипподроме, разутюженном бульдозерами посреди сочно-зеленой майской степи, начинались ежегодные зональные скачки.
Каких только мастей лошади не вкрапливались накануне дня скачек в этот луг, волнами набегающий из степи на чашу ипподрома: и караковой, и гнедой, и вороной, и рыжей, и серой, и темно-серой. Не только местных – донской и буденновской, но и кабардинской, чистокровной верховой, терской, английской и даже арабской пород. О чем бы только не вздохнул и чему бы, наверное, не улыбнулся тот, кому захотелось бы получше прислушаться к их кличкам: Электрон, Радиограмма, Загадка, Гладиатор, Азимут, Пантера, Бабетта, Экран, Ангара, Интеграл, Гавана, Эпоха. И впору поверить было, что с тюльпанами, цветущими в это время по окрестной степи, намеревались поспорить их жокеи цветами своих камзолов: и зеленых с желтыми рукавами, и розовых, опоясанных красными лентами, и алых, и темно-бордовых, и иных. Как и картузами, обязательными и для спустившихся сюда с кавказских отрогов на своих скакунах карачаевцев, кабардинцев, балкарцев, адыгейцев, черкесов, чеченцев, ингушей, осетин; и для хозяев этих степей – казаков; и для непременных участников скачек – цыган. Без них не обходились скачки.
Два года подряд ухитрялся у самого финишного столба урывать у именитых наездников Весенний приз для полукровных трехлеток маленький и тщедушный Егор Романов. Скакали и другие цыгане. Но Будулая, хоть он и был табунщиком, среди них не было. Ему больше нравилось находиться в это время среди зрителей.
Должно быть, после многомесячного зимнего одиночества нравилось ему вдруг очутиться среди веселой суеты и многоцветной толпы, испещренной блестками парадных погон и фуражек заслуженных кавалеристов, которых, оказывается, так много жило в окрестных городах и станицах. Прямо в степи играет духовая музыка, и от прекрасных лошадей не оторвать взора, а вокруг – майский луг. И так ли трудно поверить, если при этом взору вдруг явственно может почудиться, что это не теперь стелется облако скачущих лошадей по разутюженной бульдозерами дорожке, а двадцать лет назад на ипподроме, расчищенном казаками саперными лопатами, когда кавкорпус после боев под Ростовом отвели на отдых в Задонье. И это не кто-нибудь иной вырывает победу у самого финишного столба, а он, Будулай, и получает из рук комкора генерала Селиванова заслуженный приз – верхового коня.
Но теперь он только стоит, смеясь и радуясь вместе с другими зрителями тому, как, стоя на седле во весь рост, совершает по ипподрому положенный круг почета счастливый Егор Романов под звуки оркестра и громкие крики не одних только цыган. Однако громче всех, конечно, кричит его разнаряженная и нарумяненная Шелоро, а рядом с нею стоит и тоже машет Егору рукой Настя.
Если не считать хутора Вербного, где он согласился бы, если б это было возможно, остаться до конца своих дней, из всего, что ему встретилось на пути, когда искал он свою семью, никакое другое место, пожалуй, не пришлось ему так по душе. И не только тем, что оно вообще было такое спокойное, затерянное среди шорохов и запахов трав, а лошади, с которыми он проводил все свое время, только говорить не умели. Иногда и это спокойствие вдруг сметалось черными бурями, и табуны, обезумев от ужаса, начинали метаться в пыльной мгле из края в край степи… Но больше всего тем, что с людьми, с которыми он вместе пас лошадей в этой степи, можно было жить, не опасаясь, что они начнут о чем-нибудь расспрашивать или же что-нибудь советовать, прежде чем сам придешь к ним за советом. А это со временем Будулай все больше начинал ценить в людях.
И если он теперь до конца своих дней так и останется один, то все же не так будет чувствовать свое одиночество среди этих людей. Вот и «виллис» начальника конезавода уже не только по еженедельному графику появляется на его отделении, а и в другие дни, когда генералу особенно не терпелось отвести свою душу в воспоминаниях с кем-нибудь из бывших конников.
Но от треска Настиного мотоцикла Будулай уже стал отвыкать. С той самой поры, когда так и не захотел оставаться у костра в ночной степи, на чем тогда настаивала она, Настя.
