Полная версия
Голоса любви на путях войны
Карикатуры – карикатурами, но, когда 16 октября исчезла возможность бегать во время бомбежек в метро, и по радио было объявлено требование держать окна открытыми, чтобы их не выбило взрывной волной, когда будут взрывать заводы, многие поняли окончательно: город готовят к сдаче. А 19 сентября все с ужасом узнали из сводок: немцы взяли Киев. Давно ли по этому поводу смеялись, читая любимый «Крокодил»? «Из сводки германского штаба: "Наши войска тесно сомкнутыми рядами вступили в Киев"» – так написано под этой оптимистичной карикатурой – и что же? Отдали! А если и Москву?!
Тревожно-мнительная по складу характера Тамара не могла не представить себе в красках, что ее ждет в случае оккупации, и вместе с матерью Капитолиной Алексеевной, свекровью Ольгой Павловной и золовкой Марией (Мурой) собралась ехать с ребенком на руках к своей тете по матери в Самарскую (тогда Куйбышевскую) область, захолустный поселок Кинель-Черкассы…
Тамара решила эвакуироваться, вслед за многими другими посчитав, что «на земле», в случае чего, выжить будет легче… Лично меня всегда поражало такое убеждение: кому на земле легче «прокормиться» – жителю благополучного мегаполиса, который корову только на картинке видел? Но заблуждение это настолько крепко в народе, что и до сих пор ревностные ожидатели конца света верят, что смогут пересидеть его именно в деревне… Тамара ошиблась – но нам ли судить ее? Немцы тогда еще шагали по нашей земле едва ли не победоносным маршем – почему, вопреки логике, она должна была верить в то, что найдется сила задержать их? Спустя семьдесят пять лет я знаю, что, останься бабушка в Москве – и уже через три месяца жизнь ее могла бы стать пусть трудной, но сносной, она избежала бы двух лет нечеловеческих, запредельных каких-то страданий. Но как угадать было тогда, когда сама земля из-под ног уходила, а с неба летела смерть? Димитрий поддержал намерения жены.
Они должны был проезжать через Рязань, где муж ее был еще в неустойчивом положении – в части, мучительно ожидая назначения, которое вскоре, как мы увидим, получил, и путь его, военного инженера, лежал на Кавказ: Горький – Сумгаит – Баку – Грозный…
«Грозный, 26 сентября 41 г.
Дорогая Тамарочка!
Нахожусь ныне в Грозном. Получил назначение в качестве инженера-ремонтника. Пока все благополучно – не тревожься. Сумгаит я покинул 21-го. Перед этим был в командировке в Баку, откуда послал тебе письмо. Для себя нашел только открытку твоего отца. Как живешь ты с дочкой, не знаю ничего с тех пор, как покинул Горький. Не знаю также, что мама и Мура. Нет сведений и о mes tantes4 и о Роме (брат Димитрия – Н.В.). Не знаю, когда же наладится наша переписка… Здесь подыскиваю себе частную квартиру – комнату, конечно. Жизнь здесь по сравнению с Горьким очень дешева. Много помидор и слив. Винограда и инжира, как в Сумгаите, правда, нет. С питанием очень хорошо. С непривычки к обильной пище мой желудок «вышел из синхронизма» – вчера пришлось не обедать и не ужинать. Это, конечно, временно. Будь здорова, целую тебя крепко. Любящий тебя твой Д.».
«Ты сбережешь дочурку мою…»
Хочу сразу сказать: война та далась бабушке более тяжко, чем дедушке, хотя он вернулся с орденом Красной Звезды и медалями за взятие и того, и другого, и третьего, а она получила только медаль «За доблестный труд в годы Великой Отечественной войны». Он перенес тяжелые военные лишения, она – беспросветные страдания. Конечно, в письмах супруги друг друга берегли, сглаживали углы. Но у Тамары – невероятно мужественной женщины, совершенно железной, такой навсегда оставшейся, – все-таки прорывались иногда, как вопль боли сквозь стиснутые зубы – отчаянье, ужас и безысходность… Муж тревожился за нее, не всегда вполне понимая, что именно приходится ей переносить. Возможно, ему до поры до времени казалось, что гражданские вне зоны немецкой оккупации не подвергаются прямой опасности для жизни, – потому он пока и задумывался над тем, хорошенькая ли его дочка, гордился, что стал отцом, – и как-то не очень думал о том, что и дочки, и жены в любой момент может лишиться. Ну, понятно: «на войне»-то – он, а они где-то там, в мире и покое… Для дочки он боялся пока лишь простуды:
«Рождественский майдан,
Пятница, 28 ноября 41 г.
