Полная версия
Ожидание
– Не знаю… не уверена, что понимаю вообще хоть что-нибудь.
– Дело, вероятно, в вашем глубоком страхе перед беременностью. Я не знаю, почему вы – конкретно вы – так яро противились мысли о ребенке. Причины у всех свои. Кто-то боится из-за финансовых сложностей, кто-то не хочет губить карьеру. В ваши жизненные обстоятельства я лезть не собираюсь. Как бы то ни было, вам явно требуется помощь психолога. А возможно, и психиатра.
Саша встрепенулась. Будто в тихой комнате кто-то резко, на полную мощь включил музыку.
– Психиатра?
Одну тревожно долгую секунду врач молчал. Затем кивнул – все с той же усталой задумчивостью, и вслед за его головой качнулась палата.
– Да, Александра Валерьевна, именно так. Этот синдром может встречаться у женщин с сопутствующими психическими расстройствами. У вас диагнозов по части психиатрии нет?
Саша решительно мотнула головой. В животе липким холодным комком шевельнулся страх.
– В любом случае провериться у психиатра лишним не будет. Может, вам потребуется медикаментозная терапия. Необязательно, нет. Бывают случаи скрытой беременности и у психически здоровых женщин.
– У меня нет никаких отклонений… психического характера…
– Может, и нет, я же говорю. Но необходимо понять причину, по которой беременность прошла в скрытой форме. Вашу внутреннюю причину, понимаете, Александра Валерьевна? Нужно разобраться, почему вы не позволили беременности войти в ваше сознание. Вытащить на поверхность проблему. И вам в этом помогут соответствующие специалисты.
– Но ведь я…
Саша словно споткнулась о собственную несформировавшуюся фразу и замолчала. Ей мучительно хотелось сказать в ответ нечто такое, что мгновенно бы прояснило ситуацию и отменило происходящий кошмар. Чтобы каким-то образом стало понятно, что ребенок не может быть ее. Чтобы врач извинился за медицинскую ошибку и ушел из палаты, пожелав ей хорошей дороги. Чтобы чудовищная абсурдность ситуации сама собой устранилась.
Но сказать было нечего. В голове все расплывалось, а горло как будто залили густой смолой.
– Сейчас нужно постараться взять себя в руки и не нервничать, – смягчившимся тоном продолжил врач. Изумруд голоса разлился плавными морскими волнами. – Вам в ближайшее время потребуется много сил и энергии. И вам, и ребенку вашему нужно будет пройти множество обследований. Ведь за вами не было ни акушерского, ни эндокринологического, вообще никакого контроля. Хорошо еще, что ваши домашние роды прошли, скажем так, без трагических последствий. А ведь все могло бы закончиться гораздо хуже.
В палату вернулась медсестра с ребенком. После взятия крови младенец так истошно кричал, что казалось, будто он весь состоит из одного сплошного, надрывного, темно-красного крика.
– Держите, мама, кормить пора, – сказала медсестра и тут же передала младенца Саше. Решительно, безапелляционно.
– Давайте, Александра Валерьевна, кормитесь, привыкайте друг к другу, а я пойду. Еще загляну к вам сегодня.
Врач ушел, неплотно закрыв за собой дверь. Оказавшийся на Сашиных руках младенец резко замолчал, жадно и больно впился губами в грудь. А Саше вдруг стало невыносимо противно от осознания собственной влажной теплой животности. Она брезгливо посмотрела на свою сорочку с пятном молозива на левом соске, с потными разводами у подмышек. На свою невзрачную телесную обертку, вымокшую от внезапного материнства.
Сквозь приоткрытую дверь доносился чей-то радостный оживленный голос.
– Лева, слышишь меня? – кричала в телефон какая-то женщина. – Лева, я в коридор вышла, да. Все прекрасно, педиатр полчаса назад посмотрел. Мы поели, ждем тебя!
