bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 8

Служащие – и мужчины, и женщины – двигались чуть церемонно, гордо выпятив грудь, в общем, как на картине городского пейзажа. Их желудок требовал движения под мягкими, полупрозрачными лучами солнца, забота о здоровье приводила в движение ноги. Чистый воздух, солнце, получасовая прогулка – все на пользу, еще и даром.

Сэйитиро подумал: «Естественно, когда такая забота о здоровье рождается у кого-то одного. Но множество людей, озабоченных тем же и действующих синхронно, фантастически уродливо. Как это отвратительно, когда такое количество народу ставит своей целью прожить долго. Дух санатория. Концентрационного лагеря».

Он вспомнил о ранке в уголке губ, которую утром оставила безопасная бритва. Лизнул кончиком языка, во рту остался горько-соленый привкус. Вспомнил, как его взволновала эта крошечная оплошность, когда он вдруг увидел в зеркале выступившую на губе кровь. Хорошо изредка пренебречь осторожностью. Может быть, бритва по его воле на миг скользнула вбок.

– Вот тут ты еще, наверное, не бывал, – гордо произнес Саэки, пробираясь впереди Сэйитиро между обожженными столбами, преграждавшими путь машинам.

– В детстве точно приходил, но…

– В детстве – это другое.

Ступая по бумажному мусору, разбросанному в тени низкой сосны, они увидели бронзовый памятник. Всем известный памятник сидящему на коне самураю Кусуноки Масасигэ[9].

Кусуноки в надвинутом на глаза рогатом шлеме правой рукой крепко держит повод. У мощного рысака напряжены все мускулы, голова горделиво поднята, левая передняя нога копытом рассекает воздух, грива и хвост вздыблены встречным ветром. Удивительно, что старый памятник воину, верному императору, благополучно пережил оккупацию. Возможно, на это смотрели сквозь пальцы, потому что конь был выполнен едва ли не лучше самого Кусуноки. Под тонкой бронзовой кожей наливались, как живые, мускулы готового броситься в битву молодого жеребца, угадывались набухшие вены. Мощь, сквозившая в позе, вызывала в воображении врага там, куда направлял коня всадник. Но враг уже мертв. Опасный, сильный, закованный в броню враг пропал из виду, давно сбежал с поля боя, обернулся хитрым и лукавым и усмехается, паря в неясной весенней дымке над головами деревенщин, которые, раскрыв рот, разглядывают бронзового коня.

Девушка-гид объясняла нескольким таким из деревни:

– Посмотрите. У лошади на кончике хвоста воробьи свили гнездо и сейчас чирикают «тюко, тюко» – звучит так же, как «верноподданность и сыновний долг».

Поднявшийся во второй половине дня ветер буквально срывал с высохшей от весенней пыли губной помады звонкий молодой женский голос. Кое-кто из экскурсантов, словно не расслышав, прикладывал к уху морщинистые руки, в которые навеки въелась земля.

Горы бумажного мусора, невероятно много голубей. Голуби сидели на шлеме между рогами. Шорох шагов усталых путешественников, уныло шаркающих по гравию. В общем, депрессивная картина – оскудение, покрывшее все, будто весенняя пыль.


Мрачный вид, мрачный пейзаж… Они не говорят, как изменились существующие в них вещи. После окончания Корейской войны временное оживление инвестиций продолжалось весь прошлый год, но вскоре наступила депрессия. Само слово «депрессия», как туча пепла, поднялось со страниц газет, разлетелось по ним, замутило воздух, осело на предметах, изменилось по смыслу. В мгновение ока деревья превратились в «депрессивные», дождь, бронзовый памятник, галстук стали «депрессивными». Некогда, в похожие времена, читатели радостно встречали истории из жизни слуг Куни Сасаки, сегодня народ с удовольствием читает повести Гэндзи Кэйты[10]. Все дело в том, что, хотя книги такого рода в некоторой степени продукт отчаяния, в них нигде не встречается само слово «отчаяние».

Саэки и Сэйитиро сели на металлическую цепь, ограждавшую памятник. Приятно было с бесстрастным лицом курить в окружении туристов.

– Завидую я Кусуноки. Не думал он о таких вещах, как процветание, депрессия.

– Мы сами в чем-то Кусуноки. Хорошо, если бы только верноподданность и сыновний долг заставляли терять голову, – произнес Саэки, больше склонный к цинизму, чем Сэйитиро. – И потом, с сильным конем у нас все в порядке. Наш конь зовется компанией финансовой группы.

