Полная версия
Стефан Цвейг
К окончанию школы его главными друзьями становятся приключенческие романы первоклассных немецких писателей того времени. Промчится жизнь, и Стефан Цвейг подарит подрастающему поколению книги, теперь уже написанные им самим.
Братство гимназистов
К лежащим передо мною листам я присоединю еще одну, скрытую страницу – исповедь чувства к ученой книге: я расскажу себе самому правду о моей юности51.
Осенью 1871 года в девятом районе Вены распахнула свои дубовые двери новая государственная школа, спустя пять лет преобразованная в гимназию52 для сыновей состоятельной еврейской буржуазии. Это престижное учебное заведение и по настоящее время53 остается для Вены и Венского университета настоящей «кузницей кадров». Коридоры гимназии помнят шаги будущих директоров Венской оперы54, шахматистов, лауреатов Нобелевской премии55, писателей, театральных драматургов, поэтов, психоаналитиков, музыкантов, номинированных на статуэтки «Грэмми» и «Оскар»56. А ведь когда-то все начиналось с первого звонка на первый урок…
Четырехэтажное здание из сырцового кирпича, спроектированное Генрихом фон Ферстелем (Heinrich von Ferstel, 1828–1883) в районе Альзергрунд, первоначально представляло собой четыре учебных класса. Выше первого этажа дети и учителя никогда не поднимались; там находились жилые квартиры. Несмотря на то что архитектор украсил вестибюль первого этажа бюстами бессмертных греков и римлян, а гимназия на момент поступления в нее Стефана в 1892 году пребывала в относительно новом состоянии, тем не менее «запах натопленных, переполненных, никогда как следует не проветриваемых помещений, который пропитал сначала одежду, а затем и душу»57, раздражал безусого франта на протяжении восьми лет обучения. «Эта “учебная казарма” с холодными, плохо побеленными стенами, низкими потолками в классах (ни единой картинки, ничего, что радовало бы глаз), с уборными, от которых разило на все здание, чем-то походила на старую дешевую гостиницу, которой уже пользовалось множество людей и которой такое же множество так же безропотно и безучастно еще воспользуется».
Что касается сравнения с дешевой гостиницей, ее типичной австрийской казенщиной, спертым запахом в аудиториях «угрюмого здания» и столбами пыли на дощатом полу в спортзале, писатель Цвейг, видимо, нисколько не преувеличивал. Как уже говорилось, дом и вправду был проходным, жилым, «типичной постройкой целевого назначения». Но разве это имело отношение к налаженному учебному процессу, к талантливым учителям, многие из которых блестяще выполняли свой профессиональный долг, были заслуженными академиками, писали научные книги, совершали открытия и самое главное – имели призвание учить, воспитывать юное поколение?
В мемуарах Стефан беспощадно обрушивается молотом слова на все составляющие своего гимназического периода обучения. В первую очередь на систему в целом – «сухой и бездушный метод воспитания», когда измученные дети «подтрунивали над учителями, но с холодной любознательностью учили уроки». Он утверждает, что профессора на кафедре к ним «не питали ни любви, ни ненависти – да и с какой стати, ведь они о нас ровным счетом ничего не знали, лишь очень немногих называя по имени». Критикуя, но прекрасно понимая положение педагогов в австрийской монархии того времени, он говорит: «Государство использовало школу как орудие для поддержания своего авторитета». Он окрестил их «бедолагами, рабски привязанными к схеме, к предписанной свыше учебной программе», но в то же время с пониманием отнесся к условиям их работы. Не предъявляя претензий, подытожил: «Они должны были выполнять свое “задание”, как мы свое – это мы явственно ощущали, – и как мы были счастливы, когда после полудня раздавался звонок, который дарил свободу, как нам, так и им».
В своих мемуарах Цвейг откровенно пройдется и по тем невыносимым условиям, в каких провел вместе со сверстниками годы интенсивной зубрежки. Выяснится, что их занятия проходили в холодных классах, «сидели по двое, как невольники на галерах, за низкими деревянными партами, которые искривляли позвоночник, и сидели до тех пор, пока не затекали ноги». Двенадцатилетний гимназист помнил, как в зимние месяцы «над учебниками трепетал голубоватый свет открытой газовой горелки, а с наступлением лета окна тотчас же занавешивались, дабы мечтательный взгляд не смог восхититься маленьким квадратом голубого неба». Испытав вдоволь унижений, он не забыл, как ребят заставляли прочувствовать границу «между учителем и учеником, между кафедрой и партой, зримым верхом и зримым низом», где всегда «находился невидимый барьер “авторитета”, исключавший любой контакт».
