Полная версия
Дом Кёко
«Я уже совсем забыл недавнюю драку, – думал Нацуо. – То было зрелище, способное разогнать скуку».
Зрелище оказалось довольно опасным – и тем не менее зрелищем. Драка началась из-за машины Нацуо, но нельзя сказать, что это произошло с ним. Никаких скандалов – в этом состояла особенность его жизни.
В прошлом месяце японское рыболовецкое судно рядом с атоллом Бикини накрыло пеплом после взрыва водородной бомбы. Члены команды заболели лучевой болезнью, жители Токио боялись облученного радиацией тунца, и цена на него резко упала. Это было тяжелое происшествие. Но Нацуо не ел тунца. Инцидент произошел не с ним. Он по своей доброте сочувствовал пострадавшим, однако не испытывал особых душевных потрясений. Нацуо придерживался типично детской теории фатальности и при этом неосознанно, тоже по-детски, верил в некоего бога. Бога-защитника, который его спасет. Поэтому, само собой разумеется, он не очень-то стремился ко всяким поступкам.
Его глаза просто смотрели вокруг. Всегда искали объект. На то, что ему нравилось, смотрели, ни на миг не отрываясь, – это непременно было нечто прекрасное. Однако временами даже у него возникала легкая тревога. «Можно ли мне любить все, что нравится моим глазам?»
Кто-то крепко ухватил его сзади за брюки. Масако, издав воинственный клич, рассмеялась. Среди гостей, посещавших этот дом, Масако больше всех любила Нацуо.
Масако исполнилось восемь. У нее было славное личико, она любила, что для девочек большая редкость, исключительно детскую одежду. Ее мир не пересекался с миром взрослых, она им даже не подражала, а выглядела куколкой – «такой миленькой – прямо хочется съесть». Пожалуй, это можно было назвать проявлением критического мышления.
Пока Нацуо был у них дома, Масако постоянно вилась рядом: касалась то рукава, то брючины, то галстука. Кёко неоднократно ругала ее за такую назойливость, Масако на время отходила, а потом снова прилипала к Нацуо. Кёко же сразу забывала про свои замечания.
«Прояви я прошлой ночью слабость, не смог бы смотреть в глаза этому ребенку. Я поступил правильно», – думал наивный Нацуо, гладя пахнувшие молоком волосы Масако.
В гостинице в Хаконэ Сюнкити и Осаму останавливались в номерах каждый со своей женщиной. У Кёко и Нацуо были отдельные номера: Кёко по известным только ей причинам с самого начала выставляла напоказ свою честность. Однако поздно ночью она постучала в дверь Нацуо.
– Есть что почитать? Никак не могу уснуть.
Нацуо, который еще не спал и читал, со смехом протянул ей лежавший рядом журнал. Кёко, хотя ей не предлагали остаться, опустилась рядом на стул. Беседа в такое время суток должна была обеспокоить Нацуо, но ничего такого не случилось. Ведь Кёко, обычно презиравшая кокетство, болтала без умолку.
Нацуо очень ценил дружбу с Кёко. И в этой поездке тоже не должно было произойти ничего, ставящего эту дружбу под сомнение. Впервые он попытался робко взглянуть на Кёко другими глазами. Но его усилия причинили боль.
В свободном вырезе ночной рубашки чуть виднелась гладкая грудь, под слишком ярким в ночи светом лампы она казалась особенно белой. В ровной линии от горла к груди было что-то гордое. Кёко все болтала, но в неподвижных глазах таился жар, время от времени она кончиками красных, в изысканном маникюре ногтей нервно трогала, будто обжигаясь, мочки ушей. И потом объяснила:
– Я ношу серьги, а без них чувствую себя странно. Нет ничего в ушах, а кажется, что вся голая.
