bannerbanner
Ф. А. Абрамов. Сборник
Ф. А. Абрамов. Сборник

Полная версия

Ф. А. Абрамов. Сборник

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
19 из 21

Варвара первая услышала скрип двери. Какое-то мгновение, не дыша, она смотрела на Анфису, потом притворно вскрикнула и кинулась в соседнюю комнату.

Лукашин сидел, ничего не понимая, и, растерянно мигая глазами, улыбался. Но когда он увидел бледное, вздрагивающее лицо Анфисы, он с ужасом начал понимать, что случилось.

– Анфиса, Анфиса!..

Но Анфиса, не слушая, хлопнула дверью и выбежала на улицу. Раскаленное вечернее солнце слепило, било в глаза, словно нарочно для того, чтобы все видели ее позор. А народу… Кажется, за всю войну она не встречала столько людей на улицах Пекашина. И каждый окликал, о чем-то спрашивал… Мишка Пряслин, сват Степан, учительница, какие-то старухи, дети… Да что они, сговорились меж собой?

У дома ее ждало новое испытание – Трофим Лобанов.

– Что Гришка пишет? Скоро немца погонит?

Анфиса закрыла лицо руками, кинулась в заулок.

Трофим ошалело поглядел ей вслед, плюнул:

– Разъяснила! Нет, брат, баба завсегда баба. Хоть на небеса вознеси – ей все мало!

Глава сорок пятая

Фитилек коптилки чадит, потрескивает. На полу посапывают дети, в темные окошки глухо скребется осенний дождь-плакун.

Мишка и мать, только что вернувшись с поля, ужинают – молча едят холодную картошку. У Анны слипаются от усталости глаза, голову клонит к столу, но каждый раз, почувствовав на себе тяжелый, изучающий взгляд сына, она вздрагивает, поспешно выпрямляется.

С того дня, как на Мишку неожиданно свалилась новая беда, резкая перемена произошла с ним. Делал он по дому еще больше, чем раньше, утром вставал вместе с матерью. И пока мать возилась с печкой и коровой, он успевал смолоть зерно, насушенное за ночь на печи (за месяц он перепробовал все жернова в деревне), принести воды, накопать картошки. Но все это делал молча, зверовато сдвинув брови.

Анна, смутно догадываясь о причинах перемены, не решалась заговорить первой. Да и что сказать? Разве понять ему, что привело мать на колхозное гумно? Она и сама толком не знала, как это случилось. Вечером, после работы, привернула на свой участок нажать сноп ячменя, взглянула на поле и обмерла: весь край от болота опалило утренником. А дальше только и помнила: раскрытое гумно, ворох зерна… Целую неделю жила она в ожидании неминуемой беды. По ночам просыпалась, прислушивалась. Дрогнет стекло в раме, а ей уж чудятся шаги. С детишками не раз в уме прощалась… Только на днях немного отпустило, когда на дороге столкнулась с Анфисой. Та поздоровалась, виду не подала да еще сказала: «Зайди к кладовщице, ржи вам выписано».

Но сын – как воды в рот набрал.

Под первое сентября Анна, разобравшись со стиркой, несмело напомнила:

– В школу скоро…

– Не выдумывай – у пня мое ученье, – буркнул Мишка и так посмотрел на мать, что та, совсем растерявшись, закивала головой:

– Ну, ну, ладно…

Лизка теперь все чаще пугала непослушных братьев Мишкой, и те, заслышав на крыльце тяжелые шаги возвращающегося с работы брата, разом стихали.

За спиной настойчиво забарабанили в окошко. Кого еще леший несет? Пожрать не дают… Мишка, злясь, начал разматывать веревочку, затем, придерживая рукой, приоткрыл старую, перекосившуюся раму. В избу ворвался шум дождя, ветра, пахнýло осенней сыростью.

Из темноты вынырнула мокрая голова запыхавшегося Малышни:

– Анна Гавриловна! Михайло Иванович! Новости-то какие!

– Новости? – вскочила с табуретки Анна. Мишка почувствовал, как гулко и отчаянно колотится сердце у матери, привалившейся к его плечу.