– На самом деле сильный конь.

– Бессмертный. Просто феникс среди коней. Лапы, крылья оторвали, сожгли, а он вмиг возродился.

Саэки был циником, но ни за что на свете не поверил бы в «крах». Он и по жизни верил в бессмертие, несокрушимые памятники. В спорах его чуть выпуклые глаза прямо сверкали за стеклами очков.

– А-а, да. Забыл тебе рассказать, – неожиданно, словно вернувшись на землю, проговорил Саэки. – Утром в газетах появилась заметка, что женщина, глава косметической фирмы, обанкротившейся в депрессию, покончила с собой. Все, похоже, считают, что причина не в этом, а в мужчине. Вот доказательство: к роковому шагу подтолкнуло то, что ее в молодости бросил мужчина. Она добилась успеха и, притворяясь мужененавистницей, то и дело меняла спутников, а последний мужчина бросил ее в момент банкротства фирмы. И кто, ты думаешь, был первой любовью, кто подготовил почву для самоубийства? Наш начальник отдела, господин Саката.

Сэйитиро уже слышал эти сплетни. Однако простодушно и по всем правилам изобразил удивление:

– Да что ты говоришь! И наш начальник пережил романтические времена…

– Ты прямо сама наивность.

Сэйитиро, услышав это, сдержал довольную улыбку.

– Нет здесь никакой романтики. Просто в студенческие годы начальник сблизился с ней, чтобы она дала деньги на учебу. Типичный прагматизм. Начальник еще до прихода в нашу компанию «Ямакава-буссан» постиг дух предпринимательства.

– Мы должны брать с него пример.

– Ну, по крайней мере, не ты. Ты простодушный славный парень: если влюбишься, то безоглядно, со всей пылкостью.

Такая неожиданная оценка со стороны осчастливила Сэйитиро. Он слишком открылся перед Саэки, но тот, как ни крути, был способным, рассудительным и бесконечно далеким от типа славного парня – он наслаждался собственной сложностью. Как-то раз он с серьезным видом поделился с Сэйитиро своей бедой:

– Завидую я тебе. Ведешь себя естественно, при этом и родился там, где адаптировался к обществу. У тебя нет страха перед будущим, уважения к авторитетам и чересчур строгим взглядам на жизнь.

Возвращаясь окольным путем вокруг перекрестка на Хибия, они критиковали власти за политику дефляции. Единственный способ – это навести порядок в финансах. Формирование бюджета прошло практически без обсуждений. Повторялся один сценарий: как восторг от возвышенной страсти неизбежно заканчивается крушением иллюзий, так и подъем производства когда-то заканчивается горой нереализованных товаров, ухудшением торгового баланса, распылением государственных вложений. Заканчивается возможностью инфляции, экономией финансов, политикой дефляции… Однако служащие из торговых фирм могли безопасно критиковать правительство. Правительство еще со времен Мэйдзи[11] привыкло, что малейшая предосторожность – именно предосторожность – вызывает смех у лавочников.

Сэйитиро заметил афишу с торговой площадки перед императорским театром. Она извещала, что послезавтра начинаются выступления Жозефины Бейкер[12]. Кёко по телефону приглашала его вместе пойти на концерт, но он отказался. Он не любил сопровождать Кёко в людные места. Встречаться лучше было у нее дома. Кёко равнодушно выслушала этот привычный отказ и заметила: «Тогда пойду с Осаму». Красивый, рассеянный Осаму куда больше подходил для того, чтобы сопровождать Кёко. Витающий в облаках юноша, на лице которого причудливо сочетались мужские брови, девичьи губы и романтически влажный взгляд. Со стороны Сэйитиро и Осаму были совсем не похожи, но Сэйитиро иногда казалось, что он понимает, о чем думает Осаму. Тогда бессознательный образ жизни Осаму и вполне сознательный образ жизни Сэйитиро выглядели как две стороны щита.


На углу квартала показалось мрачное старое здание компании «Ямакава-буссан». Было без четверти час. Котани – новичок, сослуживец из их же отдела, закашлявшись, с горящими щеками приветливо взглянул на проходивших мимо Сэйитиро и Саэки, сбавил шаг и, перебирая ногами, как заведенный, направился к служебному входу.

– Эй, не стоит так спешить, – скорее прошептал Сэйитиро, рассчитывая, что не услышат, но его уже и так не было слышно.