Голубка моя Рушенька! (Руша, Рушенька – это, наверное, сокращенное от «Тамаруша»; в письмах вообще очень много нежных слов и признаний в любви, интимных подробностей, потому что эти двое истинно любили друг друга, что доказали всей последующей жизнью, – но я опущу эти не нам с вами предназначенные слова; и сама старалась, в подлинных письмах на них наткнувшись, отводить взгляд: пусть они навсегда принадлежат тем, кто их писал и читал; эти места будут заменены традиционным (…) – Н.В.)
Тревога за тебя и за маленькую нашу дочку не покидает меня. На сердце тяжело от неизвестности всякий раз, когда я возвращаюсь мыслью к тебе, моя радость, когда думаю о судьбе твоей и Оли, когда думаю о том, что, возможно, вы еще не достигли Кинель-Черкассов, что так много шансов нашей малютке простудиться и еще больше захворать во время путешествия.
Последний раз я писал тебе, когда мы подъезжали к Касимову на нашей барже, нет, тогда, когда мы были, кажется, километрах в 30-ти от Горького. Письмо было, помнится, от 11 ноября. Ближе к Горькому и не доехали. Мы остановились в затоне у пристани Павлов. Вернее, с трудом добрались туда из-за льда, который окончательно сковал там наш транспорт. Письмо тебе я бросил в ближайшей деревушке к затону, в почтовый ящик, конечно. Я не писал никому, кроме тебя, да простят мне мои родные. Мне не до писем теперь, пока я не узнаю, что вы благополучны. Последним воспоминанием о тебе, дорогая, был пароход «Мария Ульянова», на котором я видел тебя в последний раз. Он также был в этом затоне.
Родная, я не был также и в Арзамасе, но те, кто был там он нас, не привезли мне ни писем, ни телеграмм от вас. Говорят, что все пересмотрели, всю корреспонденцию до востребования. Это уж совсем мне непонятно и внушает тревогу. Я послал тебе отсюда «молнию» в Кинель, но вот уже неделя, как нет ответа…
Путь от затона до Рождественского Майдана мы проделали частично пешком, частично по железной дороге. Мы прошли 35 километров, ночевали в деревне, затем ехали от Зименки до Сережи по ж.д., затем опять шли километров 25 досюда.
Здесь я живу вместе с неким Валяжкиным на частной квартире, в избе, даже в половине избы. Одна половина принадлежит бабке Пелагее Моряковой, другая – ее снохе. Избенка незавидная, грязноватая, но, в общем, ничего. Мы временные гости здесь. Мы строем будем продвигаться по трассе, конечно. В первое время было небогато с нашим питанием, но теперь все налаживается, все будет хорошо. Мы были предоставлены самим себе одно время, а майдан, или, что одно и то же, село, здесь такое, что, как говорят, «снега зимой не выпросишь», не то что картофеля или молока, например. Впрочем, мы все же купили здесь коллективно баранину, и наша бабка варила нам похлебку. Сперва в эту похлебку она клала немного картофеля, а потом перестала даже солить. Но теперь мы уже получаем неплохие обеды и завтрак по утрам, так что домашнее питание уже не является основным. Мы не имели здесь ни сахара, ни чая, но это, милуша моя, уладилось. Мы все получили, что необходимо.
Здесь уже установилась зима, которую в Москве мы назвали бы ранней. В дополнение к теплому белью и той экипировке, которую ты видела на мне в Рязани, я получил еще валенки с калошами. Пожалуй, я теперь так тепло одет, как никогда раньше.
Как видишь, родная, у тебя нет причин беспокоиться обо мне. Я боюсь, ненаглядная моя женушка, дорогая моя супруга, что много горя выпало на твою долю, много испытало нежное твое сердечко. Да и кончились ли эти испытания?! Ангел мой, целую тебя, жена моя, целую крепко и горячо. Ты будешь здорова сама и сбережешь дочурку мою.
Передай моей маме и твоей, передай и Муре мой привет и надежду, что и они живы и невредимы.
Милая моя женушка! Помни о твоем всегда любящем тебя горячо муже Диме».