– Из военкомата звонили… Пущай, говорят, Анна Пряслина придет…

– Зачем? – глухо, весь напрягаясь, спросил Мишка.

Митенька схватился руками за голову:

– А я и не дослушал… как учуял, тебя вызывают, Гавриловна, – думаю, вести какие об Иване Кирилловиче…

– Ох, кабы так! – горячо взмолилась Анна.

Мишка, не помня себя, схватил руку матери, крепко сжал.

– На войне чего не бывает, Гавриловна, – ободряюще говорил Малышня. – Вон в Лушакове тоже похоронная пришла. Слыхали Петра Порохина? А ровно через полгода телеграмма: домой еду…

Анна, не слушая дальше, кинулась к порогу, застучала сапогами, Мишка захлопнул раму, подбежал к матери.

– Ты что… в район? – спросил он шепотом.

Мать, нагнувшись, торопливо навертывала портянки.

– С ума сошла… дождь… темень… Подожди до утра, а то давай я схожу…

– Ох, Миша, Миша… Да кабы жив отец… Да я бы не знаю… На коленях до Москвы доползла…

На улице, едва они переступили порог ворот, в лицо им хлестнул ветер, дождь. Темень, хоть глаз выколи. Анна не успела и шагу шагнуть от крыльца, как попала в лужу.

– Подожди до утра, – снова стал упрашивать Мишка.

– Нет, нет, что ты!.. А ты иди – спи ложись. Утром для ребят картошки чугун свари, а корову Семеновну попроси подоить. Травы на утро хватит, а на вечер отавы принесешь.

Мишка выслушал наставления матери, постоял, пока она выходила с заулка, потом вдруг бросился на крыльцо, воткнул кол в кольцо ворот и побежал следом.

– Я тебя хоть до большой дороги провожу, – сказал он, догоняя ее.

– Что ты, Миша! Зачем тебе мокнуть? Воротись…

– Ладно, сам знаю, – грубо отрезал Мишка.

По задворкам и по мосту почти бежали, нагнув головы, прикрыв лицо от мокрого ветра. В лесу стало идти легче, но тропинка была узкая, и стоило дотронуться до дерева – с веток окатывало ливнем.

Мишка взял мать за рукав:

– Иди за мной, а то я тебе все ноги оттопчу, – и молча решительно двинулся вперед, принимая на себя весь ливень.

Когда добрались до большой дороги, Анна остановилась:

– Ну, теперь я одна. Беги скорей домой.

– Ты вот что… – сказал Мишка. – Ты завтра пешком не ходи. Лошадь попутную или машину леспромхозовскую лови – все так делают.

– Ладно, там как придется, – растроганно сказала Анна, ощупывая пиджак сына. – А ты весь, Мишенька, мокрый…

Ему показалось, что мать хочет обнять его. Он отчужденно отстранился:

– Ну, иди…

Один шаг, и мать пропала в темноте. Чавкнула грязь под ногами, булькнула вода, потом треснула какая-то ветка – и все.

В эту ночь Мишка долго не мог заснуть: прислушивался к шуму дождя на крыше, к вздрагивающим от ветра околенкам. Непроглядная темень, грязь, невидимые лужи на каждом шагу – и где-то вот сейчас, среди ночи, одна-одинешенька бредет вся перемокшая, вся перезябшая мать. И зачем, зачем он отпустил ее? Почему не пошел сам? Потом он припомнил все обиды, которые причинил матери за последнее время, и горькое раскаяние, тоска и упреки сдавили его сердце.

За ночь он раза три выходил на улицу, а дождь все лил и лил…

Утром Мишка проснулся, едва рассвело. Дождя не было, сквозь густой туман робко и неуверенно проглядывало солнышко. И пока он затоплял печь, бегал за водой, копал картошку, новые надежды стали подниматься в его душе. То он уверял себя, что отец вовсе не погиб, а в партизанах, непременно в партизанах, то ему приходило в голову, что отец выполняет какое-то важное задание в тылу врага – и вот сейчас пришло сообщение…

Ребятишки, проснувшись, были довольнехоньки. Таким веселым и возбужденным они уже давно не видали старшего брата. За столом, обжигаясь картошкой, смеялись, по-ребячьи шутили.

