Полная версия
В свете зеленой лампы
Наконец расспросы закончились и барыня, как я стала называть жену профессора, повела меня показывать другие помещения квартиры. Вася остался в кабинете, он уже чувствовал себя здесь довольно непринужденно. Было видно, что он здесь бывал и раньше и что профессор ему рад. Нам и из других комнат был слышен их негромкий разговор и смех.
Мария Константиновна мне сразу понравилась, она отнеслась ко мне ласково и немного снисходительно. Когда я первый раз назвала ее барыней, она улыбнулась, но не возразила, только спросила, были ли у нас в деревне хозяева. Я пожала плечами:
– Я не знаю, вроде только агитаторы и председатель.
Она опять улыбнулась и ничего мне не ответила.
Квартира профессора была просторной, в четыре комнаты с длинным и довольно широким коридором. Одна из комнат была больше других, и там стоял красивый овальный стол и несколько стульев с резными спинками. На потолке висела роскошная люстра с хрустальными подвесками. Это была столовая, как мне объяснила хозяйка. За столовой находилась кухня – тоже просторная, с большой газовой плитой. Я такую раньше никогда не видела и даже не знала, что такие бывают. Обернувшись к барыне, сказала:
– Так а как же я буду с ней управляться? У нас дома только печь да керосинка.
– Ничего, я всему тебя научу, – ответила хозяйка успокаивающим тоном.
Для меня была отведена совсем маленькая комната возле кухни, скорее даже не комната, а чулан, где окошко было под самым потолком и уже стояли кровать, шкаф, простой деревянный стул и тумбочка с будильником. Я поставила свой чемоданчик с вещами, который до сих пор держала в руке, на стул, прежде чем мы пошли дальше. Больше всего меня удивила туалетная комната. Почти всю ее занимала большая белая, как из фарфора, ванна с изогнутым краном, душем из золотого металла и ручками для горячей и холодной воды по двум сторонам. Всё это выглядело как дорогая посуда на картинках в журнале. Тут же стоял, несколько в стороне, сам туалет, про который я сразу и не поняла, что это такое и зачем. Всё в этом доме казалось странным, незнакомым и очень богатым.
По другой стороне коридора находилась хозяйская спальня. Это была совсем другая комната, не такая, как те, что я уже видела. Казалось, она полна воздуха и света. На окне легкий тюль, колыхающийся от приоткрытой двери на узкий балкон, на стенах две картины, а у кровати высокий торшер с абажуром, круглым и широким, как барабан. Во всем интерьере чувствовалась женская рука.
После спальни была еще одна дверь в просторную комнату с двумя окнами, длинным диваном вдоль стены, низким инкрустированным столиком с двумя, тоже низкими, креслами. У стены напротив, ближе к окну, стояло пианино. Крышка была поднята, белели клавиши, на подставке стояли открытые ноты и лежала плитка шоколада в цветной бумажной обертке. Небольшой кусочек был отломан или откушен с краю, и вокруг коричневого разлома в разорванной упаковке виднелась серебристо-желтая фольга и немного шоколадных крошек. Хозяева называли эту комнату «салон». Наверное, мое описание неточное и неполное, но это то, что бросилось мне в глаза в первые минуты и запомнилось на долгие годы.
Как-то раз, уже несколько позже, я спросила хозяйку, как давно профессор живет в этой большой квартире. Она улыбнулась в ответ:
– Разве это большая? Вот при прежней власти у него была квартира на этой же улице, только в три раза больше, он там жил, и там же размещалась его частная школа черчения с занятиями на трех факультетах. Квартира была двухэтажная. А потом всё изменилось и нарушилось, школу пришлось закрыть, а от квартиры – отказаться.
Когда мы вернулись в кабинет, мужчины уже обговорили все практические вопросы моей работы и проживания здесь: мой заработок, различные стороны и правила моей жизни в этом доме. Когда я вошла к ним вслед за барыней, у меня, похоже, был такой растерянный и испуганный вид, что, посмотрев друг на друга, оба засмеялись и профессор сказал мне какие-то ободряющие слова. Я и вправду была растеряна: как запомнить всё то, что мне рассказала Мария Константиновна, как всё то, что мне предстоит делать, успевать сделать в срок и так, чтобы мои хозяева были довольны? Но я не решалась спросить и отложила это до завтра. Завтра же всё разрешилось само собой: хозяйка, оказывается, не собиралась сама просто бездельничать, пока я буду работать. Она тоже надела фартук и стала делать домашние дела со мной вместе, рассказывая во время работы, что где лежит, что за чем нужно делать и как что готовить на их кухне.