Итак, по дороге в эвакуацию Тамара все-таки повидалась с мужем, но испытания, увы, только начинались. А уж как ей удалось сберечь «дочурку» – знает только Бог, потому что не обо всем, повторюсь, она мужу писала…
Не писала, например, – да и цензор все равно вымарал бы! – о том, что в грязную дыру под названием Кинель-Черкассы эвакуировались не только мирные жители, но и военный завод, немедленно ставший объектом налетов фашистской авиации. Завод охраняли, естественно, зенитки – и немецкие самолеты особенно близко к нему не подпускали: лупили почем зря. Но немцы, как известно, народ педантичный, и, если уж что в голову заберет… Летали и летали, хотя и понятно было, что завод практически недосягаем. Но не везти же бомбы обратно, в конце-то концов! Поэтому истинные арийцы сбрасывали их на крыши мирного поселка – и на головы женщин и детей, под тревожный рев заводского гудка (сирены – это в городах!) метавшихся по улочкам в поисках укрытия… Спустя семьдесят один год после Нюренбергского процесса мы, конечно, уже не удивляемся, в очередной раз читая о том, как белокурые и голубоглазые наследники и пользователи великой немецкой культуры, опечаленные тем, что боевое задание в очередной раз бесславно провалено, из пулеметов расстреливали со своих самолетов мирных жителей, которые спасались от них в камышах, поздней осенью – по горло в ледяной воде Большого Кинеля… (Насчет культуры: Гёте, Шиллер, Бетховен, Бах, Вагнер, кто там еще… – интересно, предполагалось, что они одобрили бы это? А мой любимый Кнут Гамсун, написавший бессмертный «Голод», норвежец, назвавший в своем некрологе Гитлера «борцом за права народов» – он тоже считал, что это было нормально?) Стоя в этой неширокой реке в конце ноября, когда уже вода начинала схватываться первым льдом, бабушка держала мою завернутую в теплое одеяло будущую маму над головой – и молилась. Сверху строчили пулеметы, но закрыть ребенка собой Тамара не могла: кругом было по грудь воды. Она даже не могла молиться о том, чтобы убили ее, а не дочь: в таком случае малышка бы неминуемо утонула… Не попали ни в кого. Об этом Димитрий узнает только после войны; его полагалось щадить: ведь это он – герой, воин, а она кто? Просто женщина, спасающая свое дитя, – ничего необычного.
«Рождественский Майдан
Суббота, 6 декабря 41 г.
Моя родная Рушенька! Решил написать тебе сейчас – все легче станет на душе. Пока на работе, время идет не так тягостно, как наедине с собой, – со своими думами о тебе и об Оленьке, о моей маме и Муре. Из Арзамаса, куда вы должны были писать мне до востребования, нет от вас ни строчки. Туда уже много ездили от нас по этому вопросу, но все с одним и тем же для меня результатом. Это меня особенно подавляет и заставляет предполагать недоброе. Вчера привезли из Рязани сюда письма. На мое имя было одно письмо, также меня удручившее, от твоего отца, и несколько открыток для Муры. Твой отец 22 ноября был в Москве и написал мне тогда же письмо. Оно дошло, как видишь, случайно очень быстро. Отец твой пишет, что его очень убивает и лишает сил отсутствие известий о Капитолине Алексеевне (мать Тамары – Н.В.) и о тебе, и просил меня известить о вашем местопребывании. Но что я мог сказать ему? Я хотел было вчера же ответить, но говорят, что письма, адресованные на Москву, не принимают и возвращают обратно. Воинское, наверно, дошло бы, но он не сообщил своего полевого адреса и просил писать на старый московский. Все же попытаюсь написать наудачу. Он сообщил также адрес сестер твоей матери и свой телефон, по которому можно звонить ему из Москвы. В Москве он бывает часто. Брат твой Валентин находится на фронте при штабе армии, а где находится Рома, мне неизвестно.
Тебе я послал письмо в Кинель-Черкассы 27 ноября и послал тебе молнию 21-го ноября со своим адресом. Ответа нет.
Я работаю здесь целыми днями на воздухе, в лесу. Здесь много снега, и последние дни стоит морозная погода, но одет я тепло, и я здоров. Здесь я пробуду неделю или полторы, максимум две недели. Потом мы выберемся из этой глуши, куда – не знаю, но надеюсь, что у меня больше будет больше возможностей узнать, где ты, моя дорогая. Неужели твоя тетка Вера Степановна не ответила бы мне на мою телеграмму, если бы вас не было в Кинели? Знаю, что в Горьком вам пришлось тяжело, пришлось испытать то же, что и в Москве, много горя и волнений, но были бы вы живы и невредимы. Очень боюсь за Оленьку, родная моя. Женушка моя горячо любимая! Будь здорова и счастлива. Крепко обнимаю и целую тебя. Любящий муж твой Дима».
