
Полная версия
Непорочная пустота. Соскальзывая в небытие
У него все еще оставались незаконченные дела. Каждая клеточка его тела знала это.
Он сходил за пакетом с телефонами Дафны и вынес их на заднее крыльцо. Устроился на подушках деревянного шезлонга и продолжил то, что начал вчера в карантине.
На этот раз – дорогие наушники. С ними деревья, окружавшие крыльцо, и ночь, окружавшая деревья, умолкли. Теперь Таннер погрузился в них, в эти странные звонки, которые Дафна записывала сотнями, в эти сорокасемисекундные звуковые ландшафты, состоявшие из булькающего шума и того острого резонанса, похожего на нож, пытающийся прорезать статику. Второй звук, голос, слишком неясный, чтобы разобрать слова, боролся с ней, точно лицо, толкающееся в мембрану до тех пор, пока она не порвется.
Кто бы это ни был, чего бы он ни хотел, он не сдавался. Его одержимость была абсолютной. Она переходила от телефона к телефону, от месяца к месяцу, от одного номера к другому, на протяжении двух лет. Звонивший всегда находил Дафну, что бы она ни предпринимала, и не оставлял в этих беспорядочных буквах, или символах, или чем они там были, ни малейшей подсказки о том, кто он такой на самом деле.
Аттила? Если полагаться чисто на необоснованные догадки, человек по имени Аттила мог быть способен на преследование такого уровня… вот только оно началось до того, как Дафна с ним связалась. На этом этапе цепочки он еще не просматривался. Он не появлялся до пятого телефона – всего лишь очередной контакт: Аттила Чонка. Он подождет.
К последнему десятку звонков на телефоне номер пять Таннер начал различать отдельные слова – те, что первыми проникли сквозь звуковую завесу силой бесконечного повторения: их… ты… себя… узнаешь…
Контекста у них пока не было, но Таннер был уверен, что он появится. Чем бы ни было это послание, оно обладало размеренностью заклинания, мантры, стихотворного отрывка. На пятом телефоне оно начало по-настоящему обретать форму. Чем яснее становилось сообщение, тем более отвратительным казалось – это было ощущение сродни той гадливости, что нахлынула на Таннера, когда Вал ухватил его за плечо. Он не мог объяснить этого тогда и не мог сейчас. Была лишь уверенность, будто он слышит нечто такое, что слушать нельзя, звуки, порожденные ртом, которому стоило оставаться закрытым.
Он перестал воспроизводить каждую пятую запись и начал слушать их по порядку. С каждой итерацией источник звука, казалось, приближался еще на шаг сквозь туманы и расстояния, как будто наконец-то разглядел свою цель, и вот послание стало таким же четким, как и голос, который его произносил. Голос казался неправильным, хотя Таннер не мог сказать, почему именно. Так же неправильно звучал бы шепот, доносящийся зимой из недр пещеры на глубине в тринадцать тысяч футов.
Ты должна их убить.
Ты должна их убить ради нас.
Ты должна их убить ради себя.
Ты должна их убить ради своего мира.
Хрипящий голос, царапавший уши, казался… нечеловеческим. Словно нечто, плохо понимавшее, что такое человеческая речь, пыталось ее сымитировать. И это было не все, что оно хотело сказать.
Ты узнаешь их, когда почувствуешь их.
Ты узнаешь их, когда увидишь их.
Ты узнаешь их, когда прикоснешься к ним.
Ты узнаешь, что рождена для этой цели, когда сделаешь это.
Ты узнаешь зачем, когда это случится.
Их кровь станет залогом твоего бессмертия.
Оно не успокоилось, пробившись к ней. Оно передало то же самое сообщение еще как минимум сто пятьдесят шесть раз.
Голос был мертвый, будто синтезированный компьютером, лишенный эмоций и бесцветный. Однако в записях не было цифровой точности. Они отличались друг от друга. Паузы между фразами были разной длины. Голос делал акцент на отдельных словах, каждый раз иных, словно нащупывая нюансы языка.
И Дафна сохранила эти звонки. Их были сотни, а может и тысячи, и Дафна их все сохранила.
Побросав телефоны обратно в пакет, Таннер просидел на крыльце еще час, думая о том, что да, Берил снова оказалась права. Он не должен был приносить это домой. Теперь ему казалось, что он заражен, и если вернется в дом слишком скоро, то передаст заразу всем, до кого дотронется. Он зайдет туда лишь тогда, когда сочтет это меньшим риском, чем торчать здесь до тех пор, покуда ему не покажется хорошей идеей засунуть в каждое ухо по палке и шуровать ими там, пока он снова не ощутит себя чистым.