Даже спустя сорок лет после гимназии, на закате жизни, писатель мог зримо представить «небольшую красную записную книжку, в которую заносились предварительные замечания, и короткий черный карандаш, проставлявший цифры». Сам себя честно уверял, что разбуди его хоть ночью, расскажет, как выглядели те «тетради и учительские поправки в них, сделанные красными чернилами». Но вот главный парадокс – он признает, что вспомнить об этих временах «бездушной обучающей машины», которая «никогда не настраивалась на личность», он способен все детали, кроме одной. Удивительно, но Цвейг, посвятивший жизнь изображению психологических портретов великих людей прошлого, обладавший фотографической резкостью и памятью на лица, подкупавший собеседников «какой-то глубокой, светившейся в нем задушевностью» (Владимир Лидин), хоть убей, не мог вспомнить лиц своих преподавателей, сам себе объясняя это тем, что «перед учителем мы всегда стояли с опущенными или невидящими глазами».
С грустью представляю, как, «едва переступив порог ненавистного здания», мальчик с невероятно богатой от природы фантазией, чутким сердцем и душой поэта вынужден был, надев форму с твердым воротничком, ходить с повинной головой по коридорам и сидеть в классах, дабы «не стукнуться лбом о незримое иго» грозных хранителей покойницкой духа. Вот откуда в зрелые годы его любовь к простой и мягкой одежде. Не строгие брюки, а кожаные ледерхозе, за которые он получил прозвище «альпийский турист», не накрахмаленные рубашки с бабочкой, а свободные пиджаки, в которых можно работать в купе поезда, отдыхать в санатории, путешествовать с лекционным туром.
Тут мы вправе отложить в сторону воспоминания главного героя и задаться вопросом: справедливую ли характеристику дает Стефан Цвейг относительно условий и процесса обучения в их гимназии? На самом ли деле все было так, как он утверждает, и правда ли, что «педантичная заданность и черствый схематизм делали наши школьные уроки ужасающе унылыми и неживыми»?
Остановить хотя бы на время кипящую лаву его красноречия в адрес ненавистного учебного заведения вправе, пожалуй, те выпускники, кто вместе с ним там учился и в буквальном смысле сидел за одной неудобной партой. Такие люди есть – например, австрийский историк и драматург Феликс Браун58, с которым Стефан, правда, подружится уже после гимназии, но будет поддерживать отношения все последующие десятилетия59. Начиная с 1895 года Браун учился в этой же гимназии и у тех же учителей спустя три года после поступления в нее старшего товарища. В своих мемуарах «Свет мира» («Das Licht der Welt», 1949) он высказывает противоположную точку зрения, рисует не черно-белыми, а благородными тонами густых цветных красок картину гимназических воспоминаний.
Феликс искренне благодарит профессора Лихтенфельда, их со Стефаном учителя немецкого языка и литературы, который познакомил его с основами классической и современной литературы, привил любовь к Гёте и, самое важное, указал направление будущей карьеры. В какой-то степени Феликс Браун пойдет по стопам профессора – станет преподавать историю искусств и немецкую литературу в колледжах при университетах Дарема, Ливерпуля и Лондона. После Второй мировой войны будет читать курс на семинаре Макса Рейнхардта, напишет многочисленные романы и драмы. Получит членство в Немецкой академии языка и поэзии, будет удостоен правительственных наград и премий, его имя заслуженно впишут золотыми буквами в историю австрийской литературы и культуры, один из переулков Вены переименуют в его честь – Феликс-Браунгассе. Многого добьется Браун, и случится это отнюдь не без влияния чуткого профессора, научившего его любить литературу и процесс познания.