Весь день Мишка носился как угорелый: то примется дрова колоть, то чинить крыльцо, то разберется с починкой обуви, – и, ничего не докончив, постоянно выбегал на задворки, смотрел на дорогу: не идет ли мать.

Под вечер, когда опять стало затягивать небо, он не выдержал:

– Собирайтесь, пошли мамку встречать.

За мостом, прислонившись к изгороди, долго стояли, глядели на перелесок.

Начало темнеть. Опять заморосило. Малыши, пугливо озираясь по сторонам, стали жаться к старшему брату. Федюшка, переступая босыми ножонками, захныкал.

– Танька теперь проснулась, – вспомнила Лизка и тоже хлюпнула носом.

Мишка с упреком посмотрел на худенькие личики, с мольбой обращенные к нему, еще раз взглянул на помутневший перелесок и медленно, тяжелым, старческим шагом побрел назад.

Дома, войдя в избу, он сел на порог, опустил голову. Братья тормошили его, что-то просили, требовали, но он сидел не двигаясь, не замечая их, – только шум дождя тоскливым шепотом отдавался в его ушах.

Вдруг ему почудился какой-то шорох на крыльце. Легонько заскрипели доски… Только один человек на свете ходит так! Он вскочил, заорал на всю избу:

– Мамка пришла! – и распахнул двери.

Лизка и малыши с криком: «Мамонька пришла! А мы тебя встречали!» – бросились к порогу и, посторонившись, пропустили мать.

Мимо в потемках проплыло бледное, мокрое лицо матери. Ему без слов все стало ясно.

Упираясь спиной в косяк, сдерживая подступившие к горлу рыдания, он видел, как мать прошла к столу, опустилась на переднюю лавку. Притихшие ребята несмело, сбоку подошли к ней. Мать тупо посмотрела на них, поискала глазами старшего сына и, встретившись с ним взглядом, безнадежно качнула головой. Потом она достала из-за пазухи маленький сверток в белом платке, развязала его и, опять подняв на него глаза, упавшим голосом сказала:

– Пенсия…

Ноги у Мишки стали подгибаться. Он не мигая смотрел на эти грязные, захватанные чужими руками бумажки, тоненькой стопкой лежавшие на белом платке, и вдруг, не выдержав, упал плашмя на кровать и громко-громко зарыдал…

Одна и та же смерть второй раз переступила порог Пряслиных.

Глава сорок шестая

– Ну вот, отпускаем, – говорил Новожилов, хмуря нездоровое, отечное лицо. – А ты грозил, кричал, помнишь? «Сам уеду…» Партия, она, брат, знает, что и как… Сейчас упираться станешь – пошлем. Смотри, что делается, – он указал на карту, густо испещренную красными и черными флажками. – Сибирь дальше…

Новожилов устало провел большой полной рукой по густым черным с проседью волосам, своевольно выгнутым на висках.

– Кстати, знаешь, кто с тобой едет? Твой старый дружок Лихачев. Да, брат, всех подчищают. Беспалый в ход пошел. Как думаешь?! От хорошей это жизни? Или уж так, чтобы кулак собрать да ударить как следует?

Лукашину понятна была тревога, прозвучавшая в голосе секретаря. Но при одном упоминании имени Лихачева в нем поднялось глухое раздражение.

– Ну, это добро – что здесь, что там. Одна цена…

Новожилов не мог скрыть своего разочарования:

– Не прав ты. В лошадях Лихачев разбирается. И завобозом был неплохой. Во всяком случае, место не пустовало…

– Место-то не пустовало! Может, ты по тому же самому и Федулова в маслопром посадил? Тепленькое местечко подыскал…

– Старая песня. Что ты мне все Федуловым тычешь? Что он мне, родня? А где люди? – Новожилов сжал кулак. – Ну-ка подсчитай… чего нам стоит отправка новой партии? За год пятого председателя райпотребсоюза меняем. Дыры-то чем-то надо заткнуть. Тут, брат, и белобилетнику Федулову рад. И вот так: одной рукой партбилет отнимаешь, а другой в контору сажаешь. А что ты думал? Если хочешь знать, я на таких, как Федулов, вроде как на спецов смотрю. Помнишь, такие в Гражданскую войну были?

