Полная версия
Ясон
Кок вывалил в миску первую порцию поджаренной рыбы, выложил на сковородку следующую и замолчал, задумавшись.
– А что было потом? – не выдержал капитан.
– Потом понял я, что всё это суета, и занятия мои суть ничтожные. Страна катится в пропасть. Верхушка занята не служением государству, а только собой. Я вблизи на них насмотрелся: и на придворных, и на важных чиновников и генералов… В народе ненависть лютая к ним зрела. Опять можно, как в пятом году, под раздачу попасть. Ещё чувствовалось, что война скоро будет. Рухнет тогда всё. Всё ясно мне стало, как Божий день. Первую революцию ещё помнили, ясно было, что второй не пережить. И жена у меня умерла… Семьи не осталось. Казалось, ничто больше не держит…
Кок некоторое время молча переворачивал шипящие куски рыбы, потом снова заговорил:
– И вот решил я спастись. В одиночку. Имение, которое от жены осталось, продал. И квартиру продал, жил на съемной. Успел всё продать выгодно, ещё до войны. Повезло. Деньги вложил в золото и отправил в банк во Францию. Изобразил болезнь и отправился якобы на лечение за границу. Слухи обо мне пошли, что я все деньги в Париже с девками прокутил. Я эти слухи опровергать не стал, даже поддакивал. До пенсии срок ещё выслуживал. Потом подал прошение об отставке по болезни. Вышел в отставку в шестнадцатом году и успел выехать в Париж.
Фред неподвижно глядел куда-то на горизонт:
– Я уехал из Риги в январе пятнадцатого года. Я уезжал тайком. Я нанялся матросом на шведский пароход. Только в девятнадцатом году я оказался в Англии. Я просто не хотел служить русским. И немцам я тоже не хотел служить. И вообще я не хотел никому служить. И незачем мне было умирать на чужой войне. А ещё я хотел повидать свет.
Кок в ответ только вздохнул:
– Тот, кто ничему не служит, никому и не нужен… Чему-то служить так или иначе всё равно надо…
Сын Турка
Не остались в Алопе и хитроумные дети
Бога Гермеса, искусные в кознях.
Москва. Ноябрь 1924 года.
Арбузов развернул от себя электрическую лампу, ярко осветив своего визави, и оценивающе окинул его взглядом. Через стол перед ним, нога на ногу, сидел на табурете жгучий брюнет лет двадцати пяти. В свободе и раскованности позы, которую он ухитрился принять, сидя на неудобном табурете без спинки, было что-то невероятное. По-южному смуглое лицо заросло многодневной чёрной щетиной. Черты лица отличались классической правильностью. В антрацитовых глазах сверкали весёлые искорки. Одет брюнет был не без некоторого шика, почти по-нэпмански: костюм тройка, правда, уже поношенный, и лаковые туфли. Только воротничок манишки и манжеты засалились до неприличия.
– Я не понимаю, откуда у вас столько оптимизма и веселья, гражданин Блендер?
– Зачем, зачем, любить, гражданин следователь, зачем, зачем страдать? Не лучше ль вольным быть и песни распевать, – пропел брюнет и широко улыбнулся. – Ну не повезло мне. Бывает. Виноват. Каюсь. Готов понести. Заслуженное. Но прошу снисхождения у господ присяжных.
– А почему вы считаете, что заслуживаете снисхождения?
– Во-первых, за своё пролетарское происхождение. И потом… Да, я совершал не совсем благородные поступки. Да, господа присяжные, бывало, я обманывал доверие граждан. Но каких граждан? Это были социально чуждые элементы, можно сказать, скрытые враги Советской Власти. Я наказывал их за нелояльность новому строю, лишая их некоторого количества денежных знаков. Разве это так плохо? Господа присяжные заседатели?
– И что мне прикажете с вами делать, гражданин Блендер?
– Отпустите меня, гражданин следователь. Пусть в шутках и цветах сон жизни пролетит, пусть песня на устах свободная журчит!
– Шутить изволите, гражданин Блендер. А вы знаете, какое обвинение вам может быть предъявлено?
– Я ещё не совсем твёрдо знаю новый кодекс… Вероятно, мелкое мошенничество или что-то в этом роде?
– Нет, ошибаетесь, гражданин Блендер, мы мелким не занимаемся. Мы – ОГПУ, а не милиция. Осознайте разницу. И обвиняетесь вы в создании тайной контрреволюционной антисоветской организации. И светит вам высшая мера социальной защиты – расстрел.