Так началась моя новая жизнь, а старая закончилась навсегда. Я этого тогда еще не понимала, а воспринимала всё происходящее как временную возможность пожить и поработать в городе. Думала, полгода-год – и я вернусь обратно в Ракушино. Фантазировала, как приеду туда с новыми платьями и городскими туфлями, заработав денег для мамы, чтобы мы наконец-то могли перекрыть крышу на нашем доме и починить забор. Но всё сложилось совсем иначе, чем я представляла себе в то время.
Профессор и барыня
Мой хозяин и его жена были совсем непохожими по характеру, как будто из разных миров. Он был требовательным, энергичным, всегда чем-то занятым и часто придирчивым по мелочам. Голос у профессора был низким и резковатым. Я его, честно говоря, побаивалась и старалась пореже попадаться на глаза. Хоть я всегда знала свое место, сам профессор не давал мне забыть, что я прислуга. Он мог строго отчитать даже за мелочь, но умел и пошутить, а бывало, что и угощал конфетами.
Пётр Игнатьевич внимательно относился к своей одежде, а вот в еде был совсем нетребовательным, даже, можно сказать, безразличным. Хозяин часто не обращал внимания на то, что у него на тарелке, просто ел то, что на ней лежит. И это было неудивительно – он всё время что-нибудь читал за едой: или книгу, или журнал, или газету. Одежды у него было много, но ничего яркого, кроме того домашнего халата, в котором я его увидела первый раз. Были френчи, похожие на военные, пиджаки, куртки, все хорошего качества и спокойных цветов. Он работал в Технологическом институте и считал, что именно так должен одеваться преподаватель.
Мария Константиновна была совсем другой. Мне даже казалось, что из высшего сословия: она грациозно двигалась, хорошо одевалась и никогда не повышала на меня голос. А если я что делала не так, то барыня вела меня в другую комнату для разговора и мягко, терпеливо объясняла, где я совершила ошибку. Но делала она это всегда одна, не при муже, поманив меня пальцем в салон, где стояло пианино. Она усаживала меня напротив себя на стул и, держа мои руки в своих, спокойно разговаривала и вроде как сама извинялась передо мной за мою же оплошность. Таким добрым не был со мной никто в жизни, даже мама.
Хозяйка сама всегда составляла меню и писала мне, что купить. Вкус у нее был идеальным во всём. Я ее обожала и если не была занята домашними делами или если Пётр Игнатьевич писал в своем кабинете и требовал тишины, то просто ходила за ней хвостом. Я слушала, как она музицирует или поет, смотрела, как она двигается или отдыхает, и тихо восхищалась тем, как она всё красиво и грациозно делает.
Мария Константиновна была дома почти всегда, если не ездила к подругам, а иногда к доктору или портнихе. Порой мы с ней вместе ходили покупать продукты, и я у нее многому училась. Она вела все расчеты в доме, всегда знала, что и когда надо купить, или заказать, или подготовить. Я даже иногда мечтала, что у меня когда-нибудь тоже будет своя семья и большая квартира. Появятся детки, а я, как Мария Константиновна, буду ходить в красивом платье и делать закупки для семьи. Красивые мечты, жалко, что они не сбылись!
Профессора хозяйка называла на французский манер Пьером, это он распоряжался расходами в доме и выдавал ей деньги на все домашние нужды. Она имела к мужу такой подход, что, даже находясь порою в раздраженном состоянии, он в конце концов всё же соглашался со всеми ее просьбами, давал требуемую сумму и целовал жене руку.