От Нацуо, скорее всего, ждали просто решительности. Но он слишком хорошо знал Кёко, и сейчас не хотелось проявлять несвойственную ему наглость. Куда лучше вечное согревающее счастье. К тому же он верил, что Кёко – порядочная женщина. Чтобы усомниться в этом, пришлось бы рискнуть самоуважением и проявить невероятное мужество. У Нацуо полностью отсутствовало юношеское почтение к грубому слову «мужество». Чувства, оставленные без внимания, не могут долго пребывать в неопределенности. Чувства сами называют себя, упорядочиваются, развиваются. Не то чтобы Нацуо знал об этом из личного опыта, он просто усвоил свойственный ему одному способ – полагаться на природу.
Вскоре Кёко, похоже, поверила, что нерешительность Нацуо проистекает из его «уважения» к ней. Лицо ее вдруг просветлело, ясным, звонким, совсем не ночным голосом она произнесла:
– Спокойной ночи.
И вышла из номера.
– А почему в автомобиле стекло разбито? – спросила Масако. – Чем-то бросили?
– Бросили, – усмехнувшись, ответил Нацуо.
– А чем?
– Камнем.
– А-а…
Масако, в отличие от других детей, никогда не приставала к взрослым с бесконечными «почему?». Она больше не спрашивала. Загадка не разрешилась. И любопытство не иссякло. У восьмилетней девочки это вошло в привычку: в какой-то момент она прекращала всякие расспросы.
* * *Молодежь во главе с Кёко налегала на выпивку. Пили принесенный кем-то херес. Один Сюнкити стойко пил апельсиновый сок. К его заботам о здоровье все уже привыкли и не обращали на это внимания.
Кёко заставила Сюнкити и Осаму обстоятельно рассказать о прошлой ночи. Оба сознались, что за гостиницу заплатили женщины. У Осаму не хватало, а Сюнкити и вовсе был без денег, так что это получилось само собой. Когда речь зашла о тонкостях, оказалось, Сюнкити ничего не помнит. Осаму помнил и равнодушно излагал детали. Кёко хотела знать все в мельчайших подробностях. Нацуо, как обычно, неодобрительно взирал на то, что при обсуждении подобных тем вокруг с простодушным видом слоняется Масако.
– С ума сошла, ну просто с ума сошла. Чтоб Хироко такое вытворяла!
– И тем не менее вытворяла, – отозвался Осаму. Ему казалось, что в его словах – сплошное вранье, ни слова правды.
Нацуо обратился к Сюнкити:
– Я должен сказать тебе спасибо. Благодаря тебе спасли машину.
Сюнкити, совсем как те, кто пил вино, вальяжно раскинулся в кресле и потягивал апельсиновый сок. На слова Нацуо он просиял и молча помахал у лица рукой – мол, не важно это.
И почему с Сюнкити всегда случаются какие-то истории, а с Нацуо – нет? Воспоминания Сюнкити сплошь связаны с боксом и драками, в которые его неожиданно втянули. О женщине он сразу забыл.
Нацуо с некоторых пор, как художника, интересовало лицо Сюнкити. Это было простое, мужественное лицо, однако хорошо вылепленное, и частые следы драк только украшали его. Среди лиц боксеров встречаются и очень красивые, и крайне безобразные. Есть лица, синяки на которых подчеркивают красоту, и лица, которым, наоборот, добавляют уродливости. И плотная, поблескивающая кожа… Лицо Сюнкити – незатейливое, с четкими линиями, и огрубевшая кожа усиливала его безыскусность, подчеркивала детали, делала брови безупречно ровными, а большие глаза – еще живее. Они особенно выделялись благодаря этой живости и остроте взгляда. В отличие от лица обычного мужчины, на этом лице, напоминающем футбольный мяч, заметны были только миндалевидные глаза, их здоровый блеск озарял и, собственно, представлял все лицо.
– А что потом? Потом?.. – понизив голос, спросила Кёко. Тише она заговорила не потому, что стеснялась Сюнкити и Нацуо, – ей казалось, так она ободряла того, кого спрашивала.