Лицо Блендера вдруг из оливкового стало серым, черты лица исказились. Он внезапно сидя выпрямился, словно хотел привстать с табурета.
– Как же так, отец родной, гражданин следователь, это же шутка была! – голос внезапно осип. – Цена ей двадцать червонцев.
– Очень жаль, гражданин Блендер, но в нашей организации плохо понимают шутки, – Арбузов говорил очень тихо, но внятно.
Губы Блендера задрожали, взгляд сделался затравленным:
– Что же… что же мне делать?
Арбузов выдержал долгую паузу. Когда Блендер казался уже на грани обморока, Арбузов заговорил, в голосе его зазвенел металл:
– Слушайте меня, Блендер! Я могу отправить вас в подвал прямо сейчас. Если вы этого не хотите, я скажу вам, что вы можете попытаться сделать.
– Я всё сделаю! – прошептал Блендер. Его била крупная дрожь.
– Во-первых, вы должны написать о себе всю правду. Всю! Начиная с того, как вы писались в штаны в раннем детстве. Всё! И очень подробно!
– Я напишу… – прошептал Блендер.
– Во-вторых, объясните мне, тоже письменно, пожалуйста, почему нам не надо вас расстреливать. Ещё раз: почему нам не надо, а не вам! В ваших жизненных интересах, постараться меня убедить. Вам ясно?
– Ясно, – пробормотал Блендер, опустив глаза.
***
Спустя три недели они встретились в том же кабинете. На этот раз Блендер был чисто, до синевы, выбрит. Лицо его было серьёзно. Стоял он перед столом скромно, без малейших признаков прежней развязности.
– Здравствуйте, Андрей Соломонович, садитесь пожалуйста, – Арбузов развязал завязки на папке и достал оттуда ворох рукописных листов.
Блендер осторожно присел на табурет.
– «Я, Андрей Соломонович Блендер 1899 года рождения, согласно метрике Андреас Блендер, сын Солона и Елены Калотраки, грек, из семьи греков, переселившихся в Россию. Сирота с детства: семья погибла в шторм во время торгового рейса. Фамилию Блендер получил по приёмному родителю Блендеру Дмитрию Александровичу (Якову Израилевичу), из одесских мещан…» Тут у вас целый интернационал… А ещё говорят, греки и евреи терпеть друг друга не могут!
– Сказано в Писании: несть еллина и иудея. А есть одни пролетарии и буржуи, – осторожно пошутил Блендер, поймал внимательный взгляд Арбузова и опустил глаза в пол.
– Из мещан… А в другом месте вы пишете о себе: «Происхождения пролетарского – из потомственных моряков…» Насчёт пролетарского происхождения вы не перегнули?
Блендер криво усмехнулся:
– Кто скажет, что моряки не пролетарии, пусть первым бросит в них камень.
Арбузов достал из папки, положил на стол и зачитал вслух другую бумагу:
– По свидетельствам знавших его с детства: как родной, так и приёмный отец, будучи компаньонами, занимались торговлей и контрабандой…
Блендер снова усмехнулся:
– Что мешает моряку-пролетарию в качестве классовой борьбы заниматься контрабандой, подрывающей царский режим?
Арбузов зачитывал отрывки из двух документов поочерёдно:
– «Образование: семь классов гимназии» … «Отчислен из восьмого класса по политическим мотивам…» Почему вас отчислили из гимназии?
– Восстал против притеснений и издевательств старорежимных учителей и гимназического начальства, – осклабился Блендер.
– А вот я, представьте, выучился на инженера, – Арбузов мечтательно и грустно посмотрел куда-то вдаль, потом упёр взгляд в Блендера, – и при старом режиме, между прочим! А теперь честно: за что?
– За неуспеваемость…
Арбузов тяжело вздохнул и продолжил читать:
– «С 1918 года служил в Красной Армии…» Это мы пока до поры пропустим, – Арбузов вскинул глаза на напрягшегося Блендера, – «В 1919 году служил в армии Деникина…» Что вы делали в армии Деникина?
– Можно сказать, приближал победу рабоче-крестьянской Красной Армии, – несмело улыбнулся Блендер.
– Как именно?
– В меру своих скромных сил громил деникинские тылы.
– А конкретно?
– Экспроприировал экспроприаторов.
– Блендер, отвечайте по существу! – Арбузом хлопнул ладонью по столу.
