
Полная версия
Призраки в солнечном свете. Портреты и наблюдения
Тут подоспело пиво: бутылка величиной в кварту и два стакана. Метрдотель налил дюйм пива в мой стакан, затем выжидающе остановился. Мисс Райан первая поняла, в чем дело. «Он хочет, чтобы ты его попробовал, как вино». Поднимая стакан, я раздумывал, принято у советских дегустировать пиво или же это некая церемония, смутная, шампанская память о царском блеске, которую старик возродил, чтобы нас удивить. Я сделал глоток, кивнул, и старик с гордостью наполнил наши стаканы теплым, беспенным пойлом. Но мисс Райан вдруг сказала:
– Не прикасайся к пиву. Какой ужас!
Я ответил, что оно, по-моему, не такое уж плохое.
– Да нет, дело не в этом, – сказала она. – Представляешь, нам нечем заплатить! Я только сейчас сообразила. У нас ни рубля. О боже!
– Простите, вы не согласитесь быть моими гостями? – спросил по-английски мягкий голос с очаровательным акцентом. Говорил хорошо одетый человек, и хотя лицо его не изменило выражения, ярко-синие нордические глаза заиграли лучиками морщинок от нашего замешательства.
– Я не русский миллионер. Такие бывают – я знаю нескольких, – но мне было бы крайне приятно угостить вас пивом. Нет-нет, пожалуйста, не извиняйтесь, – ответил он на заикания мисс Райан, уже откровенно улыбаясь. – Это истинное удовольствие. Необычайное. Не каждый день встречаешь американцев в этих краях. Вы коммунисты?
Разуверив его, мисс Райан объяснила, куда и зачем мы едем.
– Вам очень повезло, что вы начинаете с Ленинграда, – сказал он. – Изумительный город. Тихий, спокойный, по-настоящему европейский. Единственное место в России, где я мог бы жить, то есть я не собираюсь, конечно, но все-таки… Да, люблю Ленинград. Ничего общего с Москвой. Я сейчас еду в Варшаву, а до этого две недели пробыл в Москве. Все равно что два месяца.
Он объяснил, что он норвежец, бизнесмен, занимается заготовкой лесоматериалов и с 1931 года, с перерывом на войну, ежегодно на несколько недель приезжает по делам в Советский Союз.
– У меня русский вполне приличный, друзья считают меня авторитетом по России. Но, по правде говоря, сейчас я понимаю про нее не больше, чем в тридцать первом году. Всякий раз, как приезжаю к вам – я был в Америке – сколько? ну, пожалуй, раз пять-шесть, – мне приходит в голову, что единственные, кто напоминает русских, – это американцы. Надеюсь, вам не обидно? Американцы – широкие люди. Энергичные. А подо всем этим хвастовством – страстное желание, чтобы их любили, гладили по голове, как ребенка или собаку, сказали, что они ничем не хуже других, может, и лучше… Вообще-то, европейцы склонны с этим согласиться. Но сами американцы в это не верят. Все равно знают, что они хуже всех и живут бог знает как. Одни совсем. Точь-в-точь как русские.
Мисс Райан захотела узнать, что говорил солдат, ушедший из-за нашего столика.
– А-а, чепуха, – сказал он. – Пьяная бравада. По какой-то идиотской причине он решил, что вы его оскорбили. Я сказал, что он ведет себя nye kulturni. Запомните: nye kulturni. Это вам очень пригодится: когда эти ребята начинают грубить и надо их осадить, бесполезно говорить «сволочь» или «сукин сын», но скажите, что он некультурный, – сразу сработает.
Мисс Райан начала беспокоиться, как бы нам не опоздать. Мы пожали руку джентльмену и поблагодарили за пиво.
– Вы были очень kulturni, – сказала Нэнси. – И вообще, по-моему, вы даже красивее Отто Крюгера.
– Так и скажу жене, – ответил он, широко улыбаясь. – Dasvidania. Всего наилучшего.
Через час после отправления из Брест-Литовска было объявлено, что первая группа посетителей приглашается в вагон-ресторан. Это событие труппа предвкушала давно, с аппетитом, обостренным, во-первых, реальным голодом, а во-вторых, уверенностью, что для первой русской трапезы советские хозяева непременно зададут «пир на весь мир», или, как выразился один участник труппы, «жрачку до опупения».