– Потом…
И опять Осаму в мельчайших, ненужных подчас подробностях принялся описывать, что происходило в постели. По мере рассказа ему все больше казалось, что сам он в прошлой ночи не участвовал. Острые складки накрахмаленной простыни, легкая испарина, пружинящая, качающаяся, подобно кораблю, кровать – вот это точно было. Как и бесконечный покой в тот миг, когда его покинуло чувство удовлетворения. Одно лишь неясно: сам-то он при этом присутствовал или нет?
Небо залили сумерки. Масако устроилась на коленях Нацуо и листала комиксы.
Нацуо вдруг осенило: он задумался о «счастье». «Если и можно назвать дом, где я сейчас, семьей… – размышлял он. – Жуткая какая-то семья!»
Французские окна балкона были открыты, и в комнату долетали гудки отправлявшихся электричек. На станции Синаномати зажглись фонари.
В десять часов вечера позвонили от ворот. Кёко, уставшая от путешествий, готовилась ложиться. Но, услышав, что пришел Сугимото Сэйитиро, привела себя перед зеркалом в порядок и постаралась стряхнуть сон. Масако уже спала. Но в обычаях этого дома было принимать гостей в любое время дня и ночи.
Ожидавший в гостиной Сэйитиро при появлении Кёко недовольно произнес:
– Как это. Все уже разошлись?!
– С Хироко и Тамико расстались на Гиндзе. Мужчины втроем приехали сюда, Сюнкити и Нацуо ушли рано. Дольше всех ошивался Осаму, но и он минут сорок назад убрался. Я? Я как раз сейчас собиралась лечь.
Кёко не добавила: «Стоило бы позвонить». Ведь Сэйитиро давно привык приходить без предупреждения. Поздно ночью он обычно являлся уже навеселе. Более того, среди гостивших у нее мужчин Сэйитиро был самым старым другом, Кёко еще с десяти лет считала его младшим братом.
– Как съездили? – поинтересовался Сэйитиро. Вопрос был явно праздный, поэтому Кёко сначала решила не отвечать, но потом все-таки отозвалась:
– Да так, ничего особенного.
В этом доме лицо Сэйитиро выражало одновременно крайнее недовольство и удивительное спокойствие. Его можно было бы сравнить со служащим, заглянувшим после работы в бар, но массивный подбородок и острый взгляд Сэйитиро, его волевой вид опровергали это сравнение. С таким лицом, под его защитой, он уверовал в крах мира.
Кёко предложила ему выпить, и Сэйитиро сразу завел речь об этом, как любители гольфа, сводящие все беседы к гольфу:
– Сегодня такие разговоры никто и не поймет. Вот в разгар бомбардировок во время войны все, пожалуй, думали бы так же, как ты. Война закончилась, коммунисты уверяли, что завтра грянет революция, это еще куда ни шло. И несколько лет назад, пока шла война в Корее[5], все, может быть, в это верили… А что сейчас? В лучшем случае вернулись в прежние времена и живут себе спокойно. Кто, ты думаешь, верит в то, что мир пропал? Никто из нас ведь не был на «Фукурюмару»…[6] Я не говорю о водородной бомбе, – заметил Сэйитиро. Пьяный, он возвышенным поэтическим языком принялся излагать Кёко свою точку зрения.
По его мнению, именно то, что сейчас нет никаких признаков, свидетельствующих о гибели мира, является неоспоримым предвестником его краха. Разного рода конфликты завершаются с помощью разумных переговоров. Люди верят в победу мира и разума, возрождаются авторитеты, споры стремятся решать путем взаимных уступок. Кто угодно заводит редких собак, сбережения пускают на спекуляции, молодежь обсуждает величину накоплений, чтобы жить на пенсии, а это наступит не через один десяток лет… Все наполнено весенним светом, сакура в полном цвету – это неоспоримо предвещает крушение мира.