– Воровал, – просто признался Блендер. – Ворующие интенданты нуждались в посредниках, порядка не было. Можно было воровать вагонами.
– Каким образом вы входили в доверие?
– Не поверите! – широко улыбнулся Блендер. – Русским я представлялся важным турком, например, сыном турецкого султана от младшей жены, заведывающим морскими перевозками или таможенной очисткой грузов, или представителем турецкого торгового дома. А туркам представлялся русским офицером, адъютантом командующего или помощником начальника снабжения армии. Это самая выгодная позиция – встать между…
– Но и рискованная! – Арбузов наблюдал за Блендером почти с восхищением.
– Да, риски большие … Но зато я сколотил себе целое состояние. Но потом, правда, потерял всё. Потом снова сколотил и снова потерял, но уже больше.
– Потом?
– Потом пришли красные, при них прежняя экономическая свобода закончилась. Им я как турок-посредник стал не нужен.
– Потом?
– Потом пошло-поехало. Покатился вниз по наклонной плоскости. Читал лекции о научном коммунизме. Торговал портретами коммунистических вождей. Мог изображать родственника какого-нибудь героя или вождя революции и просить о материальной помощи. Под это дело почти законно чистил кассы советских учреждений. Собирал на помощь жертвам царизма. А если находил богатых бывших – собирал с них на борьбу с большевиками. Представлялся уполномоченным тайной организации. Переезжал из города в город… Вы уже всё это знаете. Я всё подробно написал.
– Но зачем? Это же сущие копейки! – искренне удивился Арбузов. – Это же так мелко, особенно после масштабных афер с хищениями в тылах!
– Привычка, – философски развёл руками Блендер, – брать там, где можно взять быстро и просто. Если бы мне попалась масштабная афера, я бы не стал заниматься мелочами.
– А честно трудиться вы не пробовали?
– А какой смысл? – Бендер взглянул на Арбузова с таким искренним недоумением, что тот отвёл взгляд и только покачал головой.
– Так, ладно… Теперь поглядим, чем вы решили нас прельстить, – Арбузов достал ещё одну бумагу из папки и зачитал:
– «Физически развит, ловок… Расторопен, знаю языки: французский и немецкий (в пределах гимназического курса), могу свободно объясняться на греческом, турецком, украинском, идише, южнорусском суржике, румынском, польском… Легко схожусь с людьми, вызываю доверие, чувствую их слабые стороны… Обладаю большими актёрскими способностями…» Всё правильно?
Блендер неопределённо развёл руками и кивнул.
– «Имею личные связи…» Так, мы добрались, пожалуй, до самого интересного… Думаю, мы не будем вас расстреливать, – Арбузов окинул взглядом приободрившегося Блендера и со значением уточнил, – сейчас не будем. Вам ещё придется нам послужить. Кто не работает, тот не ест! А тому, кто нам не служит, тому – высшая мера социальной защиты – пуля.
***
– Артур Христианович, я не понимаю, вы начальник контрразведки, почему вы лично возились с этим мелким жуликом Блендером! – Луговой сидел напротив Арбузова и разводил руками. – Это же совершенное ничтожество, а у вас столько более важных дел!
– Нет, Михаил Яковлевич, это не мелочь! Мы с вами представляем государственную тайную службу. Мы придумали Трест. Но что такое Трест? Несколько случайных маразматиков-монархистов, доставшихся нам в наследство от Якушева, и вдобавок два десятка кадровых сотрудников ОГПУ. Нам нечего предъявить врангелевцам в качестве низовых организаций Треста. Им надоедает видеть одни и те же наши лица. А теперь представьте: человек из ничего на ровном месте создал сеть контрреволюционных организаций! Практически, готовый самодеятельный Трест. Да, цели у него были мелкие, но зато какой организаторский талант! И то, что он когда-то создал, нам нужно бережно подобрать и использовать. И его самого надо непременно использовать. При правильном подходе он будет для нас полезнее многих кадровых чекистов.
– А не устроить ли нам ему турне по его прежним кормовым полянам? С нашим сопровождением и надлежащим подтверждением его первоначальных слов?
– Именно этим я просил бы заняться вас, Михаил Яковлевич! Проработайте с ним маршруты, по которым мы впоследствии будем возить всех прибывающих контролеров Треста. Начните с Киева…
***
Репетиция в просторном кабинете продолжалась уже более часа. В конце концов Блендер закрыл лицо ладонями в полном отчаянии:
– Нет, нет, нет! Нет, Мишенька, как хотите, но так я не могу вас выпустить на мой бенефис!