– Кто-то сказал ему, что нужно добраться до стола хотя бы на шаг раньше старших.

– Все новички у нас ростом с каланчу. Хорошо их кормили. Не то что наше поколение – мы выросли на пищевых заменителях и бобовом жмыхе.

Бросающаяся в глаза молодость новичков, слишком яркий блеск глаз, натянутая улыбка с желанием понравиться, но не выглядеть заискивающим; избитый прием – чесать голову при промахе, напрягать мускулы с целью подчеркнуть жесткую позицию, самоотверженность и полная отдача, с которой выполнялось любое дело… Все это, конечно, радовало, но Сэйитиро куда больше нравилось видеть, как через месяц, через два на лицах постепенно проступают апатия, тревожность, предчувствие краха иллюзий. Тем не менее сам он верил, что и через три года после прихода в компанию сохранил выделяющую его среди сослуживцев живость, гладкость щек, привлекающую людей молодость, немногословность и не поддался никакой апатии.

Офис «Ямакава-буссан» находился в сером восьмиэтажном здании с бронзовой табличкой «Главная контора фирмы „Ямакава“». Финансовая группа «Ямакава» во всем предпочитала скромность. Нигде ни следа модернизма, серая бетонная коробка облицована гранитом – это сооружение не вызывало у смотрящих на него людей иллюзий. Оно полностью отражалось в здании напротив – модном, со стенами из стекла. Из-за этой постоянной тени современнейшее здание уже не выглядело столь современным.

После того как в результате слияния трех фирм ранней весной этого года компания «Ямакава-буссан» возродилась к жизни, Сэйитиро, согласно традиции, переехал из офиса в здании N, где провел первые три года своей службы, в главную контору. Весь прежний блеск вернулся. Впервые после переезда входя в это здание, Сэйитиро вспомнил пункты программы, которую ему внушали. Эти лозунги тщательно сохранялись и сейчас.

Запомни: отчаяние воспитывает человека дела.

Ты обязан полностью отказаться от героизма.

Ты обязан беспрекословно подчиняться тому, чем пренебрегаешь. Пренебрегаешь традициями – традициям. Пренебрегаешь общественным мнением – общественному мнению.

Ты обязан ежесекундно и ежечасно быть образцом добродетели.

Сэйитиро каждый месяц участвовал в составлении хайку[13]. Отсутствие поэтического таланта – самый быстрый путь, чтобы завоевать доверие. Он посещал те же собрания общества любителей поэзии, что и его начальник, и воодушевленно писал довольно жалкие стихи, которые редко удостаивались похвалы. Старательно продумывал ежемесячную «дозировку» – ровно семнадцать слогов, не больше и не меньше.

* * *

– Ты вечером ходил с Кёко на Жозефину Бейкер? – сквозь сон услышал Осаму вопрос Хироко.

– Ходил, а что?

Хироко развела в стороны его голые руки и прижала, как на распятии, навалилась на грудь и принялась губами щекотать подмышки. Осаму терпеть не мог щекотку и вопил, корчась. Но никак не мог сбросить горячее женское тело.

– Трус! Дохляк! – обидно обругала его Хироко.

Осаму, смирившись, прикрыл глаза. Тяжесть лежащего сверху женского тела и собственные влажные от слюны подмышки вместе напоминали доносимый издалека запах гниющей соломы, и это вызывало неприятное ощущение, похожее на подступающую тошноту. Он постоянно пребывал в ожидании щекотки: так чуткая листва ждет дуновений ветерка.

«Хироко назвала меня дохляком. А что, если выступить на сцене голым?! Я был поглощен своим лицом, а про тело как-то не думал… Может, будь у меня на костях больше мяса, мое существование стало бы чуть значительнее. Плоть сама по себе есть способ существования, вес, значит, если вес увеличится, пожалуй, усилится и мое ощущение бытия. Потолстеть? А смогу ли я не превратиться в дрожащее желе? Вот ведь странно: чтобы удостовериться в собственном существовании, остается только постоянно смотреться в зеркало».

Он наконец высвободил руки из рук Хироко и зашарил у изголовья, отыскивая зеркало.

– Что ищешь? Зеркало?

Хироко хорошо знала его привычки. Ее обведенная слабым сиянием приглушенного света лампы рука с накинутым полотенцем протянулась над лицом Осаму. Его обдало запахом подмышек, похожим на аромат гардении. Рука двигалась не для того, чтобы достать для Осаму с циновки карманное зеркальце, а чтобы отбросить его подальше.