Но Цвейг этому же человеку, заслуженному профессору Лихтенфельду дает в мемуарах определение «бравый старикан», язвительно подчеркивая, что тот никогда не слышал фамилий Стриндберга и Ницше, а на занятиях «невероятно нудно» рассказывал нам о «наивной и сентиментальной» поэзии Шиллера. Обратим внимание, что в новелле «Смятение чувств», посвященной, между прочим, именно Феликсу Брауну, Цвейг описывает историю студента и пожилого профессора (ради приличия имя профессора-филолога скрыто и обозначено как «NN»), у которого Роланд перенимает знания, домашнее пространство, а потом и… тело супруги.
«Случалось, что, входя в его комнату, всегда с робостью ребенка, приближающегося к дому, в котором обитают духи, я заставал его в глубокой задумчивости, мешавшей ему услышать мой стук; и когда я, не зная, что мне делать, стоял перед погруженным в свои мысли учителем, мне казалось, что здесь сидит только Вагнер – телесная оболочка в плаще Фауста, – в то время как дух витает в загадочных ущельях, среди ужасов Вальпургиевых ночей. В такие мгновения он не замечал ничего вокруг. Он не слышал ни приближающихся шагов, ни робкого приветствия. Придя в себя, он пытался торопливыми словами прикрыть смущение: он ходил взад и вперед, старался вопросами отвлечь внимательно устремленный на него взгляд. Но долго еще витала тень над его челом, и только вспыхнувшая беседа разгоняла надвинувшиеся тучи»60.
О «надвинувшихся тучах» в сюжете произведения мы поговорим дальше; все-таки новелла раскрывает перед читателями не трагедии Шекспира и Гёте, а гомосексуальную страсть пожилого профессора к студенту. Сейчас, пока возраст наших героев (и Стефана, и Феликса) невинен и еще долго будет девственно-чист, обратимся в «Смятении чувств» к тем описаниям, где автор воскрешает с новой силой свои старые воспоминания об учебе: «При первом же беглом посещении аудитории затхлый воздух и проповеднически-монотонная, поучительно-широковещательная речь вызвали во мне такую усталость, что мне пришлось сделать усилие, чтобы не опустить сонную голову на скамейку: ведь это была опять та же школа, из которой я был так счастлив вырваться, тот же класс с высокой кафедрой и с пустым крохоборством. Мне невольно почудилось, что из тонких губ тайного советника сыплется песок так мелко, так равномерно текли в душный воздух слова из потертой тетрадки»61.
Непосредственно одноклассник Цвейга Эрнст Бенедикт (Ernst Benedikt), чей отец Мориц Бенедикт возглавит в 1908 году редакцию ведущей либеральной газеты Европы «Neue Freie Presse»62, в своих воспоминаниях пишет о том, как Стефан незлобно «подтрунивал над комичностью нашего учителя латыни», над его ляпами и перлами, над «коренастым, похожим на сатира телосложением». Речь идет о филологе и антропологе Карле Пенке (Karl Penka, 1847–1912). Из воспоминаний Бенедикта следует, что хотя бы на лекциях этого чудного педагога мальчикам было забавно и интересно. Кто-то из ребят копировал его походку, пародировал тембр голоса и характерные привычки. Вряд ли несовершеннолетних юношей можно было заставить осилить заумные книги Пенки, хотя время от времени он подкладывал им на стол свой труд «Древние народы Северной и Восточной Европы и начало европейской металлургии», рекомендовал «Лингвистико-этнологические исследования древнейшей истории арийских народов и языков». Что-то подсказывает, что неглупый профессор понимал: подобное чтение не в состоянии занять умы четырнадцатилетних подростков. За исключением (во всех правилах они есть) Альфреда Каппельмайера, еще одного выпускника этой гимназии, защитившего в Венском университете докторскую диссертацию о римском поэте-сатирике Ювенале. Каппельмайер серьезно изучал римскую литературу и писал на эту тему научные исследования.