Резкие звуки чужого бодрого голоса неприятно раскрывались в Сашиной голове и тут же захлопывались, как маленькие мокрые зонтики, обдавая ледяными брызгами.
– Ну что, мама, присосался? – бесцветно спросила медсестра.
– Вроде да… Ест.
– Ну и славно. Мне вашу медицинскую справку о рождении заполнить нужно. Как ребенка назвали?
Саша растерялась. Вопрос показался ей странным, дико неуместным, а главное, совершенно не важным во всей этой болезненной фантасмагории. Она медленно подняла взгляд на медсестру. Та смотрела отстраненно, бесстрастно – из-под полуприкрытых век. Словно святая с церковной фрески.
Женщина в коридоре все не унималась:
– Как через два часа?! Ты же говорил, что выехал?.. Ну хорошо, хорошо! Ждем тебя, Лева! Давай, постарайся скорее.
– Лева, – рассеянно произнесла Саша. – Пусть будет Лева.
Несколько секунд медсестра непроницаемо молчала. Будто давая возможность передумать. Затем кивнула с невозмутимо гладким безразличием.
– И еще мне ваш паспорт нужен будет.
В следующие часы Саша отчаянно пыталась представить немую напряженную борьбу, которая происходила в ее собственном теле и о которой она не подозревала. Крошечный человеческий плод изо всех сил пытался заявить о себе, отвоевать свое законное место в материнской утробе. А Сашино сознание нещадно отторгало его, пыталось заставить быть незаметным, отступить в непроглядную телесную темноту. И в итоге он отступил. Жгучее, неистовое нежелание принять и прочувствовать зародившуюся жизнь победило. Сознание в конце концов сумело отгородиться. Вытеснить зыбкое существование плода на периферию, за пределы мыслей и ощущений. И чтобы выжить, чтобы не быть отвергнутым материнским телом, зародыш спрятался. Затаился в незримой, потаенной глубине враждебного организма, на самом донышке непроницаемого биологического мрака. Практически на границе с небытием. И все эти месяцы он был там – отрицаемый, беспомощный, бесправный. Скрывался от матери, чтобы та не избавилась от него окончательно, не извергла из себя. Чтобы она, ни о чем не беспокоясь, продолжала жить своей желанной невозмутимой жизнью.
Но пришел момент, когда прятаться стало больше невозможно. Когда отторгнутому существу все-таки пришлось объявиться, выйти из укрытия, ставшего слишком тесным. Прийти в холодный твердокаменный мир, где никто, абсолютно никто его не ждал.
Этот ребенок был для всех точно нитка, резко выдернутая кем-то большим и невидимым из гладкой ткани бытия. Из тонкого кружева привычного и вроде бы понятного мироустройства.
На дне холщовой сумки, заботливо принесенной Кристиной, Саша откопала телефон и прочитала про свой синдром в интернете. Нашла гору невнятной, запутанной информации – в основном на англоязычных сайтах. Главным открытием стало то, что в Сашином положении оказывалось не так уж мало женщин. Причем некоторые из них были настолько глубоко погружены в темное вязкое болото психотического отрицания, что убивали своих детей сразу же после родов. Как, например, тридцатидвухлетняя кореянка, которая утопила в ванне свою неожиданную дочь. Не дочь, нет: инородное, непонятное, осклизлое нечто. Или сорокалетняя шведка, которая вынесла новорожденных близнецов на мороз и оставила их на мерзлом сверкающем снегу, возле переполненного мусорного контейнера. А что еще было делать со странным, непонятно откуда возникшим хламом?
Эти несчастные, внутренне разрушенные женщины не понимали, что происходит. Утопая в страшном густом полусне, не различали перед собой очертаний реальности. Они были бесконечно далеко от внятных окружающих вещей, от текущего человеческого времени, от собственных страдающих тел. Отрицание поглотило их без остатка, не позволило им увидеть очевидное – даже когда их невозможные, немыслимые дети появились на свет. И, провалившись на самое дно кошмара, они шли в своем отвержении действительности до конца. Без колебаний избавлялись от чужеродных неопознанных предметов, каким-то образом оказавшихся рядом.