Так как же понимать то, что в момент, когда Таннер ожидал этого меньше всего, произошло событие, больше всего из виденного им в жизни напоминавшее божественное откровение?
Пока он смотрел на западное небо, сама судьба, похоже, прислушивалась к его мыслям и решила подтолкнуть Таннера, чтобы он не сошел с верного пути. С севера на юг над вершинами гор на горизонте пронеслась яркая вспышка бело-зеленого огня. Мгновением позже следом за ней промелькнули еще пять – и исчезли.
«Вспомни, что вы обещали друг другу», – словно бы сказали они. Таннер уже почти забыл об этом – о той далекой ночи на заднем дворе, когда они с Дафной, еще подростки, оба подняли взгляд точно в нужный момент, чтобы заметить в вышине сияюще-синий мазок метеорита. Это была ее идея: «Не важно, где мы и что мы делаем, – если кто-то из нас снова увидит падающую звезду, пусть остановится и вспомнит о другом, хорошо? Потому что другой тоже может в этот момент на нее смотреть».
И пусть он понятия не имел, где сейчас Дафна, он ощутил себя гораздо ближе к ней.
* * *Каково это – быть девочкой, которая выжила?
Двадцать два года назад из стоявшего на отшибе сарая вынесли живое тело, но, пусть даже оно продолжало дышать, а сердце в нем – биться, часть его все равно умерла. Изначальную обитательницу выселили, и с тех пор она облетала ближайший лесок в поисках душ, принадлежавших тем ныне опустевшим могилам, чтобы воссоединиться с единственными друзьями, которые могли ее понять. Но все они ушли в мир иной, а она – нет.
На ее месте остался подменыш. Я. Эта другая я была чем-то втиснутым в сосуд, который оно не имело права занимать. Оно так привязалось к мясу, в котором обитало, что начало думать, будто здесь ему и место, хотя в глубине души знало, что оно – чужак, захватчик, что его сюда не приглашали, но оно все равно здесь поселилось, как будто сквоттер в заброшенном здании.
Я не должна была занимать это тело.
Я не должна была жить этой жизнью.
Я не должна была думать эти мысли.
Я не должна была терпеть это преследование, которое настигает меня, как бы часто я ни меняла телефоны, чтобы избавиться от его холодного, мертвого голоса.
И, пусть снаружи они по большей части зажили довольно неплохо, у меня не должно было быть этих шрамов.
А если и должны были, то у них не должно было быть корней, проросших вглубь меня и пробившихся на какую-то другую сторону, которую нельзя увидеть, а можно только почувствовать.
* * *Народная мудрость гласит: «Ты что-то потерял? Вспомни, где ты видел это в последний раз, в каком месте оно было совершенно точно».
Когда Таннер думал об этом, то приходил к единственному выводу: последнее место, в котором Дафна была собой, – это сарай Шейверса. Туда внесли изначальную версию Дафны Густафсон, незаклейменную, такую, какой она родилась, а к тому моменту, как ее оттуда вынесли, она изменилась, преобразилась, и из осколков, оставшихся в этой сломанной маленькой оболочке, сформировалось зерно кого-то другого.
Ей было всего шесть. Этого не должно было случиться. Таннеру тогда едва исполнилось двенадцать, и даже в этом возрасте он понимал, что такого никогда не должно случаться.
До Форт-Коллинза было меньше часа, но дорога в прошлое исчислялась десятилетиями. Конец тупиковой улицы, называвшейся Черри-драйв, в трех кварталах от дома, где они выросли, – Таннер не возвращался сюда с тех самых пор. Последний дом справа стоял пустым, с заколоченными дверьми и окнами, уже больше двадцати лет – дом, который не мог продать ни один риелтор. Он оставался таким же уединенным, как и прежде, – удобство, за которое покупатели с радостью бы доплатили, но не в случае, когда им придется делить жилье с призраками детей.
Тогда стояло лето, теперь – осень. Дубы были сочно-оранжевыми, клены – пламенно-красными, березы – кремово-желтыми, а морозный воздух между ними был напитан золотым светом позднего дня. Он кусался мягко, предвещая приход зимы с ее ледяными зубами.
