bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

На уровне реально-символического языка субъект выражает себя через целое культуры. Подобное выражение требует знания кода культуры как некого шифра. Данный шифр фиксируется в понятии «метонимия» – в художественном смысле этого слова – смещение, сближение сходных категорий, наращиваемых по сродству, знание которого хранится в копилке культурной памяти. В метонимии Я выражает себя через мир, а мир является отражением Я, расширяя его границы до космических возможностей. В таком случае происходит кумуляция (накопление) культурных ценностей и одновременно некое погружение в гештальт – застывание в пространстве. В рамках синтагмы мыслят цивилизационисты и богословы. Этот метафизический момент при всей своей консервативности – очень революционен. Ведь на уровне синтагмы происходит не только формирование памяти истории, но и разрыв с предыдущим ходом истории (радикальный разрыв) как предпосылка формирования нового причинно-следственного ряда. В синтагме встречаются позиция и негация, революция и консервация, традиция и новация, взаимодействие (диалог) которых составляет предпосылку успешного развития культуры, личности и цивилизации. Условным означающим синтагмы является пространство – место, где для смерти (времени, конечности) нет места, вакуум, в котором происходит истинное событие. По своей сути синтагма враждебна ценностям наслаждения, потребления и эгоистического переживания. Если интерпретировать семиотику с точки зрения этики, синтагма – это чистый альтруизм поступка личности, категорический моральный императив, отвечающий за субъективацию смыслов культуры, за личное переживание архетипа как индивидуальной поэтики, дающей субъекту пропуск в соборное целое.

Современное капиталистическое общество почти не знает синтагмального мышления. Оно не универсально, так как не апеллирует к негативной онтологии великой пустоты целого. Оно не индивидуально, так как исключает личность как избыток, включая человека в циркуляцию капитала и заменяя самость инаковостью ложных либеральных свобод, толерантностью бесконечного репрессивного Другого. Данное общество также подвергает забвению позитивную онтологию присутствия, в которой существует традиция. Это общество есть парадигма. Парадигма лишена универсальности, индивидуальности и бытийности. Она – симулятивна. Но, чтобы скрыть ее иллюзорность, создается культ выпяченной, раздутой до эгоизма, преувеличенной «индивидуальности», в которой подлинная сущность человека заменяется воображаемой «идентичностью». Вдоль вертикальной оси циркулируют мнимые идентичности, со своими скользящими означающими. Речь идет о поверхностных смыслах, рождаемых сознанием, – идеальных значениях, – а также о плавающих временных знаках, их означающих. Парадигма – это темпоральность, постоянное переживание времени, коим движется капитал, наслаждение этим временем. Это – диахрония и динамика. Вдоль парадигмы циркулируют и текут тренды, бренды, дискурсы, тексты, эмблемы и всё, что связано с миром глобального мультикультурализма. В художественном смысле этого слова парадигма есть метафора: культ Я предполагает постоянное производство личностью смыслов и текстов, в которых она и растворяется, превращая человека в отражение мира, провоцируя смерть автора как некое ложное событие. В парадигме происходит обратный эффект культа личности: чем больше человек её культивирует, тем меньше её становится, потому что, как известно, любовь – это спасение индивидуальности через жертву эгоизма (В.С. Соловьев), а не эгоизм, губящий индивидуальность. Именно в любви, в соборном целом синтагмы, где, кажется, нет места каждому отдельному человеку, и возможно подлинное «Я», подлинная самость. В парадигме же «Я» превращается в баннер – плакат, который держит перед собой человек, отвечая на вопрос «Кто я?», маркируя свою идентичность самим ответом. Кто «Я»? Левый? Правый? Гетеросексуалист? ЛГБТ? Веган? Мясоед? Либерал? Консерватор? Милитарист? Пацифист? Ваксер? Антиваксер? Итак далее.