Обычно Сэйитиро не спорил с женщинами. Он был из тех мужчин, которые избегают препирательств. Однако чувствовал, что с Кёко они мыслят одинаково. Эта женщина отринула все правила, жила в праздности, тщательно приводила в порядок лицо ради зашедшего в десять вечера гостя, но не была продажной.
– Цепочка совсем не подходит к этому платью, – без всякого стеснения высказался он поверх бокала вина.
– Да? – Кёко поспешно поднялась, чтобы сменить цепочку. Она полностью доверяла мнению друга детства.
«Последнее время, когда она устает, у нее в уголках глаз появляются морщинки, – думал Сэйитиро. – Она на три года старше меня, ей уже тридцать. Как это несправедливо, что мы, как и мир, должны стареть. Хотя мы не собирались прожить настоящее».
Вернулась Кёко. Новая цепочка на самом деле гораздо больше, чем прежняя, шла к ее платью. Это небольшое изменение – всего одно небольшое изменение на крохотном кусочке белой кожи между горлом и грудью, – казалось, как-то уменьшило противоречия в мире, внесло чуточку гармонии. Впечатления Сэйитиро были, скорее всего, преувеличены из-за опьянения. Во всяком случае, он оценил:
– На этот раз подходит.
Кёко была довольна, они улыбнулись друг другу. Радость взаимопонимания, пусть и нарочитая, трогала душу обоих.
В этом доме Сэйитиро, после того как умер отец Кёко и был изгнан муж, стал дышать свободнее. Его покойный отец всю жизнь преданно служил отцу Кёко, а в воскресенье и праздники вместе с женой и ребенком приходил справиться о здоровье патрона. Благодаря «демократичному» отцу Кёко маленький Сэйитиро играл с его дочерью, выслушивал грубости и обязательно получал перед уходом домой сверток со сладостями. Кёко, взрослея, стала стесняться посещений Сэйитиро. Его отец уже не брал сына с собой.
После того как Кёко вышла замуж и пока был жив ее отец, в студенческие годы Сэйитиро возродил обычай несколько раз в год наносить им визит: хозяин дома и молодые супруги тепло его встречали. Но теперь, приходя сюда, Сэйитиро вел себя как глава семьи. Если вдуматься, было в таком поведении что-то оскорбительное.
Тем не менее Сэйитиро хорошо знал Кёко и в душе одобрял то, с какой яростью она рушила сословные различия. Она стала для него всего лишь идеальным средством, которое, как столовый прибор, всегда под рукой. Его появление в любое время дня и ночи, беззастенчивое равнодушие, небрежность, с какой он представлял Кёко своим приятелям, а затем окружал ее ими… Всего этого она желала сама. Преувеличением было бы сказать, что Кёко любила Сэйитиро, но в моменты одиночества видела в нем самого близкого друга. В этом мире она больше всего презирала раболепство. В сравнении с ним высокомерие выглядело привлекательнее. Может быть, они и правда еще с детства стали единомышленниками.
Кёко получала вполне естественное удовольствие от того самоуправства, которое Сэйитиро демонстрировал в ее доме. Он во всем знал меру. Давая Кёко серьезные советы по управлению имуществом, заботился о выгоде. Это было частью его таланта. В то же время безоговорочный нигилизм бросал на него свою мрачную тень, и Масако не любила его больше, чем кого-либо.
Сэйитиро упрямо пророчил конец света.
– Невозможно смотреть, как все губят в местах, восстановленных с таким трудом, – ответила Кёко. – На прошлой неделе я поднялась на крышу общественного центра в Мидзунами и после долгого перерыва рассмотрела Токио сверху. Своими глазами увидела, насколько уже восстановили город, это удивительно. Полностью исчезли следы пожарищ, беспорядочные ямы засыпаны, на пустырях все меньше остается сорной травы, лишь люди движутся, как носимые ветрами семена сорняков.