Лужайка заросла не так сильно, как ожидал Таннер. Время от времени кто-то ее подстригал – возможно, власти города, поддерживая более-менее приличный вид. А может быть, сбежавшая в новую неприметную жизнь Терри Шейверс возвращалась, чтобы исполнить свой долг перед этим домом, от которого не могла избавиться. Это были два этажа чьей-то американской мечты, построенные полвека назад, а теперь запечатанные, словно капсула времени, и разрисованные граффити, оставленными неутихающим коллективным гневом.
На заднем дворе Таннер обнаружил, что в сарай кто-то вламывался – впрочем, c улицы его было не видно и помешать этому никто не мог. Он навсегда останется притягательным – проклятым местом из здешних легенд. То, что в нем происходило, ужасное само по себе, в пересказе станет только хуже. Будь Таннеру шестнадцать, он, возможно, тоже бы выломал доски и замки – если бы у него не было никаких связей с этим местом, а было только нездоровое любопытство.
Кому-нибудь следовало снести сарай еще поколение назад, но никто так и не пришел сюда с ломами и кувалдами, чтобы это сделать. Так он и стоял, тихий, похожий на маленькую хижину из обветренного кедра, и его двойные двери без стекол были вечно распахнуты, подбивая ступить внутрь и замарать свою душу.
Все, что не являлось частью самой постройки, давно уже пропало. Пол был кирпичный – из того же кирпича, что и печь, которая вытянулась вдоль задней стены и напоминала яму для барбекю. Встроенный верстак выжил, как и панель для инструментов, прикрученная к боковой стене. На дальней стене остались примитивные полки – параллельные деревянные доски с промежутком между ними, куда можно было положить молотки, пассатижи, ножницы. Все остальное уже много лет назад вывезли как улики или растащили. По углам скопились мертвые листья, над ними висела паутина. Когда Таннер поддел ботинком одну из валявшихся на полу смятых пивных банок, она со звоном прокатилась по пятну втоптанного в кирпич сигаретного пепла.
Здесь граффити было еще больше – слои мыслей, которые годами оставляли на стенах скучающие детишки. О тех, кого они ненавидели, о тех, кого любили. Попытка призвать духов обитала рядом с чьим-то заявлением, что Уэйд Шейверс гниет в аду.
Таннер поднял руку, провел пальцами по центральной балке и нашел четвертьдюймовое отверстие, оставшееся от крюка, куда Шейверс подвешивал лебедку, c помощью которой добивал детей. Двадцать два года назад он как раз поднял Дафну с пола и закрепил веревку, когда к дому подъехала полиция. Если бы они опоздали всего на пару минут…
Шейверс признался, что на этом этапе всегда затыкал детям рот кляпом. Но все равно Дафна издавала такие звуки, что копы выломали дверь. Шейверс не сопротивлялся. Он просто отложил молоток с круглым бойком на верстак и поднял руки, а Дафна тем временем висела, подвешенная за запястья, избитая, истекающая кровью, с содранной кожей, задыхающаяся из-за ветоши, засунутой ей в рот.
На суде полицейские говорили, что Шейверс умолял их дать ему довести дело до конца. Это будет милосердно, говорил он… и самым худшим, о чем только мог вспомнить Таннер, было то, что за последующие годы он не раз слышал, как Дафна в мрачнейшие моменты своей жизни заявляла, будто Шейверс был прав и они должны были позволить ему взмахнуть молотком, прежде чем заковать в наручники и увезти, – последнее свободное деяние в его последний свободный день на земле.
Таннер присел перед печью – ее железная дверца перекосилась, а отверстие в грязной кладке походило на рот, прямой снизу и полукруглый сверху. В сарае было темно, но не настолько, чтобы Таннер не смог разглядеть почерневшие от сажи кирпичи. Оттуда выскребли все, что могло пригодиться экспертам, но отчистить печь они бы никогда не смогли.
Эту часть истории не знал никто, о ней не говорилось на суде, потому что Шейверс об этом никогда не упоминал, а Дафна вспомнила лишь десять лет спустя, под гипнозом.
Таннер потянулся внутрь, медленно, словно опасаясь, что его что-то укусит. Воздух внутри казался странно холодным, холоднее, чем в самом сарае, холоднее, чем должен был быть даже в солнечный осенний день.