Конфликт синтагмы и парадигмы – явление, характерное для нашего времени. В экономическом смысле слова речь идет о конфликте между капиталом, расположенном в парадигмальном времени динамики, и трудом, расположенном в синтагмальном пространстве статики. Этот конфликт назвал «разрывом брака» между капиталом и трудом 3. Бауман[12]. Что может быть трагичнее, чем пропасть, расширяющаяся между человеком и глобальной машиной, населением планеты и финансовыми элитами, работодателями и их работниками? Ведь это – не просто классовая пропасть. Это – базовая травма человечества, уходящего всё дальше от подлинной памяти, культуры, цивилизации, человечности. Безусловно, глобальный мир не может не знать об этой травме. Она – Реальное, пустота, пропасть, о которую он «спотыкается». Она – тот забытый Бог, тот утраченный моральный императив, тот глубинный цивилизационный и нравственный смысл, который грозит разорвать слаженную текучку плавающих символических означающих, которыми играет гегемония. Травма грозит глобальному миру коротким замыканием, миганием, а в перспективе – разрывом и крахом. Следовательно, необходимы швы, чтобы её каким-то образом залатать или обыграть, открытые или закрытые швы.

Конфликт между временем и пространством частично сглаживается за счет того, что время и пространство сжимаются в мире современных информационных технологий благодаря космической скорости цифры, преодолевающей любые расстояния мгновенное, а также благодаря весьма солидной скорости авиаперелетов. Сжатие времени и пространства называется «компрессия», и обычно глобалистами компрессия описывается в весьма радужных красках, как бесконечное расширение возможностей человека. Возникает вопрос: как одновременно может происходить конфликт времени и пространства и их слияние? Бауман не отвечает на этот вопрос, фиксируя распад временнной вертикальной оси динамичного капитала и пространственной горизонтальной оси статичного труда, но при этом утверждая, что время и пространство сращиваются.

Очевидно, что эти взаимно исключающие процессы должны происходить на разных осях. На оси синтагмы, в области труда, которым занимается простое народонаселение планеты, пространство и время конфликтуют. Время в лице капитала пытается подчинить себе пространство. Пространство в лице личности образует избыток и сопротивляется. Если всё-таки происходит их компрессия, то здесь она означает полное забвение интересов трудящегося, полное забвение синтагмы, в пользу парадигмы, овременение пространства. Человек подчиняется глобальному цифровому капиталу. Пространство буквально «нанизывается» на вертикальную ось времени, как бусина на нитку, начиная скользить по ней в виде идентичности-одиночки, обслуживающей рынок в цифровом рабстве за компьютером. Человек остается статичным на своем месте, подчиняя работе весь свой досуг, смешивая труд и досуг, рабочее и домашнее время, приватность и публичность, собственно работу и отдых, душу и социальный статус. Иными словами, если время и пространство воюют на территории пространства, побеждает время. Время осваивает чужую для него территорию субъекта.

Что происходит, если время и пространство воюют на территории времени? Существует группа людей, для которой компрессия хронотопа – это бесконечное благо и расширение возможностей. Речь идет о самих капиталистах, о финансовых элитах, а также о той части интеллигенции («меритократия»), которой удалось стать властью, точнее, присоединиться к власти: войти в мир производства и преумножения капитала, когда работник является еще и работодателем, потребителем становится производителем. Эта постмодерная модель экономики соединяет producer и consumer в единую модель фрилансера и так называемого «креативщика» – prosumer[13]. Формируется специфическая группа людей – «креативная элита» общества, – которая сочетает в себе черты богемы и буржуазии, она называется на сленге Bobo – в честь начальных букв англоязычных версий этих слов. Герои этой прослойки – уже не нищие богемные художники, поэты, учителя, искатели приключений и бродяги. Они стали частью рукопожатной светской тусовки финансового мира. Они – часть гегемонии, часть её символического порядка. «Бобо» – это капиталисты и трудящиеся, производители и потребители продукта и товара одновременно. Они – довольно быстрые, скользкие, гибридные и текучие. Они создают современный мир для избранных трёх Т (таланта, технологий и толерантности): во всяком случае, до недавнего времени их снобистскому сознанию так казалось.