И Саша могла бы стать одной из них. Вполне возможно, что она тоже умертвила бы собственного ребенка, если бы Кристина – по счастливой случайности – не вернулась за забытым телефоном. От этого внезапного понимания стало беспредельно, невыносимо жутко. Голова сделалась тяжелой и мутной, словно аквариум, наполненный давней, многомесячной водой. И внутри этого аквариума, среди густых водорослей, неповоротливыми скользкими рыбами задвигались мысли о едва не наступившем абсолютном, кромешном аде.
Худшего удалось избежать, но внутри все равно сквозила ледяная безысходность. Саша не знала, как ей жить дальше с этой непоправимой биологической поломкой. Она больше не чувствовала в себе жизни. Она думала, что теперь никогда не сможет доверять своим глазам, своим впечатлениям, своему неправильно работающему, практически приведенному в негодность телу. Саша ощущала себя выпотрошенной куклой с пустыми глазницами. Было неимоверно, неподъемно сложно осознать и вразумительно объяснить самой себе, что произошло.
Однако еще сложнее было объяснить это другим.
– Ну как это не знала, как можно было не знать! – кричала мама. – Ты же не подросток, не девочка юная, несмышленая, ты взрослая женщина! У тебя дочь уже большая. Стыдно такое говорить!
– И тем не менее это правда, – пожала плечами Саша. – У меня не было никаких проявлений.
– Ну боже ж ты мой, ну чушь-то нести не надо! Проявлений у нее не было! Зачем так врать? Как тебе вообще такая глупость в голову могла прийти? Не захотела матери ничего рассказывать, так прямо и скажи!
– Но ведь ты сама видела, что я совсем не поправилась. Разве не помнишь, как меня разнесло, когда я Кристинку ждала? А в этот раз? Ты заметила хоть какие-то перемены в моей внешности?
– Не заметила, нет, не заметила! Не знаю, как тебе удалось спрятать живот. От меня, от дочери, ото всех. А главное – почему? Почему, Саша, скажи! Ведь мы же твои родные, мы бы поддержали тебя, что бы там ни было!
Густой полнозвучный крик снова превратился в острое металлическое дребезжание. Мамин голос казался надсадным скрежетом какого-то поломанного механизма.
Саша устало отвернулась, подоткнула под бок колючее одеяло, окончательно вылезшее из пододеяльника.
– Я не прятала ничего. Это ребенок… ребенок прятался ото всех. И от меня в том числе. Если не веришь, что такое возможно, спроси у врача, у Вадима Геннадьевича.
– Да чушь какая, да не стану я ничего спрашивать! Не хочу позориться. Ты бы мне еще сказала, что у тебя отношений ни с кем не было, что ребенок сам по себе появился. Взял вот – и появился! Из ниоткуда! Все, Саша, не могу я больше слушать эти бредни.
Мама решительно направилась к выходу из палаты. Несколько секунд яростно толкала дверь, билась об нее всем телом. Словно отчаянная муха, стучащая в оконное стекло в слепой попытке вырваться на волю. Затем наконец потянула дверь на себя и тут же растворилась в стерильном коридорном свете.
Кристина была менее категорична. Успокоительно кивала, гладила Сашину руку. Рассеянно-ласково улыбалась, мягко подсвечивая сгустившуюся палатную невзрачность. Но ее улыбка была сродни ноябрьскому солнцу – прощальному, ускользающему, крайне непрочному. Саша чувствовала с болезненной остротой: дочь ей не верит. И не поверит никогда.