А потом он отдернул руку так же быстро, как если бы обжегся, потому что услышал стук в открытую дверь.
* * *До гипноза я не помнила о том, как Уэйд Шейверс заставил меня встать на четвереньки, чтобы он смог затолкнуть мои голову и плечи в кирпичную печь.
В первый раз это воспоминание вывело меня из транса, потому что тогда, в шестнадцать лет, я уже знала, что одного из нас он сжег. Я сегодняшняя слилась со мной тогдашней и испытала животный ужас, переживая это снова, но теперь зная, что в этой почерневшей полости меня окружают следы Броди Бакстера. Там до сих пор лежал пепел, скорее всего оставшийся от него. Часть запекшейся на стенках корки, должно быть, была обгоревшим жиром. Я наверняка вдыхала его молекулы.
И дело не в том, что Уэйд Шейверс был больным чудовищем. Это был не очередной способ, которым он решил помучить меня. Если бы дело обстояло так, он бы наверняка уже рассказал мне, что произошло в этой печи. Я помню, как думала, что он, должно быть, такой же, как ведьма из сказки про Гензеля и Гретель, и умоляла его не жарить меня. Если бы Шейверс хотел напугать меня еще сильнее, ему всего лишь нужно было дать мне понять, что такая возможность существует.
Но на самом деле он нуждался в… стороннем мнении?
«Скажи мне, что там. Скажи мне правду, и я позволю тебе вылезти».
«Тут воняет!»
«Это я уже знаю. Это кто угодно скажет. А еще что?»
Я не знала, какой ответ будет правильным, а какой – нет, и не знала, что вообще он хочет услышать и не подумает ли он, что я вру, потому что…
Потому что как может печь быть такой холодной в середине лета? Не вся, даже не большая ее часть, всего лишь одно место у задней стенки. Здесь слишком темно, а значит, это не огонь, но оно все равно обжигает. Начинает казаться, что я прижалась щекой к кусочку льда или к флагштоку в зимний день, и щека онемела. И я не просто прилипла, как если бы лизнула флагшток; оно оттягивает мою кожу – так бывает, если приложить руку к шлангу пылесоса без насадки, – а когда я поворачиваю голову, чтобы оно перестало жечься, мне приходится зажмуриться, потому что иначе оно высосет мне глаз.
И я знаю, что плохой дядя никуда не делся, я чувствую его тяжелую руку на пояснице и большую потную ладонь с растопыренными пальцами на спине. Каждый палец – словно ветка, проросшая в мои кости, чтобы удержать меня на месте. Но я больше не слышу его. Моя голова теперь так далеко, что сзади до ушей не доносится ни звука. Я едва слышу, как дышу, или плачу, или пытаюсь объяснить ему, каково тут, в печи. Здесь так тихо, что тишина сама превратилась в звук и заглушает все остальное, и я боюсь, что если он продержит меня здесь еще немного, то сначала улетит мой глаз, а за ним последует и все остальное, словно большая и длинная нитка спагетти. То, что скрывается здесь, внутри, меня проглотит.
Я не хочу, чтобы это случилось, не хочу туда. И при этом… хочу. По крайней мере, возможно, что тогда я попаду в место, где мне больше не будут делать больно. Но вдруг мне там не сделают больно только потому, что там нет никого, вообще никого, а это может оказаться еще хуже.
А потом он выдергивает меня из печи и смотрит на мою щеку, удивленный: что это, откуда оно взялось?
«Я буду хорошей, – вот что я ему говорю. – Я не хочу, чтобы меня жарили. Я буду хорошей».
Он смеется так, что это не похоже на смех.
«Не бойся. Я больше не могу разжечь там огонь. Даже когда просто хочу согреться. С тех пор, как… Это он его задувает. Но все хорошо. Мы можем заняться другими вещами».
И мы ими занялись.
Когда я сидела в безопасности, в одном из уютных кресел доктора Ганновер, и воспоминания вернулись ко мне свежими, отмытыми от грязи, сажи и пепла, я поняла, что Уэйд Шейверс, должно быть, делал это с каждым из нас, кого похитил после Броди. «Ну-ка, полезай туда». Что, во имя тварного мира, оставил там после себя этот странный паршивец?
* * *На мгновение он и стоявшая в дверях пожилая женщина застыли, глядя друг на друга, и Таннер ощутил вину за то, что его застукали на месте преступления – каким бы оно ни было. Может ли это считаться проникновением со взломом, если двери уже были распахнуты?