– Хорошенькое дело! – с издевкой усмехнулся Лукашин. – На двадцать пятом году советской власти спецов заводить!

– Ну не придирайся. Может, я и загнул. Да один черт, я бы этого Федулова в другое время и дня не держал.

– А я бы и сейчас не держал, – сказал Лукашин.

– Войну, брат, без маневров не выиграть. А здесь у нас фронт – видал какой?

Новожилов примиряюще заглянул в глаза Лукашину, но, поняв, что того не переубедишь, махнул рукой.

– Ладно. Кончим об этом, а то еще поругаемся на прощанье. – Глаза секретаря вдруг потеплели. – Пиши, не забывай. Да, может, после войны к нам надумаешь? Северяне народ хороший.

Лукашин задумчиво покачал головой:

– Ну об этом рано загадывать. Мне еще войну сперва переехать надо, а эта река – сам знаешь…

– Эх, жаль, – подмигнул Новожилов, – женить тебя не успели. А то бы не так разговаривал. А может, какую зазнобу оставляешь? В таком малиннике жил, да чтобы постником…

Лукашин густо покраснел.

– Уж не председательница ли? А что, женщина она красивая, видная. Только туда, брат, не заглядывай – муж есть.

– Давай, знаешь, – вспылил Лукашин, – оставим упражнения в остроумии до следующего раза…

– Экой ты ершистый сегодня… Насчет Мининой я, конечно, пошутил, а в общем понимаю тебя: сейчас не до этого. Я, брат, про себя скажу. Иной раз даже неловко как-то становится. Вот, мол, у тебя семья, жена, прочее. Как будто ты в чем виноват…

Новожилов помолчал, потом вплотную придвинулся к Лукашину:

– Вот, говорят, война инстинкты разные пробуждает в человеке. Приходилось, наверно, и тебе читывать. А я смотрю – у нас совсем наоборот. Люди из последнего помогают друг другу. И такая совесть в народе пробудилась – душа у каждого насквозь просвечивает. И заметь: ссоры, дрязги там – ведь почти нет. Ну как бы тебе сказать? Понимаешь, братья и сестры… Ну, понимаешь, о чем я думаю?

Путаные, несколько наивные рассуждения Новожилова взволновали Лукашина. Ему показалось, что секретарь выразил примерно те самые мысли, которые не раз приходили в голову и ему. И он готов был сейчас простить Новожилову многое из того, с чем решительно не соглашался в его практике.

– Понимаю, понимаю, – живо откликнулся Лукашин. Но, подумав, добавил: – Только тут не так просто. Как бы за этим братством нам кое-что не проглядеть.

Новожилов насторожился.

– Вот, например, Клевакин в Пекашине. Ох, сложная фигура. Я таких видывал в других местах. Посмотришь – активист, с первого дня в колхозе. А у кого за последние десять лет дом новый? У Федора Капитоновича. У кого дом полная чаша? У Федора Капитоновича.

– В семье не без урода. Кто же говорит, что у нас все ангелы и собственническая психология изжита? Не в этом суть сейчас…

– Нет, ты погоди, погоди, – остановил Лукашин Новожилова. – Тут не так просто. Собственническая психология, она тоже разная бывает. Степана Андреяновича в Пекашине знаешь? Ставрова? Ну, у которого сына на войне убили… Сани, телегу сдал?

– Как же, как же! Первая опора Мининой…

– Теперь смотри, что сделал этот Степан Андреянович. Сани, сбрую, телегу все приготовил. Тоже собственник. Только он все это делал втихаря, в своей норе, тайком от людей. Да своими руками – вот что главное. А Федор Капитонович? Этот совсем по-другому. Этот – колхоз хочет в свои сани запрячь. Приспособился – из тех же колхозных пор сок выжимает. Да еще в почете, в мичуринцах ходит. Так?