– Да, мам, я понимаю, всякое бывает… Просто это… ну очень странно, согласись? Как-то совсем необычно. Сложно себе представить…
Она говорила медленно, осторожно, будто нащупывала тропинку в непроглядной лесной темноте. И было видно, что внутри у нее, прямо за тоненькими ключицами, горячо плещется ужас непонимания, полнейшего смятения. Один неосторожный шаг – и весь этот ужас пойдет горлом.
– Конечно, Кристина, еще как необычно. Я и сама не знала, что так бывает… что так может быть.
– В любом случае я с тобой… Я никуда не поеду, останусь здесь. Насовсем.
– Ты у меня очень добрая девочка. И мудрая. Но оставаться со мной не надо. Поезжай, обязательно поезжай. Тебя ждет отец. И новая жизнь. Тебе надо готовиться к институту.
– Мам, ну что ты такое говоришь… У меня брат родился, совершенно внезапно появился на свет, а я возьму и сяду в поезд как ни в чем не бывало? Типа ничего особенного не произошло?
На Кристининых ресницах блеснула неудержанная, прорвавшаяся наружу капля смятения. Совсем крошечная, словно из шприца перед уколом.
– Произошло… Конечно произошло. Но тебе нужно думать прежде всего о себе. Каникулы, если хочешь, проведи здесь, со мной и… с братом. А потом, ближе к осени, поезжай. У тебя самый важный класс впереди, поступление.
Сказав это, Саша впервые ощутила четко и рельефно, что сама она никуда не поедет, действительно не поедет, останется в Тушинске до осени, до зимы, до всех последующих зим… И от этого внезапного ощущения ее чуть не вынесло сквозняком в черную космическую пустоту.
– Мне сейчас не до поступления, мам. Мне нужно все переварить…
– Я понимаю. Но все придет в норму, все уляжется, – механически произнесла Саша, как будто не вполне вникая в собственные слова. – С любым потрясением можно справиться, ведь так? Все со временем встанет на свои места.
Кристина в ответ долго молчала, и это тугое, сдавленное оторопью молчание с холодом проникало в Сашу. Капля за каплей растекалось внутри усталым бессилием, неподвижной стылой темнотой.
Они обе смотрели на спящего Леву. На настоящего, облеченного плотью мальчика, который уже не прятался, не старался быть незаметным, а уверенно занимал свое место в пространстве. Самое страшное испытание – неблагосклонной материнской утробой – осталось позади. Он был уже не эмбрионом, не плодом, а отдельным человеком, жизнеспособным и полноценным. Отторжение чужим негостеприимным нутром ему больше не грозило.
– Я помню, мне как-то рассказывала Таня из класса «Б»… – Кристина наконец прервала томительную тишину. – Ее двоюродная сестра хотела родить ребенка… Очень хотела. Но все как-то не удавалось зачать. И вот однажды у нее начали появляться долгожданные признаки беременности. Ее стало тошнить по утрам, пропали месячные. Она была на седьмом небе… Но в итоге оказалась, что никакого зачатия не произошло. Врач заявил, что у нее ложная беременность. Что никакого ребенка нет. А ведь у нее даже живот начал расти, представляешь?
– Вот видишь! – резко оживилась Саша, почувствовав внезапную надежду на понимание, хотя бы на самую малую крупицу понимания дочери. – А у меня ситуация обратная. Я не хотела беременности, и мое тело скрыло ее от меня… Не выдало присутствие плода внутри, понимаешь? И все эти месяцы я жила, ни о чем не подозревая.
– Но почему? Объясни, мама, почему? Из-за чего можно так яростно не хотеть ребенка? Ты так говоришь о случившемся, как будто это какая-то трагедия, а в чем тут трагедия, мам, скажи? Ведь это же здорово! Ну окей, пусть даже этот ребенок не входил в твои планы, но ведь это в любом случае не катастрофа! Почему ты настолько его не хотела, что ему пришлось скрываться в твоем животе?
Кристина громко расплакалась, словно внутри у нее сломался механизм, сдерживающий чувства в темной телесной глубине. И непонимание густым потоком полилось наружу.