Искупав перед вечером в озере табун и конвоируя его на усадьбу, он издали увидел, что у него гости. У вагончика, где он жил, стояла пароконная подвода, и на ступеньках сидели мужчина и женщина. Его ждали. Когда они бросились со ступенек ему навстречу, он с удивлением узнал Егора и Шелоро. Раньше они никогда его здесь не навещали.
– Здравствуй, здравствуй, Будулай! – радостно говорила Шелоро. – А мы вот с Егором надумали проведать, как ты тут живешь в глуши.
– Да, – подтвердил Егор, по привычке шмыгнув кнутовищем за голенищем сапога.
Будулай поклонился, коснувшись ладонью груди:
– Спасибо.
Шелоро засмеялась:
– Это мы тебе давно собирались спасибо сказать. Вот. – И она обеими руками протянула Будулаю что-то завернутое в газету.
Взяв от нее этот сверток, он так и остался держать его на протянутых руках, не зная, что с ним делать. Шелоро еще веселее засмеялась, трепыхнув серьгами.
– Да ты разверни… – И, не дожидаясь, сама поспешила развернуть на две стороны газету у него на протянутых руках. Красная цыганская рубашка лежала на них. У него даже затрепетали веки: такой она была яркой.
– За что, Шелоро?
– Я ее еще с осени пошила, да все подходящих пуговиц не могла достать. За то, что ты не позволил тогда у нас детишек забрать.
– Их бы все равно у вас не взяли, Шелоро.
Но она серьезно покачала головой:
– Забрали бы. Раз за это Настя взялась, она бы добилась. – И Шелоро тщеславно спросила: – Правда, хорошая получилась рубашка?
Рубашка и в самом деле была хорошая, с густым рядом серебряных пуговиц на планке высокого воротника, хоть и чересчур яркая, уже не по возрасту ему. О такой он мечтал когда-то очень давно, когда еще только ухаживал за Галей, но тогда это так и осталось мечтой. Он еще раз поклонился Шелоро:
– Спасибо тебе.
– Носи до самой свадьбы, – по обычаю сказала Шелоро.
И Егор поддакнул:
– Носи, Будулай.
Но ему почему-то казалось, что они еще чего-то недоговаривают. И Егор все время, как в чем-то провинившийся, отводит глаза в сторону. Туда, где грелся в загоне под лучами закатного солнца только что выкупанный Будулаем табун.
Все равно он был рад им. Не так уж часто навещали его здесь гости. И по-цыгански он скоро уже совсем разучится говорить.
– А я-то думал, что вы тогда сразу же и уехали. Это хорошо, что вы остались.
Под его взглядом Егор опять шмыгнул кнутовищем в сапоге.
– Да…
Но Шелоро сразу же пожелала внести ясность.
– Ты его не слушай, Будулай, – чистосердечно сказала она, – мы бы и уехали, кровя давно тянут, да разве на этих наших клячах куда-нибудь далеко уедешь?!
Лошади и правда были у них ненадежные: мерин с бельмом на глазу и старушечьего возраста кобыла, у которой, как ни пестовал ее хозяин, ребра выступали из-под изношенной шкуры, как обручи бочки.
И вдруг Шелоро, зачем-то оглянувшись по сторонам и придвигаясь к Будулаю, горячо и заискивающе заговорила, переходя на полушепот, хотя ее и так никто не мог услышать здесь, в степи:
– А тебе ничего не будет стоить, Будулай, пустить их в свой табун, а нам их молодыми заменить. Никто и не узнает.
Так вот, значит, чем объяснялся их неожиданный приезд! Предчувствие не обмануло Будулая. И сшитая для него Шелоро рубашка тоже должна была сослужить свою службу. Будулай сочувственно развел руками:
– Этого я никак не могу сделать.
Они по-своему истолковали его сочувственный жест и наперебой заговорили, убеждая его:
– Никто и не кинется их искать в табуне.
– Ты нам как цыган цыганам уважь.
– А потом их можно будет какому-нибудь колхозу продать.
– Или же в «Заготскот» сдать.
Между тем мерин и кобыла, о которых шла речь, понуро дремали рядом у крыльца, не подозревая о том, какая могла быть уготована им участь.
Будулай виновато протянул рубашку обратно:
– Возьми, Шелоро.