Хипстеры, тусовщики, креативный класс – это категория людей, которая обладает довольно высоким финансовым, культурным и символическим капиталом. Она вхожа в верхи общества. Доступ туда им предоставляет символический капитал. Образуется замкнутый круг: чтобы примкнуть к элитам нужен символический капитал, а символический капитал обретается только в среде элит. «Бобо» – при всей декларации толерантности, технологичности и открытости, – весьма закрытая каста. Они приписывают себе исключительный «талант», диктуют моду и полагают себя избранными. Элитаризм «бобо» раздражает обыкновенных людей и никак не разрешает всеобщую базовую травму. Ведь количество креативных элит – совсем небольшое для её сшивания, оно не покрывает всё стардающее население планеты. Креаторы преобладают в странах постколониального и постструктурального сетевого капитализма, где значительную часть сектора экономики составляет не производство товаров, а производство услуг – так называемый «третичный сектор» (США, Германия, Великобритания, Япония). Услуги могут быть самыми разными: от сервисных расширений компьютерных программ до услуг образов жизни, стилей и переживаний. Продаются не продукты, а знаки, символы и наслаждения. Воюя на своей территории с пространством, время питает иллюзии относительно своей победы, но это не совсем так. Время не учитывает избытка. Время бессильно перед коллективным лишним человеком. Оно боится его.

Не все общества в мире являются обществами времени, обществами, третьей волны, обществами информационного менеджеризма и креативной меритократии. Актуальность хлеба и воды перед мафином и кока-колой – очевидна. Существуют и успешно развиваются индустриальные общества второй волны. Большая часть планеты функционирует в рамках не символического, а классического, товарно-денежного обмена, развития промышленности как вторичного сектора экономики, и это не является чем-то «отсталым», «патриархальным», «задним», как это пытается представить мир глобального цифрового капитализма. Наоборот, у таких обществ складывается огромный потенциал в плане неоиндустриализации, перехода к четвертой волне развития общества, к самым наукоёмким и прибыльным отраслям промышленности. К таким обществам принадлежит и Россия – коллективный «лишний человек», человек хлеба и воды, на пути победоносного шествия капиталистического макдональдс-времени. Западная темпоральность рынка спотыкается о «бревно» традиционного российского цивилизационного пространства.

Информационные общества пытаются «обезвредить» индустриальные общества, превратить их в свои аграрные колонии, спровоцировав их откат к первой волне, к первичному сектору сельского хозяйства, к хутору, как, например, коллективный Запад поступает с Украиной с целью победить русское пространство. Однако Россия и Китай с их промышленными мощностями не дали с собой поступить аналогичным образом, что усилило конфликт Запада и Востока, не только в цивилизационном, но и в классовом и хронотопическом смысле слова, спровоцировав войну цивилизации времени с цивилизацией пространства, Запада с Востоком. Мизерного количества креативных элит Запада явно не хватает для всей планеты, чтобы угомонить или запудрить эту травму. И этого не нужно делать. Глобальный мир мечтал бы о том, чтобы небольшая группа креативно продвинутых личностей управляла всем человечеством в построенном для него кибернетическом концлагере. Ситуация последних лет показала, что это – невозможно: время и пространство, как две льдины, начинают раскалываться, провоцируя немыслимые сдвиги в культуре и архитектонике человеческого общения, во всех приоритетах и ценностях, которые насаждались временем – органической стихией идолов театра.

1.5. Топос и локус

Итак, в движении капитала всё подчинено времени. Время поглощает пространство и покоряет его себе, неумолимо двигаясь вперед. Любые попытки создать радужную прогрессивистскую картину глобализации как движения вперёд смыслов, значений и знаков, тотально вовлеченных в циркуляцию денег, разбиваются об это оставшееся «лишним», избыточным, пространство простого трудового человека, или же, пространство цивилизационного очага, пространство архетипов культуры, провоцирующего «мигание» ладно скроенной символической сшивки глобализма, В глобальной матрице человек и его культура – это всегда нечто лишнее, мешающее, не предусмотренное, которое необходимо оседлать, освоить, назвать «приличным» туристическим именем. Как только пространство становится частью глобального движения, оно из топоса превращается в локус.