– Ты ведь мальчишка Густафсонов, да? – спросила она наконец.
Он не ожидал, что его узнают. Родители увезли их отсюда через несколько месяцев, за восемьдесят миль от Черри-драйв.
– Раньше был, да.
– Я – миссис Рэмсиджер. Живу через дом, на той стороне улицы. Я увидела тебя в окно. Но ты не похож на обычных поганцев, которые тут ползают. Так что я решила сначала заглянуть сюда, прежде чем снова вызывать полицию.
Она была одета в джинсы и мешковатую футболку и, хотя кожа ее огрубела и покрылась морщинами, а волосы стали белыми как снег, выглядела здоровой и подтянутой – одна из тех женщин, которые не намерены расставаться с садовой лопаткой, пока кто-нибудь не вытащит ее из их холодных мертвых пальцев.
– Ты меня, наверное, не помнишь. Я смотрела, как вы растете, когда проезжала мимо вашего дома по пути сюда. А на Хеллоуин вы с целой толпой приходили к нам за конфетами.
Из прошлого, спотыкаясь, выбрели воспоминания: средних лет семейная пара, которой Хеллоуин и раздачи сладостей были настолько по душе, что каждый год она устраивала огромную выставку тыкв, картонных надгробий и висевших на деревьях призраков. Ни один ребенок не мог устоять перед таким приглашением, и награда за это всегда была первоклассной.
– Я помню, – ответил Таннер. – Значит, вы так отсюда и не уехали? Большинству людей не захотелось бы, проснувшись поутру, видеть через дорогу этот дом.
Миссис Рэмсиджер провела рукой, тонкокожей и покрытой венами, по дверному косяку.
– Мы с мужем говорили о переезде. Но решили, что с тех пор, как это место опустело, оно нуждается в присмотре больше, чем мы нуждаемся в побеге от него. С нашим-то домом все в порядке, так с чего бы нам позволить этому нас выселить?
Она посмотрела на землю.
– В первые несколько лет я постоянно срезала цветы и приносила сюда. Укладывала их рядом с дверью и еще там, где кончается двор и начинается лес. Наверное, не стоило мне бросать эту привычку.
Она снова подняла взгляд и посмотрела на лес вдали, словно там все еще оставались могилы.
– Они до сих пор заслуживают цветов, тебе не кажется?
– Не знаю. Наверное, мертвым проще отпустить прошлое, чем живым.
– Будем надеяться, что это так. – Она похлопала себя по груди; из-под футболки донесся глухой стук. – Я и мое сердечко. А вот ты… Не знаю, издалека ли ты приехал, но тебе точно не просто улицу нужно было перейти, чтобы сюда добраться.
Она посмотрела на него, не моргая и не ожидая ответа, просто даря ему слегка печальную улыбку: улыбку женщины, которой хотелось бы, чтобы ее воспоминания были лишь слегка грустными – воспоминания о том, как она дарила конфеты детям, которые просто выросли и уехали, не чувствуя нужды возвращаться.
– Не спеши. Проведи здесь столько, сколько тебе нужно. А потом я посмотрю, не найдется ли у меня немножко цветов для… тех, кому они могут быть нужны. На случай, если кому-то станет легче, когда они поймут, что их не забыли. Что за них до сих пор молятся, если им это важно. Да даже если и не важно.
– Спасибо вам, – прошептал Таннер. – Я расскажу ей об этом, когда увижу.
Слово «если» он выговорить не смог.
Когда миссис Рэмсиджер оставила Таннера одного, ему захотелось, чтобы данное ею обещание что-то значило, что-то большее, чем само это действие: выбрать несколько цветков за их красоту, перерезать стебли, отделяя от того, что питало их, а потом бросить у двери, когда-то скрывавшей убийства детей, чтобы цветы увяли, побурели и сгнили, и никто об этом не узнал, и ничего от этого не изменилось.
Таннер снова уселся на корточки возле печи и засунул в нее руку, шаря в пустоте. Ладонь обдало холодом, и что-то слабо потянуло за кожу.
Дафна рассказывала об этом ощущении десять лет спустя, но он ей не верил. Из-за того, что эти воспоминания пришли к ней под гипнозом, они всегда казались ему подозрительными – памятью, приклеенной на место с помощью внушения; возможно, это вообще был какой-то другой случай, который годы связали с тем, что она пережила здесь. Он верил, что Дафна в это верила, и этим ограничивался.