Самые скромные желания были у мисс Тигпен: «Пять ложечек икры и кусочек тоста. Это сто тридцать калорий». Миссис Гершвин о калориях не думала вообще: «Уж я-то сразу на икорку налягу, можешь быть уверен, солнышко. В Беверли-Хиллз она стоит тридцать пять доларов фунт». Мечты Леонарда Лайонса вращались вокруг горячего борща со сметаной. Эрл Брюс Джексон собирался «упиться до чертиков» водкой и «обожраться» шашлыком. Мэрилин Путнэм умоляла всех и каждого оставить кусочек для Тверп.
Первая группа, в количестве пятидесяти человек, прошествовала в вагон-ресторан и заняла места за столами на четверых по обе стороны прохода. Столы, покрытые льняными скатертями, были уставлены белым фаянсом и отполированным серебром. Вагон-ресторан выглядел таким же древним, как столовое серебро, и в воздухе, подобно пару, висел запах полувековой стряпни. Савченко не было; роль хозяев играли мисс Лидия и трое молодых людей. Молодые люди сидели за разными столами и переглядывались, как бы безмолвно взывая друг к другу с островков изгнания и тоски.
Мисс Лидия сидела за одним столом с Лайонсом, мисс Райан и мною. Чувствовалось, что для этой немолодой женщины, которая, по ее словам, в обыденной жизни переводит статьи и живет в московской коммунальной квартире, необыкновенным событием, от которого она так разрумянилась, были не разговоры с иностранцами, а то, что она сидит в вагоне-ресторане. Во всем этом – в столовом серебре, в чистой скатерти, в лукошке со сморщенными яблоками вроде тех, которыми торговал китаец, – было что-то, отчего она долго поправляла розочку из слоновой кости и подкалывала разлетающиеся волосы.
– Ага, еда идет! – сказала она, глядя вбок, на квартет приземистых официантов, проковылявших по проходу с подносами, на которых стояло первое.
Те, чье нёбо предвкушало икру во льду и графины с охлажденной водкой, слегка погрустнели при виде йогуртов и газировки с малиновым сиропом. Энтузиазм выразила только мисс Тигпен: «Так бы их и расцеловала! Белков как в бифштексе, а калорий вдвое меньше». Однако миссис Гершвин с другой стороны прохода посоветовала ей не перебивать аппетита.
– Не ешьте этого, солнышко, следующим номером точно будет икра.
Однако следующим номером была жесткая лапша, покоившаяся, как затонувшие бревна, в водянистом бульоне. За супом последовали телячьи котлеты в сухарях, с вареной картошкой и горошком, гремевшим на тарелке, как дробь; для запития были принесены новые бутылки с газировкой.
– Я не о своем желудке беспокоюсь, а о Тверповом, – сказала мисс Путнэм миссис Гершвин, на что та, перепиливая котлету, ответила:
– Как ты думаешь, может, икру подадут на десерт? С такими, знаешь, крохотными блинчиками?
У мисс Лидии надулись щеки, выкатились глаза, челюсти работали как поршни, по шее стекал пот.
– Ешьте, ешьте, – приговаривала она, – ведь вкусно, правда?
Мисс Райан сказала, что все просто замечательно, и мисс Лидия, вытирая тарелку толстенным куском черного хлеба, горячо согласилась:
– Лучше даже в Москве не получите.
В минуту затишья между вторым и сладким она принялась за лукошко с яблоками; гора огрызков все росла, но время от времени мисс Лидия прерывалась, отвечая на вопросы. Лайонс беспокоился о том, в какой гостинице остановится труппа в Ленинграде. Мисс Лидию поразило, что он этого не знает.
– В «Астории»! Номера заказаны за много недель вперед.
Она добавила, что «Астория» – «старомодная, но чудесная».
– Ладно, – сказал Лайонс, – а как в Ленинграде с ночной жизнью, сюжетцы есть?