«Рождественский Майдан
19 декабря
Моя родная, горячо любимая!
Почему же ты ничего мне не пишешь? Разве ты не знаешь, что ты мне дороже всех не свете? Что же с тобой случилось? Пойми, как невыносима мне мысль об этом! Ты и прекрасная дочка моя – ведь это все для меня! Чем больше проходит дней – тем больше тяжелых сомнений закрадывается мне в сердце. Нет, вы не попали в Киннель-Черкассы, хотя я и пишу сейчас туда. Но вы и не в Горьком, вы куда-то уехали, но куда – Бог весть… Маленькая дочурочка моя! Где же ей-то перенести все мытарства, которые выпали на вашу долю! Горький, как мне рассказали, 4 и 5 ноября пережил тревожные дни, подобные московским. И это как раз в то время, когда вы там были! С трудом заставляю себя заниматься своей повседневной службой – все валится из рук. Представляю себе все ваши мучения и беспокойства!
Завтра я буду в Арзамасе, отправлю это письмо и письма Муре и маме. Несколько дней назад я вторично отправил «молнию» в Кинель, на этот раз уже на имя твоей тетки, с просьбой ответить на Арзамас, где же вы. Этого ответа, который я жду все эти дни, я стал бояться теперь.
Целую тебя крепко и горячо, милая моя супруга, моя дорогая Рушенька! Помни о любящем муже твоем Диме. Дочурку мою поцелуй за меня. Д.».
Дедушка, конечно, понимал, что его жена и ребенок не на курорте, но весь объем постигшего их бедствия он долго еще и представить себе не мог. А тем временем его дорогой «Руше» в нетопленой крестьянской избе, где она квартировала с матерью, маленькой Оленькой и родственницами мужа, приснился вещий сон. Она вновь увидела себя, стоящей среди камышей под пулеметным обстрелом, только кругом была не вода, а глубокая черная грязь, и в этой грязи на глазах ее с воплями тонули люди – женщины, дети, военные – их просто засасывало вглубь, несмотря на крики и сопротивление… Тамара же могла только сначала прижимать к себе дочку, потом – поднимать ее все выше и выше, а грязь все прибывала – вот-вот захлестнет совсем! И тут прямо перед молодой бабушкой появился седой бородатый старичок с охапкой жердочек под мышкой и, не говоря ни слова, кивком позвал за собой. Жердочки свои он стал класть молодой женщине под ноги одну за другой, образовалась некая хлипкая гать, по которой Тамара и пошла – осторожно-осторожно. Так и шла, оскальзываясь и еще крепче обнимая ребенка, не отрывая глаз от спины аки по суху идущего вожатого, что иногда оглядывался и будто призывал не сомневаться… Вывел на твердый берег с зеленой муравой – и, как положено, исчез – а бабушка проснулась. Во сне был просто «старичок», а, проснувшись, она сразу вспомнила добрый лик Николая-Угодника. С того дня Тамара знала наверняка, что переживет войну и сохранит девочку, – не задумалась правда, как я бы на ее месте: а вдруг тот зеленый берег – не земной мир, а посмертный покой для них обеих?
«Арзамас, 20 декабря.
Дорогая Рушенька!
Приехал сегодня в Арзамас и сразу получил Мурину телеграмму из Толкая. Счастлив, что все благополучно. Словно гора с плеч свалилась. Телеграмма, оказывается, лежит давно здесь. Меня же уверяли, что нет ничего для меня, пока сам не приехал. Здесь я по делам из Рождественского Майдана. Целую тебя крепко, жду дальнейших известий. Привет маме, Муре и Капитолине Алексеевне. Твой Д.».
«Рождественский Майдан
Вторник, 23 декабря
Моя дорогая Рушенька!