Новожилов сделал протестующий жест.

– Ну как же! Он тут в райцентре кое-кому глаза табаком засыпал – оборону выстроил. Он и мне огурчиков свежих приносил. Наши, говорит, не понимают – не оценят. Культурного человека, говорит, приятно и угостить. Видал? И знаешь, что меня удивляет? Терпимость колхозников. Ну сняли с бригадиров. А дальше? Да я бы из него душу вытряхнул, счет предъявил. Вот тот же Степан Андреянович. Был у меня с ним разговор о Федоре Капитоновиче. Только рукой отмахнулся. Положим, этот считает, что морального права не имеет: сам в грехе жил. Ну а остальные? Вроде как брезгуют им, боятся испачкаться об него…

– Не то сейчас на уме у людей, – задумчиво произнес Новожилов. – Понимают, в какую мишень бить надо.

– Да, но с этим Федором Капитоновичем – помяни мое слово – придется еще иметь дело. Нет, так просто от него не отмахнешься.

– Ладно. – Новожилов встал, расправил плечи. – Ты еще загляни перед отъездом. С тобой интересно поговорить… Что-то у меня к тебе еще было… Да, вот что. Помнишь, ты говорил мне насчет профиля колхозов? Ну, что в одном колхозе надо упор на животноводство делать, а в другом на овощи. Помнишь?

Лукашин утвердительно кивнул головой.

– Ну так я об этом думал… Это очень важно. Не поленись, напиши подробную записку. Это все надо обмозговать. А то у нас действительно ерунда. Есть ли, нет ли у колхоза пастбища, сенокосы, выгодно ли им овощи разводить, а план один, все чохом…

На улице Лукашин подумал: надо бы в больницу сходить – Настю проведать. Но он представил, какая это будет тягостная встреча, и решил отложить свидание ближе к отъезду.

После полудня, справив дела в военкомате, Лукашин на попутной подводе выехал в Пекашино. Возница, крупная глухая баба, в ушанке поверх шали, как села в передок телеги, так и сидела истуканом, не пошевелившись ни разу за всю дорогу. Лошаденка тащилась, еле передвигая ноги. Телега, давно не мазанная, скрипела.

Лежа в задке телеги, Лукашин покусывал травяную былку и думал все об одном и том же: об Анфисе, об их разрыве, о том, как глупо все получилось у Варвары. «Ах, чертова баба, – горячился он, – вот бы кого вздул сейчас с удовольствием!»

«Виноват… виноват…» – со скрипом выговаривали колеса.

Он ворочался с боку на бок, закрывал руками уши, но стоило ему забыться, и в уши опять лез скрипучий перестук колес: «Виноват… виноват…»

«Ну, конечно же, виноват, – признавался Лукашин. – И надо было таскаться к этой вертихвостке… Баню выдумала…»

И чем больше он бичевал себя, тем прекраснее и желаннее становилась для него Анфиса. Закрыв глаза, он припоминал свои встречи и разговоры с нею, мысленно нашептывал ей самые нежные и ласковые слова, снова и снова вспоминал свою недавнюю встречу у прясла. Растерянно-счастливые глаза Анфисы, какая-то хмельная, головокружительная работа… Полдник под кустом. В тени куста холодок, но от разгоряченного тела Анфисы – жар. Как от солнца… Вечером они шли по теплой, пыльной дороге, из-под ног у них с треском сыпались кузнечики, пахло конопляниками, и в мягких сумерках, совсем-совсем рядом, ее лицо… Ах, как хорошо!..

Резкий толчок телеги встряхнул его. Он открыл глаза. Телега сворачивала с большака в перелесок. Значит, скоро сельсовет. Подумав, он спрыгнул наземь. Недоставало еще встретиться сейчас с председателем. Начнет опять изводить вопросами, что да как на фронте. Будто он Комитет обороны… Сзади него последний раз проскрипели колеса.