В ответ мисс Лидия заявила, что ее английский, пожалуй, хромает, и стала со своей московской точки зрения рассуждать о Ленинграде, примерно как житель Нью-Йорка – о Филадельфии: город «старомодный», «провинциальный», «совсем не такой, как Москва». Послушав ее, Лайонс угрюмо заметил:
– Да, похоже, два дня – выше головы.
Тут мисс Райан сообразила спросить, когда мисс Лидия была в Ленинграде в последний раз. Мисс Лидия хлопнула глазами:
– В последний раз? Никогда. Ни разу там не бывала. Интересно будет поглядеть.
Тут у нее тоже возник вопрос.
– Объясните мне, пожалуйста. Почему среди исполнителей нет Поля Робсона? Он ведь черный, нет?
– Да, – ответила мисс Райан, – цветной, как еще шестнадцать миллионов американцев. Вряд ли мисс Лидия полагает, что все они должны быть заняты в «Порги и Бесс»?
Мисс Лидия откинулась на спинку стула, с выражением «меня не проведешь».
– Это оттого, что вы, – сказала она, улыбнувшись мисс Райан, – не даете ему паспорта.
Подали десерт – ванильное мороженое, совершенно замечательное. Позади нас мисс Тигпен говорила жениху:
– Эрл, лапочка, я бы на твоем месте к нему не прикасалась. А вдруг оно непастеризованное?
Через проход миссис Гершвин сообщила мисс Путнэм:
– Я так понимаю, они ее всю отправляют в Калифорнию. В Беверли-Хиллз она по тридцать пять долларов за фунт.
Последовал кофе, а за ним – перебранка. Джексон с дружками оккупировали один из столов и раздали карты для партии в тонк. Тут двое здоровяков из министерства, Саша и Игорь, взяли картежников в вилку и, стараясь говорить твердо, сообщили, что «азартные игры» в Советском Союзе запрещены.
– Друг, – сказал один из игроков, – кто говорит об азартных играх? Надо же чем-то заняться. Не дают нам раскинуть картишки с друзьями – мы жжем стога.
– Нельзя, – настаивал Саша. – Противозаконно.
Мужчины бросили карты, и Джексон, засовывая колоду в футляр, сказал:
– Мухосранск. Местожительство для мертвяков. Ставка – ноль целых ноль десятых. Так ребятам в Нью-Йорке и передай.
– Они несчастливы. Мы сожалеем, – сказала мисс Лидия. – Но надо помнить о наших ресторанных работниках. – Изящным жестом короткопалой руки она указала на официантов с массивными, лоснящимися от пота лицами и очумелым взглядом, которые ковыляли по проходу с тоннами грязных тарелок. – Вы понимаете. Будет плохо, если они увидят, что законы не осуществляются. – Она собрала оставшиеся яблоки и сунула их в матерчатую сумку. – А теперь, – весело произнесла она, – мы идем спать. Распутываем моток дневных забот.
Утром 21 декабря «Голубой экспресс» находился от Ленинграда в сутках езды – то есть на расстоянии дня и ночи, которые, по мере вползания поезда вглубь России, все меньше различались между собой. Уж очень слабо разделяло их солнце, серый призрак, подымавшийся в десять утра, а в три возвращавшийся к себе в могилу. В недолговечные дневные промежутки перед нами по-прежнему расстилалась зима во всей своей непробиваемой суровости: ветки берез, ломавшиеся под тяжестью снега; бревенчатые избы без единой живой души, увешанные сосульками, тяжеленными, как слоновые бивни; как-то раз – деревенское кладбище, бедные деревянные кресты, согнутые от ветра, почти погребенные в снегу. Но там и сям на опустелых полях виднелись стога сена – знак, что даже эта суровая земля когда-нибудь, далекой весной, снова зазеленеет.
Среди пассажиров маятник эмоций уравновесился на точке нирваны между отъездными нервами и приездным волнением. Длившееся и длившееся вневременное «нигде» воспринималось как вечное, подобно ветру, опрокидывавшему на поезд все новые и новые снежные вихри. В конце концов отпустило даже Уотсона.
– Ну вот, – говорил он, зажигая сигарету почти не дрожавшими пальцами, – похоже, нервы я заарканил.