А Саша лежала и не моргая смотрела в больничный потолок, на трещинки между люминесцентными лампами. Смотрела неотрывно, до рези в глазах. Трещинки постепенно начинали кружиться, складываться в причудливые узоры, в затейливые таинственные символы, которые, возможно, давали ответы на что-то мучительно важное. Но разгадать их было нельзя.
5. Негромкая мечта
Сашин папа умер спустя ровно год после того, как Саша решила стать привратницей Анимии.
Несколько долгих лет он не мог окончательно оставить зыбкую надежду на возвращение к науке, к университетской повседневности. И вместе с тем не мог сделать эту надежду крепкой, реальной, ощутимо близкой. Где-то глубоко внутри себя он непрестанно над ней кружил, отчаянно пытаясь приземлиться, как самолет, которому все никак не дают разрешение на посадку. Смотрел на нее – недоступную и в то же время манящую, упоительную, ярко цветущую там, внизу. Со временем яркость постепенно исчезала, и надежда превращалась в кромешную пропасть несбывшейся жизни. Заполнялась маслянистой темно-зеленой водой, все острее отдавала затхлостью. И Сашин папа, так и не получив разрешение кого-то неведомого на посадку, рухнул в эту неподвижную воду и тяжело ушел ко дну.
О том, что папа умрет, Саша узнала незадолго до новогодних праздников, перед окончанием второй четверти шестого класса.
Момент осознания запомнился с неумолимой четкостью. В комнате стремительно густел декабрьский вечер, тускло светила люстра – зеленоватым, словно подводным мерцанием. Саша готовилась к полугодовой контрольной по английскому. С аккуратной медлительностью перелистывала потрепанный библиотечный учебник, машинально хлебала остывший чай. За стенкой, на кухне, о чем-то переговаривались вполголоса родители. О чем-то своем, взрослом: вникать в их обособленную, приглушенную беседу желания не было. Нужно было сосредоточиться на употреблении неопределенного артикля.
Но внезапно Саша ясно услышала собственное имя: оно вырвалось из мерно бурлящего потока нераспознанных фраз, выкатилось гладким округлым камешком. И за ним тут же покатились и остальные слова, больно и тяжело посыпались на дно сознания.
– Только Саше пока не надо знать, не говори ей ничего, – попросил папа. Тихим, непривычно хрипловатым голосом, будто слегка надтреснутым где-то в глубине.
Мама протяжно вздохнула, и Саша словно увидела сквозь стенку, как она по привычке раздраженно прикрывает глаза, как подергивается тоненький синий сосуд на правом веке. И как медленно затем поднимаются отяжелевшие под слоем комковатой туши ресницы.
– Валера, ну боже ж ты мой. Ну Саша не маленькая уже, в состоянии понять. И она ведь все равно узнает, рано или поздно.
– Пусть хотя бы новогодние каникулы пройдут…
– Можно подумать, это изменит хоть что-то, ну сам посуди. Ну пройдут каникулы, и что, потом легче будет узнать?
Папа не отвечал несколько секунд – шелестящих, острых, тонко нарезанных стрелкой комнатных часов. А Саша почувствовала внутри себя горячую тяжесть, словно где-то в животе собрался неповоротливый темный жар. Она неотрывно разглядывала кружку – керамическую, светло-серую, с полустертыми ягодами брусники.
– Легче не будет, но праздники ребенку портить не надо.
– Ребенку. Боже ж ты мой. Ребенку пора взрослеть и учиться принимать действительность. Вместо того чтобы электрички считать в розовом неведении.
Ягоды брусники запульсировали и расплылись – кровавым пятном на светло-сером грязноватом снегу.