За поворотом большака Лукашин спустился к реке – лугами до Пекашина ближе. Сквозь приречные кусты ивняка лениво поблескивала Пинега. Нога мягко ступала по роскошной отаве. Тихо похрустывали опавшие листья. Наступала осень…

У ручья Лукашин нагнулся, чтобы напиться. И в это время услышал над собой какие-то тоскливые, за душу хватающие звуки, падающие прямо с неба. Он поднял голову. Высоко-высоко в холодном поднебесье, вытянувшись неровным, изгибающимся клином, летели журавли.

«Рано они что-то в этом году», – подумал Лукашин.

Закинув голову, он долго следил за ними. Вот уж они рябят черными точками, вот уж и точки растаяли в голубой дали, а в воздухе все еще стоит тоскливое прощальное «курлы»…

Тревожное, щемящее чувство все сильнее и сильнее охватывало его. Он попытался представить себе путь журавлей: через фронты, через пожарища, через завесы черного дыма, подымающегося до самого неба…

И постепенно в его воображении встала Россия – израненная, окровавленная, в неимоверном напряжении ведущая гигантский бой на своих просторах. Сейчас он как бы заново перечитывал суровые призывы газет, вникал в их простой и страшный смысл: «Социалистическое отечество в опасности!», «Ни шагу назад!», «Выстоять!». И постыдными и ничтожными показались ему те личные переживания и муки, которыми он жил и страдал последнее время. Одно огромное желание: «Выстоять!», которым сейчас жила вся страна, захватило его целиком и вытеснило все другие желания.

Твердым, размашистым шагом Лукашин зашагал к деревне. Теперь все ясно. Скорей, скорей на фронт!

Но едва он поднялся на пригорок и далеко впереди себя увидел белый платок, как прежние сумятица и неразбериха поднялись в его душе. У прясла на возу стояла Анфиса и укладывала снопы.

И тут Лукашин впервые по-настоящему понял, что через неделю он уже не увидит ее…

В сумерках Лукашин зашел в правление. Огня не было, но он еще с порога разглядел белый платок Анфисы. Она сидела с кем-то в потемках, разговаривала.

Лукашин осторожно присел к печке, прислушался.

– Дите ведь скоро… – всхлипывал мужской голос, – а она и видеть меня не хочет, в дом не пускает.

Лукашин мысленно посочувствовал Николаше, который сейчас, видимо, был в таком отчаянном горе, что растерял свое красноречие.

– Дите ведь… Кабы я сильничал, а то «видеть не хочу»…

– Что уж она так-то… – задумчиво сказала Анфиса. – Сама кашу заварила, а теперь нос воротит. Ты ведь тоже чего-нибудь стоишь. Так-то и пробросаться можно.

– Вот, вот… – заширкал носом Николаша, – так мне и мать говорит. Брось, говорит, Колька, сама прибежит, вешаться еще будет. А я не могу… Любовь… Тебя бы она послушала, Петровна, а?..

– Ладно, поговорю. А ты тоже хорош. Раскис! Хуже бабы. Гордость иметь надо.

Когда Николаша вышел, Лукашин, волнуясь, подошел к Анфисе:

– Нам поговорить надо…

– Мы свое отговорили… – Голос Анфисы показался ему усталым, безразличным.

– Анфиса, пойми, я через три дня уезжаю…

Он слышит глубокое дыхание.

– Через три дня… – Голос Анфисы дрогнул.

Но вслед за тем она спокойно сказала:

– Ну, счастливого пути, Иван Дмитриевич.

– Фиса, дорогая… – Лукашин схватил ее за руку.

Анфиса резко вырвала руку, гневным шепотом опалила его:

– Постыдился бы!

Скрипнула дверь. Кто-то вошел в контору.

– О нас не беспокойтесь, Иван Дмитриевич, – сказала громко Анфиса. – А в дорогу вас соберем. Кладовщик масла, мяса даст. За добро добром платят…

Лукашин, едва не сбив какую-то женщину, кинулся к двери и выбежал из правления.