Сэйитиро спросил, неужели такой пейзаж действительно обрадовал Кёко.
– Я этого не почувствовала, – отозвалась она.
– Так оно и есть. Ты тоже, если говоришь, как думаешь, любишь разрушения и уничтожение, тут мы с тобой заодно. Я навсегда запомнил отблеск огромного пламени на горящих просторах и смотрю на современные кварталы как бы из прошлого. Точно. Когда сейчас, шагая по новой холодной дороге из бетона, ты не чувствуешь под ногами жара горячих углей на сожженной земле, тебе чего-то не хватает. Тебе грустно, когда ты не видишь в новых современных, облицованных стеклом зданиях выросшие на пожарище одуванчики. Но тебе нравится разруха, которая уже ушла в прошлое. В тебе, должно быть, говорит гордость за то, что в период крушения ты одна воспитывала дочь, все подробно изучила, создала. Ведь в тебе живет странное, ни с чем не сравнимое отвращение к различным поступкам, к тому, чтобы восстать из пепла, осуждать безнравственность, прославлять и реформировать строительство, стремиться стать еще достойнее, наобум, безрассудно возрождаться, резко менять свою жизнь. Ты не можешь жить в настоящем.
– Не хочешь ли ты сказать, что сам живешь в настоящем? – парировала Кёко. – Вечно боишься будущего, весь полон этим огромным страхом, а сейчас только и говоришь о конце света.
– Верно, – признался Сэйитиро. Он заговорил воодушевленно, в словах против его воли сквозила горячность юности. Однако за стенами этого дома он никогда не допускал подобной оплошности. – Так оно и есть. Как можно жить дальше, если не веришь в неизбежный конец света? Как без боязни, что тебя стошнит, ходить на службу и обратно по дороге с красными почтовыми тумбами, зная, что они здесь навечно? Раз так, он абсолютно недопустим – этот красный цвет тумб, их уродливо распахнутые щели-рты. Я бы сразу пнул ее, боролся бы с ней, повалил, разбил бы вдребезги. Я бы вытерпел и позволил расставить эти сооружения на моем пути, как позволил бы существовать начальнику станции с лицом тюленя, которого встречаю каждое утро. Смирился бы с яично-желтым цветом стен лифта в здании фирмы, воздушными шарами с рекламой, на которые я смотрю в обеденный перерыв с крыши… Все потому, что уверен – мир рухнет.
– А-а, ты все позволишь, все проглотишь.
– Проглотить, как это делает сказочный кот, – вот единственный оставшийся способ бороться и жить. Этот кот глотает все, что встречает на своем пути. Повозку, собаку, здание школы, когда пересохнет горло, цистерну с водой, королевскую процессию, старушку, тележку с молоком. Он знает, как нужно жить. Ты мечтала о крахе мира прошлого, я же предвижу крах будущего. Между двумя этими крушениями потихоньку выживает настоящее. Его способ жизни подлый и дерзкий, до ужаса безразличный. Мы опутаны иллюзиями, что это будет длиться вечно и мы будем жить вечно. Иллюзии постепенно расползаются, парализуют толпы людей. Сейчас не только исчезла граница между грезами и реальностью, все считают, что эти иллюзии и есть реальность.
– Только ты знаешь, что это иллюзии, а потому спокойно их проглотишь, ведь так?
– Да. Ведь я знаю, что подлинная реальность – это «Мир накануне гибели».
– Откуда ты это знаешь?
– Я вижу. Любой, присмотревшись, увидел бы причину своих действий. Однако никто и не стремится вглядываться. У меня есть мужество всматриваться, своими глазами я, как на ладони, увидел это раньше других. Так же ясно, как часовую стрелку на башенных часах.