– Товарищ, Блендер, не забывайтесь! Я всё-таки ваш начальник! – огрызнулся Луговой.
– Товарищ начальник! Вы же совсем не чувствуете партнера! – Блендер уже освоился в новой роли сотрудника и ни капли не боялся Лугового. – Вот прежний Мишенька был хорошим партнером, и сборы с нашего спектакля это подтвердили со всей очевидностью.
– После того вашего спектакля вы загремели прямо в ЧК! – заметил Луговой.
– Ничего вы не понимаете, товарищ начальник! После моего успешного, – Блендер выделил последнее слово, – успешного спектакля меня заметили истинные ценители и пригласили в театр высшего класса. А вам, товарищ начальник, в этом театре играть только «Кушать подано!».
Луговой был сконфужен:
– Андрей Соломонович, пожалуйста, ещё раз подскажите, как надо.
Блендер принял театральную позу:
– Говори всё это просто, свободно, руками не руби воздуха и в самой страсти соблюдай меру и умеренность, да и не переслащивай! Так делай, чтобы слова соответствовали действию, а действие словам. Будь верным зеркалом природы. Поймите, это же театр! Только в случае провала вас не просто освищут, а по-настоящему побьют и может быть даже ногами!
Луговой опустил голову, а Блендер уже возвышался над ним, всем своим видом показывая, кто здесь настоящий начальник:
– Вы действительно прочли «Мещанина во дворянстве», как я вам вчера велел?
– Прочел, – вздохнул Луговой.
– Поймите, в сущности, мы с вами играем последний акт этой пьесы, где господин Журден принимает у себя сына турецкого султана. Помните?
– Помню…
– Турок сейчас – это вы, а не я. Я только ваш переводчик с турецкого. Ваша задача – важно молчать и надувать щёки. Иногда будете важно произносить непонятные слова. Господин Журден – коллективный господин Журден – это наша публика, которую мы соберём в нашем турне. Они готовы быть обмануты и в глубине души даже мечтают об этом. И это нам на руку, этим надо пользоваться! Но горе вам, если вы обманете их в их ожиданиях! Они сделают с вами такое, что сказать противно. Вы это понимаете?
– Понимаю, – тяжело вздохнул Луговой.
– Я – ваш переводчик – посредник между вами и публикой. А вы должны быть для них недосягаемы, как вершина Монблана. Понятно?
– Монблан вообще-то досягаем… – попробовал было поспорить Луговой.
– А вы должны быть недосягаемы! – попытка переворота была решительно пресечена Блендером в зародыше.
– Понятно…
– Что вам понятно?! – Блендер с тоской поглядел на Лугового. – Вот прежний Мишенька меня понимал с полуслова… Как приятно было работать с таким партнером!
– Я постараюсь, Андрей Соломонович, давайте поработаем ещё! – взмолился Луговой.
Блендер снова принял театральную позу:
– Будь верным зеркалом природы, представь добродетель в её истинных чертах… Идите и будьте готовы! А лучше попросите ваше начальство вас заменить. Вот Александр Александрович – тот ваш важный генерал, который со мной беседовал… Вот у него есть фактура для роли Турка… С ним в качестве партнера я согласен на гастроли. Всё, как договаривались: Киев, Харьков, Екатеринослав, Одесса, Бобруйск, Смоленск…
Парсеваль
«Пусть никто не воздаст мне чести такой! Не приму я!
Даже любого сдержу, кто сможет на это решиться.»
Москва. Декабрь 1924 года.
Писатель, сидя за столом в ожидании обеда, оживлённо размахивал вилкой:
– Люба, представляешь, у новых культурных вождей возникла очередная идея: как бы нам приспособить лучшие образцы мировой культуры на службу пролетариату и заставить звучать их в правильном ключе. Дон Кихот теперь будет борец за права трудового испанского пролетариата: он защищает угнетённый класс и освобождает узников королевских тюрем. Мне поручили проработать замысел.