У меня в их доме не было определенного выходного дня, да мне и пойти или поехать было особенно некуда, только если вместе с Марией Константиновной – их дом был моим домом, и другого я не знала. Я даже не представляла себе, что может быть день, когда я просто бы ничего не делала. Правда, субботний ужин и воскресный завтрак барыня почти всегда готовила и подавала сама, а я наряжалась и шла в церковь на вечернюю службу в субботу и на воскресную литургию. Если же хозяева ехали на пикник или куда еще, то я могла одна погулять по улицам, сходить купить что-нибудь себе или гостинцы и подарки родным. Я была довольна таким распорядком, ведь знакомых у меня в городе не было, а сама заводить их я стеснялась и не умела. Правда, Вася приглашал меня пару раз пойти с ним и его друзьями на праздник, и меня отпускали. Но мне не очень понравилось: парни вели себя шумно, пили, курили, девушки как-то слишком нескромно были одеты и накрашены. Они визгливо смеялись. А на последнем вечере, когда мы ходили с братом на чей-то день рождения, один стал приставать ко мне, выпив лишку. Он пытался закрыться со мной в комнате и хватал меня везде. Но получил такой отпор – я ведь в деревне выросла и рука у меня тяжелая, – что даже Васю на помощь звать не пришлось. С тех пор я больше к его рабфаковским не ходила.
Хочу еще признаться, что домашние вечера мне нравились больше. Мария Константиновна часто тогда играла на пианино, а профессор сидел в кресле в салоне с большой круглой рюмкой в руке, в которой на донышке было немного коньяка, и слушал. Приглашали и меня, если я не была занята делами по дому. Хозяйка пела, а муж ей подпевал низким бархатным голосом. Как я любила такие вечера, разве их сравнишь с заводскими танцами или пьянками на днях рождения?
Хозяйка иногда занималась со мной чтением и письмом. Я, конечно, умела и читать, и писать, но Мария Константиновна считала, что я должна быть более грамотной. Это было трудно и нудно, но я старалась, понимая, что это может мне пригодиться в жизни. Перо всё время выскакивало у меня из пальцев, и я ставила кляксы, сильно потела от старания и смущения, что у меня плохо получалось. Барыня меня хвалила, а я понимала, что получаю одобрение незаслуженно, и от этого мне было еще более стыдно. Хозяйка, зная, что у меня с чтением трудности, покупала специально для меня за свои деньги журналы с картинками и подписями под ними: мне по ним было учиться читать легче, и я была ей за это благодарна.
Так шли дни, недели, месяцы, я привыкла к своей работе и своему новому дому и была счастлива.
Я долго не могла запомнить фамилию своих хозяев, а писать ее так и не научилась. Она вроде бы была еврейской, но Пётр Игнатьевич почему-то посещал лютеранскую церковь. Надо сказать, что делал это профессор нечасто, и я никогда не видела, чтобы он молился. Может, он ездил туда просто посмотреть на людей да свечку поставить? А вот барыня была верующей, посещала нашу православную церковь довольно часто на церковные праздники и порой по выходным дням. Причащалась пусть и не всегда, но регулярно. Бывало, мы даже ходили с ней вместе к причастию или на литургию.
Так сложилось, что у меня не было любимой церкви для молитв и исповеди. Ближайшим к нам был красивый и просторный собор Святой Живоначальной Троицы с высокими колоннами и голубыми куполами в золотых звездах. Местные пацаны собирались у его стен и ждали: может, какая звезда упадет? Я сама слышала их разговоры об этом. В таком большом храме меня смущало, что многие прихожане, даже богато одетые дамы, стоя в очереди к причастию, могли разговаривать друг с другом о пустяках или смеяться, а ведь это грех. Поэтому храмы поменьше, такие как церковь митрополита Петра или собор апостолов Петра и Павла, мне нравились больше. Туда ходили люди попроще, но, видимо, более набожные. Там я любила встать незаметно в темном уголке и думать или молиться, когда никто тебя не видит, кроме ангелов и самого́ Господа.
Мария Константиновна хорошо знала Писание и то, как и что надлежит делать в церкви по правилам. Намного лучше меня. Она даже могла подпевать хору, если хористов было маловато. Накануне, когда хозяйка собиралась идти со мной на литургию и причастие, мы как бы с ней объединялись: вместе готовили еду и постились, даже помолиться вместе могли вечером. Профессору эти наши «бубнежки», как он их называл, не нравились, и он ворчал сердито на нас, но не более того. Я любила ходить в церковь вдвоем с Марией Константиновной. При этом расстояние между мной и ею как хозяйкой будто сокращалось. Мы могли что-то обсуждать по дороге, а порой и немного шутить, и это мне льстило. Одно было не так, когда мы ходили в церковь вместе: я не столько молилась и слушала священника, сколько, стоя сзади на некотором отдалении, за ней наблюдала. Мне всё в ней нравилось и было интересно: как и когда она крестится и кланяется, как ставит свечи, как идет к причастию. Она всё делала не торопясь и с изяществом, а я прямо впитывала в себя каждое ее движение.