– Что-то нет зеркала. Я поищу.

При этих словах Хироко руками крепко сжала щеки Осаму. Они были безволосыми, ее руки давили на гладкую плоть. Губы женщины сначала коснулись блестящей челки.

– Это твои волосы.

Затем белого лба.

– Это твой лоб.

Потом по очереди густых бровей.

– Это твои брови.

Ее губы ползали по тонкой коже век, как муха. Осаму вращал закрытыми глазами, стремясь прогнать эту муху. Горячее дыхание заботливо согревало их, проникая сквозь тонкую кожицу.

– Это твои глаза. Ты можешь видеть. Точно можешь, – сказала Хироко Осаму, так и лежавшему с закрытыми глазами.

– Намного лучше, чем в зеркале.

– Это твой нос, – опять начала Хироко.

Он втянул чуть остывшим в холодном ночном воздухе носом запах горячего влажного дыхания, и ему показалось, что такой запах он вдыхал летом где-то на берегу речки.

Осаму, как обессиленный тяжелобольной, не мог даже прогнать ползавшую по лицу муху. Ему было жутко омерзительно, но он знал, что свыкся с подобным отвращением, как та свинья, что средь бела дня купается в грязи. Во что бы то ни стало ему нужно свидетельство зеркала. Но комнату заполнял неподвижно тусклый свет, ногти впустую скользили по циновке: зеркала нигде не было.

Хироко жила в квартире отдельно от мужа, но с Осаму на свиданиях встречалась в районе Сибуя, в гостинице. В первое время Осаму поражала ее открытость в обращении с персоналом – горничными и кассирами. Комнаты располагались в отдалении друг от друга, пруды были очерчены сложными дорожками, глубокой ночью оттуда порой доносились всплески воды – это резвились карпы. В окна сверкали неоновые огни ресторанов близ станции Сибуя, и, несмотря на это, было прямо-таки противоестественно тихо.

Осаму рывком поднялся, надел футболку. Ему хотелось немного побыть одному, и он пошел умыться. Закрыл за спиной дверь ванной и, обратившись к зеркалу под ярким светом ламп, облегченно вздохнул. Тщательно причесал взъерошенные волосы. Довольно жирные волосы, облитые, как лакированная шкатулка, ярким глянцем, опять хорошо легли.

«Противно. Мерзко. Отвратительно. Хочу любить миниатюрную, ненавязчивую девочку с личиком, которое мне нравится», – думал Осаму. Лицо, глядевшее из зеркала, любили разные девочки. После того как с одной из них он переспал, заделал ребенка и бросил, Осаму немало натерпелся в ситуации, которая в глазах других не выглядела постыдной.

Хироко была полненькой смуглой красавицей, хотя черты лица не отличались правильностью: большие глаза с высоко очерченными веками, ровный нос, рот с выступающей нижней губой, хорошей формы уши. Осаму примерно представлял, что она скажет, если он сейчас вернется в постель, но Хироко выбрала: «Я тебе поднадоела. Прости, пожалуйста». В те ночи, что они проводили вместе, она проявляла и обычную ревность, и могла вести себя как полусумасшедшая, но при этом самоуважение и чувства в ней вполне уживались друг с другом. Плюнь она сейчас на него, он ни за что не кинулся бы ее догонять. Их свидания всегда были какими-то судорожными: встречались десять дней подряд и после расставались на два месяца, а то и больше. Впервые он встретился с Хироко в доме Кёко. Осаму по своей лености просто позволил себя выбрать.

Глубокой ночью красивое лицо Осаму четко отражалось в зеркале.

«Здесь я определенно существую», – подумал он. Удлиненный разрез глаз под красиво очерченными бровями, блестящие черные зрачки… Редко где в городе встретишь столь привлекательного юношу. Осаму был полностью доволен: на его безмятежном лице не отразилось и тени недавних поступков.

«Займусь-ка я, как советуют приятели, тяжелой атлетикой. Если меня тронут, то накачанные упругие мышцы доспехами защитят тело. И на лице вес скажется», – размышлял он.

В отличие от лица, мускулы он мог внимательно осмотреть и без зеркала. Руки, грудь, живот, бедра – все убедительно доказывало его существование, постоянный призыв к существованию, поэзию существования – все это он мог наблюдать.