Я уже знаю, что вы, как телеграфировала Мура, доехали благополучно. Ты можешь себе представить, как порадовало меня это известие, хотя и запоздало больше, чем на месяц. Все это время я очень беспокоился за вас всех, в особенности за мою дочурку. Я был под влиянием мрачных высказываний твоей мамы еще в Рязани, тем более что совершенно так же уверенно высказался и мой сосед по комнате Валяжкин, и я серьезно опасался за жизнь Оленьки. К этому были, конечно, основания, да и сейчас я не вполне спокоен и не буду спокоен, пока не получу подробного письма от тебя о состоянии ее здоровья. Малютка была простужена, и за время пути это могло усугубиться. Правда, доехали вы чрезвычайно быстро, если верить этой телеграмме из Толкая, которая помечена 13 ноября. Я уже писал, что буду считать чудом, если вы в Кинель-Черкассах, и сейчас все кажется мне удивительным стечением обстоятельств с самой Москвы. Во всем было так много риска и неопределенности – и все вдруг так хорошо вышло! Значит, оправдался этот маршрут на Горький, который мы избрали? Из Горького, моя милуша, вы доехали до Куйбышева на пароходе, конечно. И попали на один из самых последних пароходов! Ведь уже 13 ноября навигация стала невозможной. Я сам тому свидетель. Не может быть, чтобы вы уехали из Горького поездом. В Горький вы приехали 4-го и пробыли, возможно, 5 и 6 ноября. Как говорят, в эти дни в Горьком была очень тревожная обстановка в связи с налетами вражеской авиации. Воображаю твои треволнения, моя родная. Напиши мне обо всем подробно. Сейчас у тебя, да и у всех вас, другие заботы, продовольственного порядка, а может быть, даже и квартирного. Не исключена возможность, что твоя тетка уже имеет квартирантов, не дождавшись вашего прибытия вовремя. Мне следовало бы упрекнуть самого себя, да и тебя, за то, что вы не эвакуировались раньше, – тогда все было бы удобнее и проще. Несмотря на то, что я писал тебе и маме из Новгорода и Валдая о необходимости выезда из Москвы, я никогда не настаивал на этом, тая в душе надежду свидеться с тобою, моя дорогая женушка. Эта надежда была обоюдной, она оправдалась, и я не жалею, что мы не поступили по-другому. Все это время я живу лишь догадками о том, как ты живешь и что с тобою. Все это может быть далеко от действительности. Мне так недостает твоих писем, нежных писем дорогой жены моей!
(…) Всегда любящий муж твой Дима.
Приписка от 25 декабря:
Вчера я вновь по делам приехал в Арзамас. На почте для меня нет от вас писем. Возможно, что вы писали мне в Рождественский Майдан. Больше писать туда не надо: дней черед пять мы уедем оттуда. Пиши мне на Арзамас до востребования. Твой Д.»
«Арзамас,
Вторник, 30 декабря 41 г.
Моя милая, дорогая Рушенька!
Поздравляю тебя, мой ангел, с наступающим Новым годом. Будь здорова и счастлива, насколько это возможно в настоящих условиях. Ты не одна, моя женушка, – с тобой наша детка. Это уже счастье! Жду от тебя письма, чтобы узнать, как же ты живешь, моя родная, как твое здоровье и здоровье Оли. Ведь я даже не знаю, как вы доехали, как устроились. 2 месяца я уже не получаю от тебя ни строчки! Хорошо, что эта телеграмма (сестры Муры – Н.В.) дошла до меня: я надеюсь, что у тебя есть кров, и ты можешь спокойно растить нашу малютку, а не бояться за нее, как тогда в Рязани. Здорова ли только она? Смеется ли она по-прежнему, разговаривает ли что-то по-своему наша чудо-девочка? Ты мне напиши, женушка, все-все, как жила ты это время, что думала, что чувствовала.
Продолжаю уже 1 января 42 года. Вопреки ожиданию, я еще в Арзамасе. Новый год я встречал здесь. Встречал без тебя, мой друг, в одиночестве. Было мне грустно. Мой приятель, с которым я сюда приехал, встретил своего товарища по институту, тот достал ему билет в Дом Колхозника, где некоторые военные встречали Новый год, и, таким образом, я остался один. В конце концов, я задремал на диване, потом проснулся, услышав буйные речи нашего подвыпившего хозяина в соседней комнате. Потом вновь я задремал. В 2 часа ночи меня разбудил вернувшийся мой товарищ. Он сообщил мне, что Калуга взята нашими войсками, чем очень меня порадовал.
Должен сказать тебе, что мы уже второй раз здесь, в Арзамасе, останавливаемся у нашего хозяина. В прошлый раз мы нашли его случайно. Зашли наудачу в его дом попросить ночлега и вот уже второй раз останавливаемся у него. В первый раз мы ночевали одну лишь ночь, а теперь живем уже с 29 декабря. У него большая квартира. Живет он с дочерью и прислугой.