Однажды я стала свидетелем необычного причастия Марии Константиновны. Накануне вечером хозяин получил письмо из Москвы. Знаю потому, что это была моя обязанность – собирать приходящие письма, класть их на маленький поднос и подавать профессору. Он тогда поправлялся после сильной простуды, но был еще болен, и, видимо, немощь, сидящая внутри, делала его более раздражительным, чем обычно. В тот раз он открыл мне дверь и, стоя на пороге, взял не весь поднос, а лишь тот единственный конверт, что лежал на нем, и, взглянув на адрес, бросил обратно, сказав коротко и зло:
– В печь!
Ну в печь так в печь. Я пошла на кухню выполнять его волю. А там барыня увидела письмо, узнала от меня о происшедшем и говорит мне мягко:
– Нет, Лиза, подожди, дай его мне.
И пошла в кабинет, закрыв за собой дверь.
Сначала слышался только нервный рокот профессора и голос хозяйки:
– О Пьер, ты не можешь! Я тебя умоляю, не делай так, это не по-христиански!
Я не то чтобы подслушивала, просто они говорили всё громче и громче. В конце барыня даже заплакала, со словами: «Вы с Софьей друг друга сто́ите!» – вышла на кухню и, не глядя на меня, кинула так и не распечатанное послание в огонь.
Я поняла из этого разговора, что у профессора есть единственный сын, с которым он не общается. Тот живет в Москве, и письмо, как сказала барыня, «в ко́и веки раз», было от него. В чем там дело, почему они поссорились, мне было непонятно, но Мария Константиновна долго сидела в гостиной, читала Евангелие и вздыхала, а профессор лег спать на диване в кабинете. Кто такая Софья, я знала из их разговоров – это бывшая жена профессора, с которой они расстались много лет назад, и она не ценила Петра Игнатьевича, как он того заслуживал. Мне было жалко барыню.
И вот на следующий день мы пошли в церковь, как договаривались. У барыни было настроение грустное, но ведь таким оно и должно быть, когда готовишься к исповеди и вспоминаешь о своих грехах перед причастием. Я даже и не связала тогда это со вчерашним ее разговором с мужем.
Церковь была небольшая, народу немного. Чтец за аналоем негромко читал молитвы перед началом службы, и эхо уносило его голос к куполу, к лику Спасителя, изображенному там, в самой вышине. Царил таинственный полумрак, лишь горели свечи. Их огоньки одновременно колебались, как крылья огненных бабочек, когда кто-нибудь тихо проходил мимо. Прихожане, подойдя сначала к центральной иконе, перекрестившись и поцеловав ее, не спеша и бесшумно выстраивались в очередь на исповедь. И на исповеди говорили тихо, стоя в отдалении, спиной к остальным и боком к священнику.
Когда подошла очередь Марии Константиновны, она, низко наклонившись к столику перед священником, где лежали крест и Библия, стала как-то необычно быстро и эмоционально говорить. Вдруг плечи ее задергались, речь начала прерываться сначала всхлипываниями, а потом и просто рыданиями. Слышны были слова, которые она повторила особенно громко несколько раз: «Я так больше не могу!» – и снова слезы.
Очередь заволновалась, люди стали перешептываться. Батюшка успокаивал Марию Константиновну как мог, что-то говоря своим ровным негромким голосом, да она и сама скоро взяла себя в руки и успокоилась. Затем, поцеловав ему руку, вышла из храма, вытирая маленьким кружевным платком заплаканные глаза. В этот день мы и службу не достояли, и не причастились. Вместо этого пошли в парк неподалеку, гуляли, ели мороженое, кормили уток и много молчали. Я смотрела на нее, печальную, украдкой и всё вспоминала вздрагивающие от плача плечи, звуки голоса, в котором слышалось страдание. Она мне в эти минуты казалась такой беззащитной и хрупкой, а ее шея, белевшая из-под накинутого на голову темного платка, – такой тонкой и бледной, что сердце сжималось в груди и мне самой хотелось плакать.