На список распределения ролей в следующей постановке, который вывесили на стене репетиционного зала в театральной студии, Осаму взглянул мельком. На третьем месте с конца стояло «юноша D» – это была его роль. Роль, где он всего лишь немного танцевал в последней сцене в кабаре, роль без слов. По сюжету он должен был, обнаружив, что героиня убита, испугаться и тотчас уйти.

На сцене вовсю шла репетиция. Героиня, которую играла Тода Орико, произносила слова роли:

– Кабаре, где я выступаю, необычное. Там каждый вечер случаются драки на ножах, трагедии, любовные драмы, страсти. Да, любая грубая страсть выше ваших заумных лиц – там должны изливаться подлинная страсть, подлинная ненависть, настоящие слезы, настоящая кровь. Пригласительные билеты на открытую ночь напечатают через пару дней. Приходите. Приходите к нам, достаточно посмотреть одну часть. Вам-то и начало пригодится.

Орико стояла на пыльной сцене перед грязными досками, которые ограждали декорации: без макияжа, волосы убраны под сетку, блузка и брюки не сочетаются по цвету. Режиссер Миура прервал ее:

– Минуточку… Когда вы произносите «настоящая кровь», пройдите несколько шагов в сторону профессора Асами, который в левой части сцены. Будто вы ему угрожаете. И еще я неоднократно говорил: «Приходите» – эти слова чуть настойчивее.

Орико кивнула. Помощник режиссера Кусака, тихо выяснив намерения Миуры, прокричал:

– Повторяем! По тексту с реплики профессора Асами!

«Нелепая пьеса». Осаму, прислонившись к стене, отпускал справедливые замечания, в которых сквозила снедавшая его обида, свойственная молодым актерам. Пьеса действительно была нелепой. Безудержное влечение к хитроумному Жироду[14] пропитало головы драматургов, как вода морскую губку. Сострадающая душа, созданная, чтобы не знать важный, преисполненный иронии смысл грез. Драматург испытал в жизни много лишений, но постоянно видел повторяющиеся сны, а потому лишения ничему его не научили. К сожалению, мечты его оказались бессильны одержать верх над жизнью, они были всего лишь крошечным уголком в кладовке, куда трусишка убегает, когда его мучают. Пусть лишения обрушиваются одно за другим, человек, который видит лишь легкие сны, не всегда может прожить легкую жизнь. И все-таки, чтобы восполнить слабые стороны в искусстве, он выпестовал вполне заурядное собственное достоинство, где лишения в прошедшей сквозь него жизни говорили о многом. Так что он вовсе не был обывателем, считался бескорыстным человеком и завел немало молодых почитателей. Фарс такого рода – обычное явление среди людей искусства.

Осаму тем не менее нравился этот драматург – Асама Таро. Причина была проста: Асама когда-то похвалил роль, сыгранную Осаму в учебном театре. И в этот раз назвал его имя и сказал, чтобы ему дали роль, пусть и крошечную. Какой бы глупой ни была написанная им пьеса, однако вывел на сцену столь редкую для современного театра романтическую роль именно он, Асама Таро.

Пьесу, где для тебя нет роли, будь она даже шедевром, ни один актер не полюбит по-настоящему! Осаму казались странными воспоминания актеров труппы театра Цукидзидза о том, как их потряс спектакль «На дне» и они решили стать настоящими артистами. Сам он пока не обрел глубокого зрительского сопереживания. Осаму мечтал о способностях, которые позволят ему одному доставлять восторг зрителям, а не о том, чтобы самому впадать в экстаз во время спектакля.

Сцена сделала его жизнь ненадежной, неопределенной. Заключила в мир наполовину реальный, наполовину фантастический, ввергла в сладкое неудовлетворение всем, что наполняло его собственную душу. Стать актером… Это значило отдать свою жизнь людям. Получать выбранные для тебя роли, говорить, что написано, жить навязанными чувствами, пройти от этого стула до той стены – все это он должен был выполнять по желанию других. При этом в личной жизни, свободной, казалось бы, для исполнения желаний, его ничто не прельщало. Существовало лишь несвободное «за тебя выбирают». В конце концов все это становится твоим, как выбранная красивая женщина. С удовольствием проглотить оскорбление в адрес свободы – сколь бы долго это чувство ни дремало – жажда лени не исчезла.