Она так и отпрянула от него:
– Ты что же думаешь, это мы хотели купить тебя?!
– Не сердись, но лошадей я не могу вам поменять.
– Лучше скажи – не хочешь.
– Ты же сама знаешь, что нельзя, Шелоро.
– Нет, это ты выслуживаешься. А нам по твоей милости с детишками хоть пеши по степи иди.
– Вам, Шелоро, тоже незачем уезжать.
Она захохотала:
– Ты что же думаешь, это мы приехали к тебе советоваться, уезжать нам или нет?! Ты совсем загордился перед своими цыганами, Будулай.
Он стоял с подаренной ею рубашкой в руках и не знал, что ей на это отвечать.
– Нет, это ты сам сиди тут, в глуши, стереги чужих коней. Через эту гордость и Настя от тебя…
Но тут даже Егор прикрикнул на Шелоро:
– Молчи!
Но ее уже нельзя было остановить:
– И правильно сделала, что она от тебя, такого, к Мишке Солдатову ушла. Ты тут сиди и дожидайся, а они уже на той неделе и свадьбу будут играть. – И гнев ее переметнулся на голову Егора: – А тебе, старому дураку, не я говорила, что его без пользы об этом просить? Дурак ты и есть.
Но тут вдруг ее маленький и тщедушный Егор выдернул из-за голенища свой кнут и занес над ее головой. Ругаясь, Шелоро прыгнула в бричку. Придремавшие под закатным солнцем лошади испуганно вздернули головы.
На минуту Егор вернулся к Будулаю с виноватым лицом:
– Ты из-за этого не обижайся на нее.
Бричка тронулась, и Шелоро, оглядываясь, еще долго что-то кричала и размахивала руками.
Он и не обижался. Он знал, что такое для цыган кони.
По табунной степи еще долго потом катилось эхо этой русско-цыганской свадьбы.
По личному распоряжению генерала сыграть ее решили за счет конезавода. И ключи от одного из новых кирпичных домов, построенных на краю поселка, должны были вручить молодым прямо на свадьбе. За вином же Михаил Солдатов, жених, сам съездил на своем самосвале с письмом от генерала к его бывшему адъютанту, а ныне председателю колхоза, на правый берег Дона.
Секретарша совсем уже отказалась пропустить Михаила в кабинет к председателю, пока там заседало правление колхоза, но, после того как Михаил все же настоял, чтобы она передала ему письмо, председатель сам его вызвал.
Прервав заседание правления колхоза, он с плохо скрываемым удовольствием прочел письмо членам правления вслух и присовокупил:
– Вот ведь как бывает. На фронте я ему, случалось, и постель стелил, и даже сапоги иногда чистил, а теперь мы с ним на равных. Еще неизвестно, что легче – дивизией командовать или колхозом руководить. – И, обводя членов правления взглядом, он остановился на одном из них, женщине: – Например, лично тебя, Пухлякова, мы тут уже битых три часа всей коллегией уговариваем, а ты как заняла круговую оборону, так и ни с места.
– Меня, Тимофей Ильич, и не нужно уговаривать.
– Но с решением этого проклятого куриного вопроса мы тоже больше не можем тянуть. Золотые получаются яички, скоро эти леггорны нам весь колхоз съедят. – И, переводя сердитый взгляд на терпеливо дожидавшегося его ответа Михаила Солдатова, он неожиданно заключил: – За гвардейский привет передай генералу тоже мою гвардейскую благодарность, но скажи, что за вином ему раньше надо было присылать. За зиму и за весну мы его все какое проторговали, а какое с гостями попили по случаю нашего близкого месторасположения к райцентру и регулярного приезда иностранных делегаций в наш колхоз. Если бы я знал, я бы у нас потихоньку всю виноградную лозу под топор пустил, потому что эта драгоценная культура скоро нас тоже по миру пустит. Так Михаилу Федоровичу и передай. Конечно, жаль мне тебя, парень, обратно порожняком отправлять, но что же делать… – Вставая из-за стола, он развел руками: – Езжай.
Но Михаил Солдатов наотрез объявил:
– Покуда вы не наложите резолюцию о продаже вина, никуда я из этой комнаты не уйду!
Председатель возмутился:
– То есть как это не уйдешь?! Вон ты какой! Ты что же, хочешь нам из-за двух бочек вина заседание правления сорвать?