Такие события в нашей семье случались очень редко, в основном всё было тихо и мирно. Каждый занимался своим делом.
Пётр Игнатьевич преподавал какое-то черчение моему Васе и другим студентам в «Техноложке», как он называл свой институт, и еще писал учебники по математике. Он был очень умный человек, писатель, я очень его уважала и немного побаивалась его низкого раскатистого голоса. К нему иногда в гости приходили люди, о которых Вася говорил, что все они очень известные, но я не запоминала, кто есть кто. Вроде бы какие-то ученые и издатели. Бог их разберет. Иногда он приглашал к себе своих студентов. Те, сидя в столовой на краешке стула за чашкой чая с печеньем, вели себя скромно, даже не клали локти на стол, накрытый крахмальной белой скатертью, разговаривали тихо и уважительно и не смеялись громко, как прочие гости.
Барин вставал рано, делал зарядку у открытого окна, умывался и сразу надевал свой любимый теплый и яркий халат. Он мог не снимать его до самого ужина. Профессор практически целый день, когда не был на работе, проводил в своем кабинете. Туда через некоторое время, после звонка в колокольчик, я подавала завтрак на подносе. Выходил Пётр Игнатьевич оттуда обычно, когда Мария Константиновна, постучав в дверь, приглашала к столу обедать или ужинать. Но порою он и сам среди дня неожиданно появлялся в дверях кабинета, чтобы выйти с ней на небольшую прогулку в парк неподалеку от дома или просто выпить чаю из любимого хрустального стакана в серебряном подстаканнике. Они тогда оба садились в глубокие кресла в салоне у окна и неспешно разговаривали. Он сам что-нибудь рассказывал жене о своей жизни или о книге, которую писал. А бывало, что просто листал газету, прихлебывая остывающий чай и комментируя иронично ту или иную статью вслух.
Дом на Подольской улице
Только когда профессора не было дома, я могла сделать настоящую уборку в его комнате, протереть пыль на шкафах и всех предметах, которых в кабинете было немало. Я могла залезть под стол, стоя на коленях, всё там вытереть и промыть, что в его присутствии никогда бы не стала делать, он ведь любил подшутить надо мной и обязательно бы меня за что-нибудь схватил или ущипнул. Была у него такая слабость.
Одна вещь в кабинете у Петра Игнатьевича вызывала мой особенный интерес – это его настольная лампа. Я ее заприметила в первый же день, как пришла в этот дом. Лампа приковала мой взор своей необычной формой и мягким зеленым светом, в который погружалась вся комната благодаря цветному стеклянному абажуру. Я полюбила ее протирать и делала это не торопясь, с чувством, рассматривая каждый раз раз все ее детали. Проводила тряпкой по изогнутой бронзовой ножке с орнаментом на тяжелом металлическом основании, поднималась рукой к изумрудно-зеленому стеклянному колпаку с металлическими винтами по обеим сторонам. Я натирала все бронзовые части, чтоб они блестели как золотые, потом то зажигала, то гасила лампу, проверяя, работает ли, и, довольная результатом своего труда, принималась дальше протирать пыль на полках. Мария Константиновна не раз спрашивала меня в шутку:
– Лиза, что ты всё время трешь лампу Пьера? Смотри, дырку протрешь!
А мне это незамысловатое занятие и эта старинная красивая лампа давали успокоение, отвлекая от прочих дел, и мои мысли улетали далеко-далеко, к изумрудным лесам и золотым полям моего детства.
В нашей квартире была еще одна удивительная вещь – это большой лакированный телефон, висевший на стене в прихожей. Сам корпус был коричневого дерева, размером с небольшой шкафчик, с одной стороны имелась металлическая ручка, которую надо было крутить до и после разговора, а с другой, на витом толстом проводе, – большая черная трубка, которую надо держать у уха и в нее же говорить. Сверху были два, размером с блюдце, медных электрических звонка, которые сильно дребезжали, пугая меня, когда кто-то звонил. Я его называла «бе́сова машина», а профессор смеялся и говорил, что напишет об этом какому-то шведу Эрикссону, который его изобрел, с просьбой, чтобы для меня прислали другой, с мычанием коровы или хрюканьем свиньи. Со временем я научилась даже отвечать в трубку, когда кто-нибудь звонил профессору, но всё равно протирала аппарат от пыли с некоторой опаской: вдруг сейчас зазвонит и опять напугает меня.