Сегодняшний день прошел так. Утром мы с Лазаревым (мой товарищ) позавтракали в столовой, потом вернулись на квартиру. Немного спустя пришел приятель Лазарева. Играли в домино. Потом наш хозяин проснулся и уже успел выпить. Он предложил нам сделать пельмени вскладчину. Мы очень давно были лишены такого и согласились. Остальное время было нами посвящено стряпне. Часам к 6-ти все было готово. Хозяина мы так и не дождались, хотя он сказал, что уходит только на 20 минут. Решили начинать трапезу без него. У меня был спирт, правда, неочищенный. Разводили его водой с вареньем и пили (ну, конечно, «ликер "шасси"» на всех фронтах имел свой рецепт – Н.В.). Играл у нас и патефон. Все это было некоторым разнообразием по сравнению с нашей жизнью в Рождественском Майдане, но на душе у меня было грустно. Ничто мне тебя не заменит! Звуки фокстрота или танго мне тебя напоминают: я всегда ревновал тебя к ним.
(…) Мне нужно получить письмо от тебя – ты мое счастье, моя жизнь! Крепко тебя целую! Пиши же мне!
Горячо любящий тебя, твой навсегда Дима».
Только с весны 1942-го переписка супругов кое-как наладилась. До апреля сохранились только письма Димитрия, который сначала оказался в Лукоянове, захолустном городке, где стояла его ремонтная часть (кажется, ремонтировали танки, но по цензурным соображениям подробно он об этом не писал, а когда писал, то цензор не дремал – вымарывал).
«Лукоянов
Среда, 14 января 42 г.
Дорогая моя Рушенька, моя любимая!
В Рождественском Майдане я получил письма от родных. От тебя я еще ничего не получил. Помнишь ли ты обо мне в дни невзгод, которые выпали на твою долю, моя Тамарочка, родная моя, самая близкая и дорогая?
Я получил письма от мамы и Марии от 12 декабря. Пишут о дороговизне продовольствия и топлива. Пишут, что не поладили с твоей матерью и разошлись с вами. Мама пишет, что с тобой отношения самые лучшие и не могут испортиться. Этому я очень порадовался, так как думаю, что все эти передряги ты тяжело переживаешь. Несмотря на все это, письмо мамы бодро, как и открытка, которую я получил позже. Мария настроена пессимистично и даже желчно. Сетует на то, что уехали из Москвы и так далее. Пишет, что написала Роме и своему мужу о положении, в котором они находятся. Все это до известной степени звучит мне укоризной. Ты знаешь мое отношение к моим родственникам, но тут я не мог не подосадовать на нее и ее письмо. Была в Москве, имела прекрасные возможности устроиться, от которых отказалась, в дальнейшем, – также полная несамостоятельность. Я решил за нее и, по-видимому, теперь виноват.
Меня беспокоит твоя судьба и нашей маленькой дочери. При существующей дороговизне тебе недостаточно тех средств, которые я тебе высылал, а мне недостаточно тех, которые у меня остаются. Поэтому я пришел к мысли продать некоторые из моих вещей, в первую очередь – шубу, которую мама захватила с собой, а также еще что-нибудь по твоему усмотрению, кроме линейки и готовальни (…).»
«Лукоянов
Суббота, 24 января 42 г.
№ 3
Тамарочка, родная моя!
Из Лукоянова я послал тебе открытку, затем письмо от 14 января, поэтому это письмо я помечаю № 3, что и впредь буду делать. Я живу в такой же глуши, как и ты, поэтому так долго идут наши письма. С тех пор, как мы расстались с тобой, скоро будет три месяца. Три долгих, томительных месяца. Я писал тебе неоднократно из Рождественского Майдана и раньше. Ответа все нет. Тут, конечно, причины объективного порядка, от нас не зависящие, но я теряю чувство уверенности, что письма мои доходят до тебя. Из Москвы мне сообщили, что дочка наша была больна коклюшем, но что сейчас поправляется. Моя дорогая женушка, я представляю, как ты тревожилась за нее! И я ничего не знал об этом! В прошлом письме я писал тебе, чтобы ты что-нибудь продала из моих вещей, так как деньги нужны тебе, и мне тоже необходимо еще рублей 200 в месяц, кроме тех, что я получаю.