Но что же хотели читать они, «подростки, мальчишки, робкие, пытливые новички», если им до рвоты, до отвращения не нравились истории древнего арийского народа и языков, скучные математические расчеты и формулы? Ответом на этот вопрос служит «послесловие» Стефана Цвейга, написанное в 1925 году к очередному немецкому переизданию самого знаменитого романа датского писателя Йенса Петера Якобсена. Вот на страницах какой книги проходили счастливые часы досуга и отдыха измученных гимназистов: «“Нильс Люне”! Как пламенно, как страстно любили мы эту книгу на пороге юности; она была “Вертером” нашего поколения. Несчетное число раз перечитывали мы эту горестную биографию, помнили наизусть целые страницы; тонкий истрепанный томик издания “Реклам” сопровождал нас утром в школу, вечером – в постель, да и теперь еще, когда я наугад раскрываю его, я могу слово в слово продолжить дальше с любого места: так часто и так пылко вживались мы в созданные им картины. Наши чувства формировались этой книгой и наши вкусы; она наполняла образами наши мечты, она подарила нам первое лирическое предчувствие истинного мира; наша жизнь и наша юность немыслимы без нее, без этой удивительной книги, нежной, чуть болезненной и почти забытой в шуме наших дней. Но именно за эту кротость, за эту затаенную лирическую нежность мы и любили тогда Йенса Петера Якобсена, как никого другого».
* * *В 1896 году, в год выхода в Вене брошюры «Еврейское государство. Опыт современного решения еврейского вопроса», вблизи гимназии, на Вазагассе, 15, поселится автор этой книги Теодор Герцль, на тот момент фельетонный редактор, юрист и парижский корреспондент «Neue Freie Presse», которую вскоре как раз и возглавит отец Эрнста Бенедикта. Мориц Бенедикт, будучи единственным журналистом, назначенным указом императора Франца Иосифа депутатом в верхнюю палату рейхсрата63, по воспоминаниям Цвейга, был человеком «необыкновенного организаторского таланта», вложившим «всю свою прямо-таки фантастическую энергию в то, чтобы превзойти все немецкие газеты в области литературы и искусства».
Своевременный переезд Теодора Герцля в Вену и судьбоносное для Цвейга знакомство с ним в редакции «Neue Freie Presse», дружба с семьей Бенедикт и последующие многолетние публикации на страницах престижной газеты, где каждая статья «становилась предметом бесед в просвещенных кругах», покажут Цвейгу, что скрипучее колесо фортуны, «звездные часы» обстоятельств (это будет происходить на протяжении всей жизни писателя) притягивают к нему знаковых личностей, важных людей, от которых зависели те или иные, но всегда ключевые решения в его пользу.
«Все, что сформировало меня, было даровано мне провидением и судьбой помимо моих усилий и воли», – скажет он в 1917 году при работе над книгой об Эмиле Верхарне. Главное, и в этом первый секрет его феноменального успеха, Цвейг никогда не стеснялся и не робел предлагать свои поэтические опусы окружающим, вполне логично рассуждая: «В конце концов, ничего более страшного, чем отказ, произойти не могло». Однажды, размышляя о способах достижения мечты и поставленной цели, метафизике претворения в жизнь любых творческих замыслов, он напишет короткое стихотворение, которое и в XXI веке могло бы претендовать на то, чтобы стать «гимном» современных тренингов успеха:
Отдайся во власть твоих смелых мечтаний,Однажды постигнешь их смысл потаенный.Как звезды, сияют они в мирозданьеИ тают, в небесной тиши растворенные.А если тебя по ночам одаряютСтраданьем, волнением или слезами,Как листья, сплетаясь, твой лоб увенчают,Прими сей венец с дорогими цветами.Отдайся во власть их игры, наваждений,Великая истина в этом таится —Прекрасные цели твоих устремленийСумеют однажды в дела воплотиться64.Весной 1902 года Теодор Герцль, «первый человек всемирно-исторического масштаба, с которым я столкнулся в жизни», согласился опубликовать на первой странице фельетона апрельского номера «Neue Freie Presse» его рассказ «Странствие»65, вошедший потом в сборник «Любовь Эрики Эвальд». Тираж номера «печатного органа высокого ранга» составлял в тот год 55 тысяч экземпляров – в один день малоизвестное имя Цвейга приобрело в Вене нестираемый «оттиск в мраморе». Стефан с благодарностью (и это еще одно правило его успеха – умение быть благодарным) писал: «Я всегда воспринимал как особую честь, что Теодор Герцль, человек столь исключительной значимости, первым публично отметил меня с высоты своей заметной, а потому ответственной должности».
Мы еще увидим, что привычку благодарить своих учителей Цвейг не утратит и в зрелые годы. Более того, в письме Максиму Горькому от 22 марта 1928 года он будет утверждать: «Я признаю лишь один долг – долг благодарности по отношению к учителям. Нельзя прожить жизнь, не сказав слов признательности тому, кого чтит ваше сердце. Не обязательно говорить много, но хоть раз в жизни такие слова надо найти».