Сэйитиро все больше пьянел. По красному лицу, неловким движениям становилось понятно, что он уже не отвечает за свои мысли. Этот юноша в приличном темно-синем пиджаке, скромном галстуке и неброских носках никогда особо не стремился смешаться с толпой, и даже около грязноватых манжет его рубашки витал запах самой обычной, заурядной жизни. Складывалось впечатление, что грязь осела не естественным путем, а он нанес ее на рукава собственным тяжким трудом. Та́я и разлагаясь, будто выброшенная на песчаный берег медуза, в доме Кёко он, казалось, отверг любой выбор: углублявшиеся противоречия, идеи, чувства, одежда – все представляло собой не более чем разношерстную смесь.
Внезапно Сэйитиро сменил тему:
– Как Сюн перед тренировкой?
– Похоже, прекрасно. Уходил в хорошем настроении.
Кёко рассказала о сегодняшней послеобеденной драке.
Сэйитиро вдоволь посмеялся. Сам он не ввязывался в драки, но любил рассказы о чужих стычках. Похвалил Кёко за храбрость и что она не растерялась.
Сэйитиро глубоко втянул ночной воздух, широко зевнул. Задвигался ярко освещенный острый кадык. Резко, будто желая сменить позу, он встал, подошел к Кёко, пожал ей руку.
– Спокойной ночи. Пойду. Ты, наверное, устала после поездки.
– Так чего ж ты приходил? – спросила Кёко, не вставая со стула. Она не смотрела на Сэйитиро, а разглядывала острые кончики ярко-красных ногтей, которые в ночи казались еще острее.
– Зачем приходил, спрашиваешь?
Помахивая портфелем с документами, он прошелся несколько раз перед дверью, словно любуясь тем, как движется тень по дубовым створкам, затем изрек:
– Что-то голова болит. Да… Должно быть, хотел дать тебе совет или услышать твое мнение.
– По какому поводу?
– Я скоро женюсь.
Кёко ничего на это не сказала и вышла в прихожую проводить Сэйитиро. Усилившийся к ночи ветер крутился, ударяясь о каменную ограду и стены, которые с трех сторон окружали двор. Там, куда доставал свет из прихожей, было видно, как ветер раскачивает красные глянцевые плоды и сочные бледно-зеленые листья аукубы. Шарики плодов висели гроздьями.
– Ужасный ветер, – на прощание произнесла Кёко. Сэйитиро обернулся, во взгляде его мелькнуло подозрение. Ведь он знал, что Кёко не станет во время сильного ветра пояснять: «Ужасный ветер». Она же решила, что именно подозрительный взгляд в этот момент был наивысшим проявлением его бесцеремонности. Однако у Кёко не было причин его ненавидеть.
Масако, которая по-европейски спала в комнате одна, проснулась, когда удалился Сэйитиро. Взглянула на часы, подумала: «Сегодня последний гость ушел довольно рано». Она встала, стараясь не шуметь, выдвинула ящик комода с игрушками. У нее это здорово получалось – беззвучно выдвинуть ящик.
От кукольной одежды, которой он был заполнен, повеяло камфарой. Масако нравились обернутые в цветной целлофан камфарные шарики, в ящике их было много. Оставаясь одна, она любила сунуть нос в ящик и полной грудью вдохнуть стойкий, без примесей запах.
Кукольные платья в слабом свете уличного фонаря, проникавшем сквозь стекло, казались светло-голубыми и нежно-персиковыми. Грубое дешевое кружево волнами окаймляло подол. Масако временами раздражала эта вечно чистая одежда.
Оглядевшись, она прикусила высунутый язык и потянула из-под кукольных нарядов снимок. Бросилась к окну и при неясном свете вперила взгляд в фотографию отца, которого выставили из дома. На фотографии был вялый, тщедушный, но изящный молодой мужчина в очках без оправы, с волосами на прямой пробор, из-под воротника выглядывал небольшой узел неровно завязанного галстука.