– Потише, Лариса, пожалуйста. Действительность и так ее настигнет. Очень скоро. Пусть это розовое неведение, как ты говоришь, продлится еще хотя бы две недели. Хотя бы десять дней…
– Все пытаешься оградить ее от реальной жизни, до последнего. Ну-ну. Сначала говоришь мне про свои анализы, про КТ, про не больше полугода, и тут же – Сашеньке сообщать не надо. Ладно, Валера, как хочешь. – Мамин голос тоже как будто слегка треснул и сразу напитался влагой подступающих слез. – Я уже совсем запуталась и ничего не знаю. Не знаю, как надо. Не знаю, как мы тут будем без тебя.
Саша провалилась взглядом внутрь кружки. В остывшее чайное болото, где завяз полукруглый отблеск лампы. Ровно очерченный бледный месяц – словно долька лимона – в окружении невесомых, не утонувших чаинок. Затем взгляд выплыл, медленно и грузно перевалился через кружечный край – на учебник английского разговорного. Рыжая девушка на обложке по-прежнему улыбалась, указывая на Биг-Бен. Беззвучно делилась внутри себя на гладкие разговорные фразы – бодрые и безупречно жизненные. Никак не реагировала на слова, просочившиеся с кухни. И ее огненные волосы, белоснежная блузка, невозмутимый самоуверенный оскал – все болезненно врезалось в Сашу долгой слепящей вспышкой.
Голоса за стенкой притихли, образовалась плотная, почти осязаемая тишина, чуть разбавленная шелестом секундной стрелки. Слова закончились. В Сашиной груди вылуплялось, разрывая сердце, что-то страшное, неведомое. И было неясно, что с этим делать: то ли позволить ему вылупиться полностью, то ли с силой сжать его, сдавить внутри грудной клетки. Либо с упоением вбирать разлившееся горе крупными глотками, либо отвернуться и бежать от него прочь, яростно отрицать его. Саша не знала, как ей быть. Казалось, все вокруг настороженно заострилось: комната будто ждала от Саши какого-то немедленного решения, пытливо всматривалась в нее углами предметов, стен, оконных створок.
– Как же у тебя тут душно, это ж с ума можно сойти от такой духоты! – раздался за спиной мамин голос. Уже свободный от смятения, снова крепкий, цельный.
Мама решительно прошла мимо Саши, резким движением открыла форточку. Распахнула настежь. Хлынуло декабрьским влажным холодом, терпким сырым морозом. Свежий воздух тут же растекся по комнате, немного сгладил пристально острые углы. И Саша внезапно поняла, что выбора у нее на самом деле нет. Что убежать от собственного рвущегося сердца ей некуда; что подавить нарастающую в груди боль у нее не хватит сил. Что нужно просто ждать полного воплощения этой боли, как очередного поезда на тушинском вокзале.
– Скоро есть будем, я рассольник сварила, хватит чаи гонять, – сказала мама.
И вдруг поймала Сашин взгляд и замерла.
Вопреки прогнозам, Валерий Федорович прожил чуть больше, чем полгода: девять изнурительных месяцев. И эти девять месяцев прошли для Саши в беспрерывном ожидании. Она ходила в школу и на вокзал, смотрела в тягучее вязкое небо, в учебники, в подмерзшую слякоть, в желтую вышивку одуванчиков на майской траве. Слушала гулкий вечерний ветер, кухонное радио, глухой рокот асфальтового моря ночных проспектов. На рассвете – звенящие пустые трамваи, исправно режущие тушинское безвольное тело. От всего истекало лишь немое и болезненное ожидание неизбежного. Ничего, кроме этого ожидания, не происходило, не отзывалось и не звало. Все было пропитано неторопливым, томительным, ни в чем не растворимым запахом обреченности.
Работал Валерий Федорович до середины июня, затем вся его жизнь окончательно стиснулась, сжалась и поместилась в пространство между Второй тушинской больницей и домом. В один из своих последних рабочих дней, когда Саша стояла на платформе в ожидании московского поезда, он внезапно закрыл киоск и вышел к дочери. Положил ей на плечо руку – уже ослабевшую, преждевременно по-старчески иссохшую, туго оплетенную синими венами. Задумчиво посмотрел куда-то сквозь застывшие пустые поезда.