Писатель мечтательно уставился куда-то в потолок. Жена заботливо поставила перед писателем тарелку с рыбными котлетами и поцеловала в макушку:
– Я слышала, что в Большом давно мечтали поставить вагнеровского Парсеваля, но во время войны с германцами это оказалось несвоевременно, и кто-то предложил сделать Парсеваля французом. Взять в союзники. Так что нет ничего удивительного и в новой возможной интерпретации. Пусть Парсеваль теперь тоже будет борцом с эксплуататорами и принесёт трудящимся какой-нибудь очередной Грааль. А трудящиеся пусть хотя бы услышат Вагнера, и это уже пойдет им на пользу.
– Грааль станет чашей, куда собиралась кровь борцов со старым режимом? Или из этой священной чаши пил сам Карл Маркс? – улыбнулся писатель. Жена его строго одёрнула:
– Миша, ты забыл, как тебя уже вызывали. Туда. Так что оставь, пожалуйста, Карла Маркса в покое.
– Разумеется, я оставлю в покое Карла Маркса, – тяжело вздохнул писатель и тут же встрепенулся:
– А из того, что они обсуждали на литкомиссии, я бы, пожалуй, выбрал Чичикова и написал бы на эту тему современные вариации.
– Вот и славно, – улыбнулась жена. – Высмеивай эксплуататоров, жуликов и бюрократов. У тебя на это талант. И всё в интересах трудящегося класса. И тогда тебя непременно оценят!
***
Океан. Февраль 1929 года.
Капитан теперь сидел на румпеле и, поймав парусом лёгкий ветерок, старался его не упустить, играя шкотом. Пользуясь тихой погодой, решили готовить суп на горячее. Василий Мефодьевич в роли кока острым ножом чистил луковицу, сдувая шелуху прямо в океан, и продолжил прерванный рассказ:
– Чистим луковицу – вот метафора всей нашей жизни! Счищаем шелуху – избавляемся от свойственных нам пристрастий и иллюзий! Слой за слоем, слой за слоем… К концу жизни добираемся, наконец, до основы. А по большому счёту – и там пустота. И всё, что нам остаётся, – это слёзы, которые мы пролили над этой луковицей.
Он стал мелко-мелко крошить луковицу на дощечке, время от времени смахивая слезу тыльной стороной кисти.
– С детства мечтал быть военным, а после юнкерского училища – разочаровался. В полицию перешёл, чтобы свои способности обратить людям к пользе. Оказалось, иллюзия. Семейная жизнь грезилась, так Бог детей не дал, а потом и жена умерла… С молодости был государственником. Потом увидел вблизи высших сановников и Государя – и пелена с глаз упала. Вот как эта луковая шелуха, – он сдул шелуху с ладони в океан и помолчал, задумавшись.
– Сперва вне России себя не мыслил, потом оказалось, что Россия не единственная страна. Потом одно время казалось мне, в других странах живут лучше, а главное, правильнее, чем в России. Потом и эта иллюзия развеялась. Но это уже потом. А тогда я твёрдо решил: чтобы не попасть под жернова грядущей смуты, надо вовремя перебраться за границу. Думал, заживу себе спокойной жизнью. Ренты и пенсии мне хватит. Можно в потолок плевать. Не тут-то было!
Покончив с луком, кок стал чистить другие овощи, крошить и смахивать их ножом в кастрюлю.
– Начались у меня неприятности со здоровьем. Не фиктивные, по которым я в отставку уходил, а настоящие. Люмбаго, прострелы в пояснице, раны старые проснулись и ноют… А главное – тоска, ибо бессмысленно всё. Скучно мне стало. Это ещё деньги у меня тогда были. Ну а потом и денег почти не стало. Как грянула в России революция – выплаты пенсии прекратились. Капитал мой таял сам по себе. Год-два, ну три – и пойдёшь по миру. И решил я из Парижа уехать туда, где подешевле. Выбрал Нормандию. Там у меня сразу все хвори как рукой сняло. Купил домик и крошечную усадебку в деревне на берегу моря. По военному времени мне её продали за сущие гроши. Домик – развалюха. Я своими руками его починил, печь наладил, крышу, стёкла вставил, стены отконопатил. Вони деревенской там совсем не чувствуешь: всё ветром с моря уносит. Опростился я, совсем как Лев Толстой. Рук рабочих не хватало тогда: мужики на фронте. Меня охотно брали на работу. К русским в то время ещё очень хорошо относились. В кузнице молотобойцем подрабатывал. Рыбаки брали меня с собой в море помощником. Частью улова расплачивались. А ещё у одного хозяина механиком