Масако без сентиментальности, словно отыскивая человека по фотографии, пристально рассматривала снимок. И, как вошло у нее в привычку при пробуждении ночью, тихо прошептала:
– Подожди. Я когда-нибудь обязательно позову тебя назад.
От фотографии пахло камфарой. Так для Масако пахли и глубокая ночь, и тайна, и отец. Надышавшись этими ароматами, она хорошо спала. Здесь уже исчез запах псины, который так ненавидела Кёко.
Глава вторая– Инукаи понесло, – заметил Саэки, сослуживец, вместе с которым Сэйитиро вышел пройтись в обеденный перерыв.
Они направлялись к Нидзюбаси[7], собирались пойти в парк.
– Судя по фамилии, он домашняя собака, – продолжил Саэки.
Сэйитиро кивнул:
– Не понял он мужчин. Упустил единственный в жизни шанс возвысить мужчину.
Премьер Ёсида был из тех, кто предпочитал привычный уклад и терпеть не мог реформы. И не только Ёсида: хватало и других старорежимных, забавлявших людей упрямцев. Однако министр юстиции Инукаи Такэру[8] повел себя оригинально. Он стал первым, кто независимо от личных идей и пристрастий в лицах грубо разыграл перед публикой, какой вклад должен внести в существующий порядок. Все было нарочито комично и утрированно. Цилиндр, который надевает шут, заставляет сомневаться в достоинстве цилиндра как символа – так и это неожиданно развенчало величие режима. Обозлило народ, и возмущение стало повсеместным.
Вчера утренние выпуски газет объявили, что министр юстиции Инукаи воспользовался особыми полномочиями, вечерние выпуски опубликовали его заявление об отставке. В глазах общества это выглядело непоследовательно. Если ты намерен объявить, что уходишь в отставку, то не должен использовать свое особое право, а уж если использовал, то не говори об отставке. Инукаи хотел угодить и премьеру, и массам, что, естественно, вызвало противоречия. То была карикатура, злившая людей.
Все возмущались. Гнев обуял все сословия, распространился беспрецедентно, но стоит добавить, что сделался и самым безопасным. Этому Сэйитиро сочувствовал. Он тоже был обязан возмущаться, и возмущаться было естественнее.
– Он прямо как визгливая женщина. Как ты думаешь? – снова заговорил Саэки.
– Безумно возмущает, – отозвался Сэйитиро. Он всегда держал себя в руках, чтобы в его взглядах, не дай бог, не пробился ревизионизм, каким его представляли в бесконечно консервативных отсталых газетах.
Был довольно теплый, чуть сумрачный разгар дня. Толпы служащих – мужчины и женщины – совершали послеобеденный моцион. Сэйитиро и Саэки остановились у крепостного рва.
Зеленела ива, на узком газоне, окружавшем ров, между листьями разросшейся люцерны выглядывали одуванчики. Вода во рву, похожая на иссиня-черное варево, собиралась болотом в углах, – казалось, там плавает кверху изнанкой грязный ковер.
Саэки и Сэйитиро двинулись дальше. Перешли через дорогу, где постоянно сновали машины. Им, сослуживцам, знавшим округу как свои пять пальцев, все представлялось, как и в офисе, привычным, неизменным. Сосна – ориентир на исхоженной дороге – ничем особо не отличалась от вешалки для головных уборов в офисе. Ее как будто бы не существовало.
Саэки, похоже, в голову пришла очередная прихоть.
– Пойдем куда-нибудь, где мы еще не были.
Сэйитиро, чтобы намекнуть ему на нехватку времени, взглянул на часы. Саэки прошел чуть вперед и остановился. Посмотрел на стоявший экскурсионный автобус и, похоже, вспомнил место, от которого обычно держался на почтительном расстоянии. Здесь, в парке, проходила невидимая государственная граница: прогуливающиеся служащие и туристы из автобуса, само собой разумеется, не посягали на чужую территорию.