Осаму как-то утром, когда у него пересохло в горле, увидел в газете заметку о самоубийстве в семье. Мать напоила детей двух и шести лет соком с цианистым калием. В глаза Осаму бросился жирный заголовок «Напоила отравленным соком», и крупное «отравленным соком» вызвало ощущение чего-то вкусного. Наверняка этот восхитительный напиток хорошо смочил горло.

Яркого цвета, ароматный, с большим количеством быстродействующего яда, сухим утром поданный нежными руками без всяких просьб с твоей стороны. Питье, которое мгновенно меняет мир. Осаму жаждал именно такого.

Безо всякой определенности отдаться буре, владеющей чужими чувствами, – все прошло и не осталось ничего, но смысл окружающего мира разом изменился. «Сыграть бы Ромео, – с глубоким вздохом подумал Осаму. – Мир до того, как я сыграю Ромео, и мир после уж точно будут разными. Когда я спущусь со сцены, то сойду в мир, в котором прежде не жил».

Тут он обеспокоился: не слишком ли худые его длинные ноги для чулок, которые носит Ромео? Но кожа на почти безволосых ногах с восторгом ощутит холодное прикосновение шелка. Его ноги и после того, как он снимет чулки, останутся ногами юноши, сыгравшего один раз Ромео. И его губы – губами юноши, сыгравшего один раз Ромео. И когда он, пробравшись между всяким хламом, вернется в гримерку, этот хлам предстанет темной грудой прекрасных заколдованных вещей, и городская пыль, осевшая на его обувь по дороге в театр, покажется сверкающими восхитительными каплями. Все изменится. Эту удивительную память об изменении мира он сохранит до глубокой старости.


Осаму мог без устали и сколь угодно долго размышлять о чарах и воодушевлении, которые он обязан ниспослать людям. В наше время мы надолго забыли благородную ярость. Осаму казалось, что именно он тот человек, который сумеет передать ее публике. Только главное слово тут – «казалось».

Это прекрасно, как ветерок, что во время дождя, напоенный запахом мокрых листьев, овевает лица, увлажняет глаза и щеки. Прекрасно существовать как он. Прекрасно налиться солью так, что больно коже, и прибрежным ветром бить человека в грудь. Очаровывать людей, опьянять их – значит превратиться в ветер.

Осаму мечтал: вот он, облаченный в пышные одежды, возвышается на сцене, подобно богу. Он этого не видит, но в глазах восторженных зрителей предстает дуновением блистающего ветра, вырвавшимся из форм существования. Вот он удивительным образом меняет само представление об устойчивости материального существования тела. Стоять там, говорить там, двигаться там становится музыкой – в нее превратилась радуга, что в дрожании осиных крылышек мелькнула перед глазами. Осаму мечтал – и ничего не делал. Видя в мечтах полное перевоплощение на сцене, блистательный момент прекращения бытия, он цепенел от страха: вдруг оставленные без внимания сомнения в собственном существовании пропадут. Он спал с женщинами ради доказательства истинности бытия. Ведь женщины откликались на его прелестнейшие чары. Но откликалось и еще кое-что. Преданная женщина, неспособная на измену. То было зеркало.

* * *

У отдела оборудования на первом этаже, в котором служил Сэйитиро, было не лучшее в компании помещение. Столы – старые. Книжные шкафы и ящики-сейфы для бумаг – старые. После отмены реквизиции новыми выглядели только перекрашенные стены.

Здание было старым, поэтому и окна тоже были старыми. Вид из окон – такие же окна на другой стороне унылого внутреннего двора. Косые лучи солнца несколько послеполуденных часов позволяли видеть, что там, за стеклами. Но освещали они только белые следы, оставшиеся после снятых со стен картин. Однако противоестественная яркость света иногда позволяла увидеть, как движутся к окну ноги. Верхняя часть оконного стекла была непрозрачной, само окно, как поверхность воды в колодце, едва угадывалось.

Внутренний двор выглядел донельзя уныло. Для зелени тут не было места. Темно-серая крыша подземной бойлерной, лестница в подвал, крышки на двух вентиляционных люках, разбросанный кругом крупный гравий – и ничего больше. Здесь за весь день мог никто не появиться, и мокрый блестящий черный гравий в дождливые дни резко контрастировал с оживленной работой в помещениях. В такие дни эти грубые камни радовали глаз. Начальник их подразделения сочинил несколько бездарных виршей со словом «гравий».

На страницу:
3 из 8