Если Уэйд Шейверс не мог разжечь огонь в печке, дело было в его криворукости. А не в том, что кто-то или что-то этот огонь задувало.
И все же кусочек тех дней сохранился здесь до сих пор.
Если все действительно происходило так, как рассказывала Дафна, это могло объяснить одну вещь – не как она появилась, но хотя бы что это такое. Тем летним днем, когда ее вынесли из сарая живой, у нее на щеке был ожог размером с монету, красный и вздувшийся. Они думали, что это след еще одной пытки, которой подверг ее Шейверс, – например, раскалил круглый боек молотка с помощью пропановой горелки и использовал его как клеймо.
Только в следующие дни пятно повело себя не как тепловой ожог. Оно почернело и в конце концов слезло, обнажив под собой заживающую розовую кожу.
Врачи в больнице сказали, что это было похоже на обморожение.
С одной стороны приземистой печи торчал рычаг, железный с деревянной ручкой. Сейчас он был поднят – это значило, что дымоход открыт. Таннер давил на него всем весом, пока ржавчина со скрежетом не поддалась и вьюшка не закрылась, отрезая трубу.
Он собрал несколько горстей хрупких осенних листьев, сложил их внутрь и поджег зажигалкой. Они пылали и сворачивались, пока, наконец, не осталось ничего, способного гореть. Дым, который не мог уйти через дымоход, должен был остаться внутри, и поначалу так и было… но потом Таннер увидел, что он все равно рассеивается, исчезая в какой-то точке в середине топки. Дым медленно уплывал вглубь, словно его что-то затягивало, словно кто-то показывал фокус с сигаретой. На мгновение Таннер увидел, что это было – сфера величиной с желудь, размытая и нечеткая по краям, но более очевидная в центре – а затем, вместе с остатками дыма сгоревших листьев, она скрылась из виду.
Но он все еще чувствовал ее. Холод никуда не делся.
Теперь он верил, и не только в ее существование, но и в то, что раньше она была сильнее. Он верил, что она оставила на Дафне свой след, вечное клеймо, рану, которая пыталась зажить, но так и не смогла до конца излечиться от холодного, сухого, тянущего прикосновения сферы.
Его сердце сжималось при мысли о том, что внутри Дафна ощущала это притяжение с тех самых пор.
* * *Я из тех покупательниц, которых обожают производители косметики: они никак не могут нам помочь, но мы все равно возвращаемся. Пока жива надежда, будут и платежи по банковской карте.
Это круглое пятно сухой кожи на левой щеке, там, где я заработала обморожение в печи Уэйда Шейверса… нет таких увлажняющих кремов, лосьонов или гелей, которые могли бы смягчить его, разгладить и сделать пухлее. Оно смеется над маслом ши. Оно поглощает петролатум. Оно проглатывает продающиеся по сотне долларов за унцию эксклюзивные кремы, которые синтезируются из центрифугированных стволовых клеток, взятых у специально выведенных девственниц чистейшей атлантской крови, и говорит: «Вкуснятина! А еще у тебя чего есть?»
Оно со мной с тех самых пор. За два десятка лет ничего не изменилось. Все остальное зажило так хорошо, что к тому времени, когда я перестала быть нимфеткой, я уже могла носить бикини, и вам пришлось бы долго присматриваться, чтобы увидеть то, что осталось от шрамов.
Но оно сохранилось. Это дурацкое сухое пятно размером с пятицентовик, оставленное холодным шаром, который я не могла увидеть, а только почувствовала. Масляные фабрики пубертатного периода его не устрашили. Это шрам, о котором забыло время.
Благодаря ему я впервые услышала слово «психосоматика». Но гипноз оказался столь же неэффективным лечением, как и все остальное.
Пятно помнит.
Мне говорили, что Уэйд Шейверс старался не оставлять следов на лицах пленников-детишек. Все, что ниже шеи, было для него законной добычей, и в паре случаев он пробивал затылок, но красивенькие личики ему портить не хотелось. Это, видимо, доказывает, что даже у чудовищ бывает чувство эстетики.
До тех пор, пока я не могу с ним справиться, это проблемное пятно – мой триумф над ним. Я смеюсь последней, Уэйд. Видишь? Ты облажался и оставил отметину. Узри мою чешуйчатую кожу, уебок поганый, и отчайся.