* * *Пока на календаре истории мирно «тикали» девяностые годы XIX века, музыкальная столица Европы Вена сосредотачивала в своих границах великого, имперского города «все очарование, весь блеск уходящего мира»66. Ностальгируя в мемуарах о Вене довоенного кризиса 1914 года, писатель бережно воссоздает культурную атмосферу, в которой легко, беззаботно и благодатно дышалось ее лишенным всяческой суеты и тревоги жителям. «Сказывалась особая счастливая атмосфера, обусловленная художественным “гумусом” города, время политического затишья – то стечение обстоятельств, когда на рубеже веков возникает новая духовная и литературная ориентация, которая органически соединилась в нас с внутренней потребностью творить, что, собственно говоря, почти обязательно на этом жизненном этапе»67.
Вопреки монотонному процессу обучения и бессмысленному протиранию брюк на уроках их сплоченное гимназическое братство стремилось после уроков и даже прямо на них восполнять неутоленную жажду литературных новинок. Ребята под партами переписывали стихи Рильке и Рембо, Уолта Уитмена и Поля Верлена. Читали рассказы и пьесы Максима Горького, главный роман Ивана Александровича Гончарова «Обломов». Поочередно, чтобы не вызывать лишних подозрений, мальчишки внезапно «заболевали» и не приходили на занятия, дабы побежать пораньше в театральную кассу и успеть приобрести для себя и друзей билеты на премьеру постановок Рихарда Штрауса и Герхарта Гауптмана. Вспоминая это, Цвейг в очередной раз кольнул учителей: «Будь они повнимательней, то могли бы обнаружить еще, что под обложками наших латинских грамматик лежат стихи Рильке, а в тетради по математике переписываются замечательные стихи из одолженных книг».
Цвейгу веришь, читая, что «в десятке соседних венских школ того времени можно было наблюдать тот же феномен не меньшей одержимости и ранних дарований». Веришь и в то, что мальчишки были счастливы, когда «копались в книгах у букинистов, ежедневно отыскивали новинки в витринах книжных магазинов». Но понимаешь, что писатель изрядно преувеличивает, когда нескромно расчищает пьедестал для себя: «Я единственный, в ком творческая страсть не иссякла и для кого она стала смыслом и содержанием всей жизни». А что, если не преувеличивает, памятуя восточную мудрость «Учитель приходит тогда, когда готов ученик»? Именно после эпизодической встречи с композитором Брамсом произойдет окончательная трансформация его личности, внутреннего мира, мировоззрения, закладывание нерушимых свай в основание будущих литературных и художественных устремлений.
«Мы вертелись рядом с актерами и статистами, чтобы первыми – раньше всех остальных! – узнать сюжет пьесы и состав исполнителей; мы стриглись (не боюсь говорить и о наших глупостях) у парикмахера из “Бургтеатра”, чтобы разведать что-нибудь о наших любимых актерах, а одного ученика из младшего класса особенно обхаживали только потому, что его дядя служил осветителем в оперном театре и благодаря ему иногда контрабандой проникали на репетиции, где, оказавшись за кулисами, испытывали страх почище того, что чувствовал Данте, вступая в священные круги Рая»68.
Однажды благодаря такой «контрабанде» в кулуарах Королевской оперы двенадцатилетний Стефан уличил момент и подошел к пианисту и дирижеру Иоганнесу Брамсу, заслуженно пребывающему в те времена в ореоле славы первого симфониста Германии и Австрии: «В свои двенадцать лет я, правда, не совсем точно представлял, что именно создал Брамс, но сама его слава, флюиды творчества оказывали потрясающее воздействие». На просьбу Стефана подписать ему и его друзьям открытки с автографом гений, пребывая в благоприятном расположении духа, с улыбкой похлопал смущенного юношу по плечу и, вручая заветные карточки, гордо произнес, что сам много лет коллекционирует автографы и нотные рукописи гениальных музыкантов от Глюка и Моцарта до Вагнера и Оффенбаха.