работал, дизельный мотор научился перебирать и ремонтировать. Устриц таскал с моря в тяжеленных корзинах. Зато устриц этих там и наелся вдоволь. А Петербурге такие были по пятидесяти рублей дюжина! Огород себе насадил. Земля благодатная. Картошку выращивал. Капусту сам квасил. Ходил по соседям и перенимал всё полезное, что замечал. Одна беда – холода, а дрова и уголь дороги. А больше всего я тогда море полюбил. Часами мог бы сидеть на берегу и просто глядеть – не надоедало. Совсем, как сейчас… И прожил я там так семь лет, как ваш немецкий Парсеваль у Волшебной горы. Семь лет длилось моё трудовое счастье. И открылось там мне, что я и без капиталов, и без пенсий проживу, и тем счастлив буду. Видать, не случайно святые люди сказывают, человеку нужно семь лет одиночества для просветления…
Время от времени кок проверял, слушает ли его капитан. Тот слушал внимательно: они встречались взглядами, и тогда кок продолжал:
– Но и в Париж я тоже иногда наведывался, знакомых навещал. Их там много появилось. После войны, как армию демобилизовали, солдаты, что из местных, возвращались. Рабочих рук стало в достатке, но я уж тут своё место прочно занял, освоился. Деревенские мужики меня зауважали. С местной интеллигенцией я тоже задружился: кюре, нотариус, полицейский чиновник и таможенный. Книги и газеты у них брал читать. У кюре – консервативные, а у нотариуса – либеральные. Потом и сам тоже стал газеты выписывать, чтобы больше про Россию читать. Смутно писали и разное. Не мог я понять, к чему там дело идет. Думал, скорее всего порвут Россию на куски союзнички – империалистические хищники. Однако, по Версальском миру выходило, что России – быть. Австро-Венгрию и Турцию в клочья порвали, а Россию и Германию только ножницами обкорнали ко краю. Видать, решили, чтобы пока главное никому другому из них не досталось. А может, кто-то влиятельный за Россию заступился, чтобы после использовать. Но что в той России будет, когда смута кончится и морок развеется, – дело тёмное. Одно мне было ясно: прежним порядкам больше не быть. В откупоренную бутылку шампанское обратно не зальёшь! Знакомые эмигранты рассказывали про ужасы: голод, разруха, тиф, торжество хама, города, заплёванные семечками, зверства ЧК… А левые газеты писали, что в России строят государство социальной справедливости в интересах тружеников. Не особо я в это верил, однако же, любопытно мне стало. Читаю новости, слушаю рассказы, и прикидываю, что из этого правда, а что – выдумки. И размечтался я самому взглянуть. Но то мечты были пустые, и никак бы им не осуществиться, но представился мне совершенно неожиданный случай…
Визит старой дамы
«Я и сама пришла к тебе с такою же думой;
Ты, быть может, придумаешь что и помощь окажешь?
Но поклянись и Ураном, и Геею, всё, что скажу я,
В сердце своем удержать и мне во всем покориться…»
Москва. Май 1924 года.
– Миша, ты бабник! – жена строго посмотрела на писателя, голова которого лежала на подушке, освещённая лившимся из окна лунным светом.
– Неправда!
– Правда-правда! Давай, рассказывай мне про свою Катеньку! – с притворной строгостью жена изобразила удар ладонью по его щеке. – Признавайся, чьё имя ты шепчешь во сне по ночам, а? При живой-то жене!
– Любаша, не поверишь! Это всё опять Иван Грозный!
– Мишенька, как я люблю тебя за твою безудержную фантазию, наглец ты этакий! – жена рассмеялась и чмокнула писателя в щёку.
– Представь себе, это правда! Является ко мне ночью Иван Грозный и опять требует привезти ему синодик. А ещё спрашивает: «Хочешь, чтобы твою пьесу поставили в театре? Тогда проси Катеньку». Что за Катенька, ума не приложу.
– Зато я знаю! – жена озорно погрозила писателю пальцем. Тот встрепенулся:
– Тогда рассказывай скорее! Ты же знаешь, я на всё готов ради театра!
– Александринка тебя устроит? Это как раз за спиной у Катеньки, которая стоит на постаменте. Или театральный зал над Елисеевским магазином у неё напротив?
– А в самом деле, – задумчиво изрек писатель, – почему бы мне не попробовать начать с Петрограда?
– С Ленинграда, Миша, с Ленинграда. Привыкай уже, – строго поправила жена.
***
Океан. Февраль 1929 года.