Попробуем объяснить. Топос – это нечто целостное и духовное, имеющее отношение к синтагме. Это – сгусток исторической памяти, культурное ядро, Логос. Топос как «место» цивилизации предполагает гештальт и опирается на архетипы. Топос – это статика и синхрония, он имеет отношение к социологии пространства, к структуре художественного произведения. В топосе происходят плодотворные диалоги культур. Совершенно иная ситуация с локусом. Локус не имеет укоренённости в цивилизационные глубины. Эта пространственная единица нанизана на временную ось капитала: локус является главным понятием в философии темпоральности. Локус, будучи внутренне статичным, движется во времени вместе с капиталом. Он как бы «насажен» на стремительный прогресс. Он – капсула, летящая с космической скоростью в виртуальном цифровом пространстве. Локус рождает истории, мемы и медиа-вирусы, туристические бренды и имиджи. Локус – это место, которое перестало быть местом, а стало овремененным экзотом некой территории, где «всё хорошо» или «всё плохо». Глобализм превращает в локусы целые области, регионы, государства.

В основе образования локусов лежит фантазм об идеальной мировой культуре, связанной взаимными трансферами, субтитрами и переводами. В мире google maps, освоенном и подчиненном колониальной и постколониальной парадигмами, топосов больше нет, как нет необитаемых островов, остаются одни локусы. Механизм их образования – предельно прост. Там, где больше нет бытия, избыточные черты бытийственности необходимо куда-то «деть». Они вхоят в режим «время», ведь пространство порабощено, синтагма поглощена парадигмой. Происходит перенос синтагмы на парадигму, осуществляется онтологизация истории, пространство накладывается на время и обретает черты времени, причем, времени мифологического, хаоса или космоса, Золотого века или первобытного ужаса. Овременение пространства состоит в том, что посреди двадцать первого века, в эпоху абсолютной информационной прозрачности, «вдруг» образуются якобы непроницаемые, закрытые, «таинственные», идеализированные или демонизированные, искусственные пространства, подобные диковинным или монструозным странам из далёкого прошлого, о которых «никто ничего не знает». «Русский мир» стал одним из таких пространств.

Эти пространства вызывают отдаленные пейзанские ассоциации с аборигенными культурами «где-то не здесь», «где-то там», «там, как тогда» – Чужого, подлежащего аккультурации, приручению, одомашниванию. В мире, в котором больше нет ничего неосвоенного, в мире виртуализированном и поглощенном тотальным цифровым контролем, вдруг возникает что-то, что предусмотрено этим же миром как «свое другое» – нечто пугающее, несущее какие-то перверзивные, извращенные, хронотопы. Естественно, они не являются таковыми, но представляются так: при этом игнорируется реальная травма этих культурных пространств, их онтология и быт, их живая и кипучая повседневность, их метафизическое ядро и общественные коллизии. Локус представляет собой легитимированное отличие пространства в рамках царства времени.

Если воображаемые локусы – непроницаемы, они однородны, они лишены внутренних противоречий и конфликтов, там «всё ужасно» или «всё прекрасно». Чего стоит только создание образа России как воображаемого пространства и монструозного локуса, где всё «однородно и ужасно». Альтернативой России провозглашается просвещенная Европа, где «всё прекрасно», где действуют права и свободы человека. И этот черно-белый бинаризм действует прямо посреди мира, где, казалось бы, победили релятивация, плюральность и толерантность. Лишний раз мы получаем подтверждение, что под маской карнавала многообразия скрывается очень жесткий мир дуальности своих и чужих. В мире, где время обязано подчинить себе пространство, последнее дробится подобно мозаике. Оно делится на ряд герметичных локусов путем фрагментации. В глобализме еще существует понятие «фрагмеграция» для обозначения осознанного дробления мира как нишевой аудитории для маркетинга. Вот – истинные задачи постколониального (на самом деле гиперколониального) постмодерного регионализма: создать как можно больше таких локусов, которыми легко будет управлять.