Поздно вечером он долго ходил около дома Анфисы. В полузакрытом окне горел свет. От белой занавески на всю улицу отбрасывалась тень Анфисы. Она сидела сбоку стола. «Сейчас постучу в окно», – решился наконец Лукашин и осторожно, боясь наступить на тень, стал обходить ее. В том месте, где начиналась линия лица Анфисы, он остановился, нагнулся к земле и, улыбаясь, провел рукой по прядке волос, съехавшей на лоб. В тот же момент за спиной вырос какой-то человек:

– Кто тут пьяный – на ногах не стоит?

В отблесках света Лукашин узнал Федора Капитоновича.

– Тут… искал… ножик потерял…

– А ножик-то какой?

– Ну какой, какой… Ножик с ручкой…

– А может, с двумя? – лукаво усмехнулся Федор Капитонович. – Я еще тогда у прясла приметил… Ну, ищите, ищите… Помним – были и мы рысаками.

«Пронюхал, старая лиса! Наверно, вся деревня знает. И Новожилов намекал…»

Он постоял немного в раздумье и, зло махнув рукой, зашагал прочь, но, отойдя метров сто, снова остановился и, прислонившись к изгороди, долго глядел на окно Анфисы…

Глава сорок седьмая

В день отъезда Лукашина Анфиса с утра уехала на сенопункт. Она боялась, что не выдержит, по-бабьи разревется на людях.

Днем, подхлестываемая работой и людьми, она лихорадочно хлопотала: отправляла подводы с зерном, бегала из бригады в бригаду, работала на молотилке, проверяла силосные ямы. Но когда наступал вечер, она со страхом думала, что будет еще ночь, когда ничем нельзя заглушить своих страданий, некуда убежать от самой себя.

Она осунулась, почернела. Марфа Репишная допытывалась:

– Говори, что с тобой. На тебе лица нету.

Но разве пожалуешься, расскажешь кому, что тебя на другую променяли, в душу тебе плюнули? Ей хотелось верить настойчивым и горячим заверениям Лукашина, потому что, как ни чернила она его в своих мыслях, она по-прежнему и даже еще больше любила его, но стоило ей вспомнить тот вечер в избе Варвары – и снова гнев и отвращение закипали в ее душе.

Сенопункт – место сдачи сена государственным организациям – у «Нового пути» был общим с «Красным партизаном». На днях предстояло сдавать последнюю партию сена, и Анфиса хотела заранее подготовить место.

Завсенопунктом, хромой старик из «Красного партизана», поздоровавшись, вздохнул:

– А мы, Петровна, осиротели. Прокопья Николаевича на войну провожаем…

– Фролова?

– Его самого. Начали было немножко оживать при нем, а теперь опять все по-старому. Так, видно, всю жизнь и будем… Надо бы проститься – на войну человек уходит, – да как уйдешь? К вечеру сено должны привезти. Ох и война… У нас по деревне девятнадцать мужиков убито, а ей и конца не видно. Останется ли кто на развод?..

Разговор со стариком совсем пришиб Анфису. Что она делает? Ведь Иван Дмитриевич… Ваня… Ехать, ехать, сейчас же ехать! Наглядеться хоть в последний раз. Пущай все знают, пущай все видят!

Но в ту минуту, когда она уже готова была бежать к коню, в воображении ее вдруг выплывало насмешливое, самодовольное лицо Варвары. Она видела ее прищуренные, с затаенным ехидством глаза, она знала даже, о чем та думает: «Ну, ну, простись, Анфисьюшка. Не сумела иначе – простись хоть так. Мы не жадные…» И тогда оскорбленная гордость опять мутила ее рассудок, заглушала все чувства.

После полудня погода начала меняться. С запада нагоняло тяжелые водяные облака. На потемневшей земле торопливо хозяйничала осень: с шумом обрывала высохшие листья с деревьев, раскидывала их по зеленой отаве, осыпанной серебряными капельками растаявшей изморози. Анфиса, отметывая вилами сено, с тоской посматривала по сторонам. Вот и лето прошло. Не за горами зима холодная, с вьюгами да морозами. А потом опять придет весна – веселая, с цветами, с птичьим гомоном. Только у нее не будет весны. Нет, не будет… Один-единственный раз улыбнулось ей бабье счастье, и того не сумела взять…

На страницу:
19 из 21