Мария Константиновна не ходила на работу, была всё время дома, но не сидела без дела, хоть я была при ней и всё, что нужно, делала по хозяйству. Она очень любила свою квартиру, содержала ее в порядке и сама составляла меню к столу. Хотя я это уже говорила…
Барыня много музицировала на пианино в салоне, разучивая новые мелодии. К ней дважды в неделю приходили девочки-школьницы на занятия музыкой. Одна постарше, но какая-то вся воздушная. Она приходила сама с нотами в изящной сумочке, от нее всегда исходил запах легких, словно весенних, духов. Другую, помладше, приводила служанка. Мы с ней сразу понравились друг другу, сидели пили чай и тихо разговаривали, пока шел урок. Она тоже была из деревни, но значительно старше меня, служила в своей семье давно, но жаловалась на хозяев, что недобрые, людей не любят и всех осуждают. А я? Что я могла ей сказать, когда была всем довольна и очень уважала своих, а барыню еще и немного жалела?
Как-то раз весной я помогала Марии Константиновне перебирать в шкафах зимние вещи. Всё, что убиралось до следующего холодного сезона, мы упаковывали в холщовые чехлы от моли и вешали в дальний шкаф. Кое-что из одежды, то, что, как она считала, устарело или не очень ей подходит, хозяйка отбрасывала в сторону, но перед этим поворачивалась ко мне и спрашивала: «Хочешь?»
И я хотела всё. Что-то себе, что-то родным в деревню. В этот раз она протянула мне серую цигейковую шубку, которую уже не собиралась носить. У меня такой красивой и теплой одежды никогда не было. Я ее, конечно, взяла, глаза наполнились слезами от благодарности, и я убежала в свою комнату, чтобы не показывать барыне, как я растрогана. Разложив свое новое меховое сокровище у себя на кровати, а сама сев на пол, я стала гладить курчавый мех рукой, а потом прижалась к нему щекой и затихла, погрузившись в свои мысли.
О чем я думала? Конечно, о доме. Мне всё здесь, в Ленинграде и в квартире профессора, нравилось, я попала сюда как будто в волшебный незнакомый мир. Но в то же время он был совсем реальный – здесь всему можно было научиться и получить такие вещи, о которых раньше и не мечталось. Но я всё же очень скучала по своей деревне и родным. Часто, закончив дела и уже лежа в кровати, я думала: как там моя мама? Представляла, как она спит, устав после рабочего дня и положив свои натруженные руки поверх старенького одеяла. Как Марийка? Тоже спит? С моим отъездом на ее долю выпала двойная нагрузка по дому…
Я уже не плакала, а просто сидела на полу у кровати, положив голову на шубку и перебирая мех одной рукой.
И тут я вспомнила, как в детстве мы с сестренкой выходили встречать стадо, когда пастух гнал наших коров и овец с пастбища. Это было невозможно пропустить, так как коровы громко мычали, качая наполненным молоком выменем, овцы блеяли, а пастух лихо щелкал своим длинным кнутом над их головами, покрикивая и подгоняя их неторопливый шаг. Из пыльного тумана от копыт сначала появлялись овцы, шедшие впереди кудрявым облаком, а за ними уже коровы, и каждая хозяйка стояла у ворот или калитки и звала свою скотинку по имени.
Мы с Марийкой ждали овец, стоя прямо посреди дороги, расставив руки, а стадо проходило, блея, мимо, обтекая нас плотно, как потоки реки, лаская и щекоча наши тела своими меховыми нежными боками. Мы погружали руки в их мягкую и теплую шерсть и могли так стоять, пока все стадо не пройдет. Вот такую память о нашем с сестрой детстве разбудила во мне цигейковая шубка, лежавшая на моей постели, сама как серая овечка из детских воспоминаний.
Мария Константиновна часто сидела в кресле одна с карандашом в руке и читала рукописи профессора. Я так понимаю, она поправляла что-то в его записях. У него был очень мелкий и непонятный почерк, и хозяйка тогда снимала свой монокль и надевала на нос пенсне, тоже золотое, на золоченом же шнурке. Хозяин иногда бурно обсуждал ее правки, но всегда потом извинялся и, соглашаясь, делал, как она советовала.