Отдельно хочется сказать, что символическое насилие, которое политика регионов осуществляет над отдельными цивилизационными и культурными пространствами, не сводится к дистанциированию от них как от замкнутых образов Чуда или Чудовища. Существует более тонкая, связанная с фрагмеграцией, форма либерального насилия, предусматривающая дробление идентичности локуса, а не с отдаление от нее, кога вместо герменевтического замкнутого круга полной «непонятности» мы имеем некое приручивание, одомашнивание Чужого. Туристический эрзац символического Другого предполагает его членение на «выгодные» и «невыгодные» идентичности внутри самого культурного поля Другого.

Ж. Ваарденбург на примере феноменологии религии «нового стиля» показал движение от традиции к отдельным группам, а от них – к индивидуальным сознаниям[14]. Казалось бы, что ж удивительного в том, что изучаются не объективные факты, а субъективные феномены? Это нормальная задача для представителей трансцендентализма, феноменологии, психоанализа, релятивизма. Но подтекст состоит в том, что под видом поиска очевидной расколотости Другого, его внутренней неоднородности и гетерогенности, поиска, который, казалось бы, говорит нам о высшей степени адекватном и объективном, бережном, отношении к Другому как к Реальному, а не Воображаемому, осуществляется его насильственное членение на «удобные» и «неудобные» для себя элементы.

Вспомним опыт культурной антропологии Запада. М. Мид, Р. Бенедикт, Дж. Гершкович, Р. Роршах и Л. Фробениус выделяли в аборигенных культурах фундаментальных и маргинальных субъектов, к числу первых относя базовых носителей ценностей старшего поколения, которые сопротивляются вестернизации, а к числу вторых – «продвинутую» и ориентированную на либеральный Запад молодежь[15]. Аналогичным образом Л. Харрисон и М. Грондона выделяют «токсичные» и «полезные» для капитализма регионы, отдельные участки в тех или иных регионах, отдельные группы людей, пригодных для нишевой аудитории воздействия коллективного Запада[16]. Членение потенциальных потребителей, с чьими желаниями необходимо работать, обольщая и прельщая, на локусы, хабы, кластеры вполне соответствует целям рыночного маркетинга. Так создаются не только воображаемо однородные, но и воображаемо неоднородные локусы. Опять-таки, обратимся к России, по отношению к которой западные коллеги выделяют условно «плохих» русских, придерживающихся традиционных ценностей, и условно «хороших» русских – либеральную среду, нацеленную на западный рынок.

Политика идентичностей многочисленных других – это «культурализм», в крайнем проявлении – «мультикультурализма». Он не способен преодолеть основные трудности глобализма, смещая его глубокие цивилизационные и классовые проблемы в область поверхностной культуры, мигрирующей от места к месту по эффекту бабочки. Смещение травмы – временный заслон. Оно не исцеляет от диссонанса ядра и периферии глобальной экономики, от конфликта капиталистов и трудящихся, а также от не менее актуального сейчас конфликта Запада и Востока, который не принадлежит к сфере Воображаемого, как полагают классические марксисты, пытаясь все проблемы решать исключительно в социальной области, в области неравномерного распределения ресурсов, но действительно имеет место быть.

Цивилизационизм может представать Реальным, более того – Символическим Реальным. Культурные смыслы и архетипы являются глубинными духовными двигателями истории, они во многом определяют мотивации субъектов на бессознательном и сознательном уровне, что, в свою очередь, формирует поведение, в том числе в экономической сфере. М. Вебер в свое время убедительно показал, как религиозная этика влияет на производительные силы и производственные отношения[17]. Цивилизация во многом определяет экономический психотип и экономические коллизии в той или иной культуре, ее склонность к капиталистическим или коммунистическим, индивидуальным или коллективным, альтруистическим или прагматическим отношениям.

Это не представляется нам чем-то вроде утопии, метафизики. Исторически обусловленное и лабильное общественное сознание опирается на ментальность, уходящую корнями в константные культурные коды. Это и есть цивилизационное поле, это и есть синтагма, это и есть архетип исторической памяти, сакральное. Это и есть тот топос, который всё равно существует и противится искусственной унификации или искусственной фрагмеграции маркетингового мира. Нам со всей неизбежностью необходимо отличать воображаемую культурную идентичность рыночного локуса, которая, конечно, является вторичной относительно экономики (и здесь марксизм применим), и реальную самость цивилизации, во многом определяющую экономические отношения, и здесь необходимо перейти от диалектики К. Маркса к аксиологии и онтологии присутствия, не боясь и не стесняясь её.