«Несколько дней голова у меня шла кругом», – с волнением вспоминал Цвейг. Совершенно случайное событие, беседа в шумном и многолюдном коридоре оперного театра посеяла в его голове (не зря она кружилась несколько дней) семя новой идеи, нового увлечения, расцветшего пламенной «неопалимой» страстью – начать собирать собственную коллекцию автографов знаменитостей.
* * *Мало того что все деньги, сэкономленные на обедах и танцах, Стефан уже давно откладывал на книги, а время, которое удавалось изыскать, регулярно пропуская секции тенниса и плавания, посвящал театру, именно встреча с Брамсом явилась наивысшим «аккордом» его юности. Отныне и навсегда его жизнь, неведомо ему самому, превратилась в классическую симфонию, звуки которой – тексты будущих новелл – этот дирижер человеческих душ всякий раз будет «исполнять» безупречно и органично, управляя словом, как хорошо отрепетированным оркестром.
«Увидеть на улице Густава Малера было событием, которое на следующее утро гордо преподносилось друзьям как личный триумф». Гонка с целью получения заветных автографов продолжалась чуть ли не ежедневно. Цвейг преследовал актеров, режиссеров, певцов у театральных дверей городских и оперных театров. Кто-то посоветовал увеличить шансы (во все двери самому все равно не успеть), отправляя письма известным поэтам, писателям, художникам Вены и Берлина, обращаясь к великим людям с простой, необременительной для них просьбой. Невинно, жалостливо, слезно молить и просить прикладывать к ответному посланию не только автограф, но еще и фрагмент (ненужный, залежавшийся, неоконченный, брошенный не в камин, а под стол) рукописи, любой черновой набросок.
Рассылая «письма счастья» во все концы Вены и за пределы родного города, по истечении трех месяцев стало понятно, что почтовый ящик практически пуст – знаменитости ничего не присылали неизвестному мальчику по имени Стефан Цвейг. Нисколько не отчаиваясь, юноша пошел на психологический эксперимент и придумал подписывать конверты от лица женщины Stefanie Zweig, к тому же пропахшие дорогими духами матери, надеясь, что столь хитрый трюк растрогает суровых мужчин и позволит быстренько пополнить коллекцию «сокровищ».
Как ни странно, даже эти конверты, пропитанные любовью и нежностью, не помогли ему приблизиться к цели. И вдруг, казалось бы, неразрешимую задачу одним-единственным советом решил берлинский балагур и весельчак Юлиус Штетенгейм69. Прославленный автор комедий и фарсов, основавший юмористический журнал «Berliner Wespen», посоветовал прилагать к каждому следующему отправленному письму чек с указанием оплаченных почтовых расходов – то есть, обращаясь к властителям дум, ценить не только их время, но и деньги.
Совет оказался верным на сто процентов. На новый адрес родителей Цвейга, Ратхаузштрассе, 17, куда их семья переехала в 1895 году, стали приходить пухлые, приятные на ощупь конверты с открытками, автографами, стихами, черновиками прозы, рисунками от всевозможных знаменитостей. Занятие стало увлекать Стефана все больше и больше. По мере увеличения коллекции он пробует копировать добытые почерки, на потеху упражняется в их подделке, но быстро оставляет эти глупости и сосредоточенно погружается в изучение иллюстрированных энциклопедий по истории литературы. В Вене у местных букинистов ему удается раздобыть поэтический сборник Райнера Марии Рильке – «невероятный стимул для нашей еще не перебродившей энергии» – постепенно станет фанатичным приверженцем огромного дарования поэта, вступит с ним в дружбу и будет неразлучен долгих четверть века, до смерти Рильке.
«Однажды в Вене мне довелось побывать в обществе Лилиенкрона, <…>, мне удалось как-то пожать в толпе руку Демеля; бывало, меня удостаивал приветствия тот или иной поэт». Но встретить Иоганнеса Брамса еще раз ему, к сожалению, не удастся – композитор скончается в Вене в апреле 1897 года. Пройдет ровно 30 лет со дня его кончины, и так получится, что в апреле 1927 года у австрийского скульптора Ильзы фон Твардовски-Конрат (Ilse Beatrix Amalia von Twardowski-Conrat, 1880–1942) Цвейг приобретет в Берлине для своей несметной коллекции рукописей одиннадцать «Цыганских песен»70 Брамса, собственноручно им написанных на двадцати страницах.