– Все мечтаешь о своем далеком чудесном городе?
Саша вздрогнула от его внезапного появления. От ощущения хрупкости его руки, от явно проступившей усталости его голоса. В груди как будто раскололась ампула с нестерпимой горечью, и эта горечь тут же пропитала все внутри. Словно ожидание достигло в тот момент своей наивысшей концентрации.
– Не о самом городе… То есть да, конечно, о нем, но особенно о его начале, понимаешь? О городских воротах. Чтобы там встречать городских гостей. Как здесь…
– Ну что ж, хорошая мечта. Негромкая, простая. Не предавай ее.
– Не предам, – ответила Саша, чувствуя, как сердце заколотилось у самого горла. Казалось, еще немного – и сердце лопнет, изольется черным, густым, смолянистым.
– Не расставайся с мечтой, Сашка, даже если будет очень-очень непросто. И даже если будет казаться, что для нее уже слишком поздно.
Объявили посадку на поезд в Холодноводск. По третьей платформе неспешно заструилась пестрая река расслабленных летних людей. В прозрачных пакетах густо зарумянилась спелая черешня, по вафельным пористым стаканчикам потекло подтаявшее мороженое. В карманах наверняка защелкали кассетные плееры. А Сашин папа все смотрел куда-то вдаль, поверх голов, мимо вагонов, мимо июньского солнца, замершего высоко в небе ярким подтекшим желтком. Возможно, сквозь июнь он видел уже свою личную проступившую осень. Остывающее пространство, где воздух наполнен запахом дыма, прелой листвы, горьких увядающих трав. Где яблони в садах излучают потерянную одинокую хрупкость; где в чернильном ночном безмолвии краснеют грозди рябины. И где для его мечты уже действительно слишком поздно.
Саша и сама вспоминала потом об этом периоде ожидания с ощущением чего-то прохладно-влажного, терпкого, осеннего. Словно все девять месяцев собрались в финальной, сентябрьской точке. Там, где папины глаза навсегда остановились и погасли. Хотя, конечно, на самом деле время до сентября тянулось мучительно долго, изо дня в день отчаянно пытаясь разрешиться безмерным горем и вместе с тем безмерным облегчением. Время болело, кровоточило секундами, минутами; ныло гематомами бессонных ночных часов. Время было нестерпимо чувствительным.
Зато когда девятнадцатого сентября Саша возвращалась с мамой из морга, когда смотрела через окно осенне-желтого автобуса в дождливые тихие сумерки, боли уже не было. По телу плавно струилось успокоительное тепло. Саша столько раз представляла, прокручивала в голове этот неотвратимый день, этот неумолимый момент окончательного расставания, что папина смерть будто проникла в нее заранее. Предчувствуемая, воображаемая боль проросла в ее сердце, заняв место боли реальной, фактической. Не оставив ей ни единого шанса. Мучительно горькое ожидание стало прививкой от настоящей горечи, которая должна была захлестнуть Сашу в день настоящей папиной смерти. Но не захлестнула. Благодаря прививке ожидания этот миг свершившейся неизбежности стал в итоге не отчаянием, а освобождением, моментальной глубинной успокоенностью. Саша смотрела сквозь автобусное стекло на проплывающий мимо пасмурный Тушинск: на безликие улицы, подсвеченные рассеянной фонарной желтизной; на зябкие скверы, тонущие в серой холодной взвеси. Снаружи все расплывалось, хандрило, погружалось в сонную тоскливую сырость. Уже готовилось к зиме, к бездонному белому сну. А внутри Саши было безмятежно и солнечно. Невыносимая тяжесть последних девяти месяцев резко отступила, и за ребрами дрожала тихая прозрачная невесомость.