1.6. Рыночный марксизм и левый нацизм: гримасы идолов

В последнее время на волне постколониальной парадигмы западного мира получило огромное распространение идейное и общественное направление, которое Славой Жижек назвал «либеральный коммунизм», но нам это определение кажется недостаточным. В богемной середе упомянутых нами выше гибридов Bobo – смеси богемы и буржуазии, – среди хипстеров и креаторов на почве идей социал-демократии и реформаторства глобализма в леволиберальном направлении постепенно вызревает движение, известное как «скептицизм», «альтерглобализм», «антиглобализм». Современный мир без конца плодит идолов рынка и любит театрально играть словами, потому мы не будем сейчас углубляться в тонкости различения этих терминов, хотя общепринятым считается, что альтерглобалисты, близкие к трансформизму, выступают за «трансформации» внутри глобальной системы, а антиглобалисты, близкие к марксизму, пытаются свергнуть всю систему вплоть до разрушения капитализма. Но, несмотря на социальный утопизм, радикализм и пугающую анархичность декларированных ими целей, на деле ничего подобного не происходит. Все эти протестные движения, в конечном итоге, сводятся к апроприированным самой глобальной системой «новым левым» (new lefts), выросшим из постструктуральной философии постмодерна, Бунтов Сорбонны 1968 года, Элвиса Пресли, «Битлз» и электрогитар, ставших достояними экрана для мещанина.

Отношение к «новым левым» всегда имеет некий оттенок иронии со стороны академических и традиционных сторонников учения Карла Маркса: то, что предлагают трансформированные марксисты, зачастую ограничивается «бунтом на продажу», умеренным и боязливым левым либерализмом в рамках косметического ремонта капиталистической системы, с усвоением всех её недостатов, включая русофобию. Например, специфика украинской новолевой оппозиции до начала специальной военной операции состояла в том, что ее представители много и, казалось, радикально говорили о необходимости изменения и даже ломки системы американизма, в которую попала Украина через цветную революцию. При этом они не предлагали никакой позитивной программы действий, ограничиваясь умеренной критикой национализма или весьма неубедительно апеллируя к «просвещению масс». За восемь лет левая оппозиционная платформа Украины так и не выработала сколько-нибудь действенной стратегии сопротивления западному колониализму мирным путем и, учитывая крен всей системы политикума вправо, ограничилась центризмом, довольно лояльным к действиям правых радикалов.

В конечном итоге, эта умеренность завершилась тем, что после начала специальной военной операции России на Украине большая часть украинской оппозиции вовсе умолкла или приняла откровенно пораженческую, «пацифистскую», позицию, свойственную для пассивной толерантности, всегда находящейся на стороне наиболее агрессивного участника конфликта. Именно центризм, умеренность и пассивная толерантность, выдаваемые за «адекватность» и «объективность», породили трусость и коллаборацию, сделав оппозицию не способной стать субъектом альтернативной власти. Так, оппозиция в глобальной системе оказывается по одну сторону с глобалистами в условиях невозможности сделать моральный выбор, принять решение и стать субъектом истинного исторического события. Украинские оппозиционеры-центристы, которые в одинаковой степени критиковали глобальный Запад и глобальную Россию как равноценные проявления критикуемого ими конвенционального глобального мира, делящего Украину, в условиях войны Запада и России, не удержали мета-позицию и приняли сторону Запада – ядра глобальной экономики, места, где глобализм зародился и представлен наиболее интенсивно. Деларируя антиглобализм, они поддержали квинтэссенцию глобализма, приняв даже его изнанку – национализм – и став русофобами. Вот к чему приводит пассивная толерантность. Подобную мягкотелость кукольного сопротивления глобализму со стороны левых мы и называем «рыночный марксизм», или «либеральный коммунизм». С кем же в паре оказывается рыночный марксизм, будучи апроприированным глобализмом?

На страницу:
3 из 5