Тверп дремала в коридоре – розовое брюшко кверху, лапы набок. В купе № 6, которое к этому моменту превратилось в вавилон незастеленных постелей, апельсиновых корок, просыпанной пудры и плавающих в чае окурков, Джексон тасовал карты, чтобы не потерять навыка, его невеста полировала ногти, а мисс Райан, как всегда учившая русский, долбила очередную фразу из старого армейского учебника: «Sloo-shaeess-ya ee-lee ya boo-doo streel-yat! Слушайся, или я буду стрелять!»
Единственным, кто остался верен делам, был Лайонс.
– От глазения за окошко денег не прибавится, – твердил он, угрюмо печатая на машинке очередной заголовок: «Шоу-поездом – в Ленинград».
В семь часов вечера, когда прочие отправились на третий за день раунд йогурта и газировки с малиновым сиропом, я остался в купе и поужинал шоколадкой «Херши». Мне казалось, что мы с Тверп – одни в вагоне, но потом мимо двери прошел один из министерских переводчиков, Генри, лопоухий молодой человек ростом с ребенка, – прошел туда, потом обратно, всякий раз бросая на меня взгляд, исполненный любопытства. Ему явно хотелось заговорить, но мешали застенчивость и осторожность. После очередной рекогносцировки он все-таки зашел – как выяснилось, с официального боку.
– Ваш паспорт, – потребовал он с резкостью, которой часто прикрываются застенчивые люди.
Он сел на полку мисс Тигпен и начал изучать паспорт сквозь очки, все время съезжавшие на кончик носа; они были ему велики, как всё – от лоснящегося черного пиджака и расклешенных брюк до стоптанных коричневых туфель. Я попросил его объяснить, что именно ему нужно, тогда я, наверное, смогу ему помочь.
– Это необходимо, – промямлил он в ответ, и уши его запылали, как горящие угли. Поезд проехал, должно быть, уже несколько миль, а он все перелистывал паспорт, как мальчуган, разглядывающий альбом с марками; тщательно проверил памятки, оставленные на страницах иммиграционными властями, но больше всего его заинтересовали данные о профессии, росте, цвете кожи и дате рождения.
– Здесь правильно? – спросил он, указывая на дату рождения.
– Да, сказал я.
– У нас три года разницы, – продолжал он. – Я младший – младше? – я младше, спасибо. Но вы много видели. Да. А я видел Москву.
Я спросил, хотелось ли ему поездить по свету. В ответ последовала странная серия пожиманий плечами и неких суетливых движений, которые он производил, сжавшись внутри своего костюма, и которые означали «да… нет… может быть». Потом он поправил очки и сказал:
– Мне некогда. Я работяга, как он и он. Три года – может случиться, на моем паспорте тоже будет много печатей. Но я довольствуюсь сценичностью – нет, сценой – в воображении. Мир везде один, но здесь, – он постучал по лбу – и здесь, – он приложил руку к сердцу, – переменчивость. Как правильно, переменчивость или перемена?
– И так и так, – ответил я; в его употреблении и то и другое имело смысл.
От стараний, затраченных на лепку фраз, и от избытка стоявших за ними чувств он задохнулся. Немного посидел молча, опершись о локоть, потом заметил:
– Вы похожи на Шостаковича. Правильно?
– Не думаю, – сказал я, – судя по виденным мной фотографиям Шостаковича.
– Мы об этом говорили. Савченко тоже этого мнения, – сказал он тоном, закрывавшим вопрос; кто мы с ним такие, чтобы противоречить Савченко?
С Шостаковича разговор перешел на Давида Ойстраха, знаменитого советского скрипача, недавно гастролировавшего в Нью-Йорке и Филадельфии. Мои рассказы об американских триумфах Ойстраха он слушал так, как будто я расхваливаю его, Генри; сгорбленные плечи расправились, болтавшийся костюм сел на нем как влитой, а каблуки туфель, не достававших до пола, сходились и цокали, цокали и сходились, как будто он плясал джигу. Я спросил, как он думает, будет ли «Порги и Бесс» пользоваться таким же успехом в России, как Ойстрах – в Америке.
– Мне неспособно сказать. Но мы в министерстве надеемся больше вас. Для нас это тяжелая работа, ваша «Порги и Бесс».
Он рассказал, что служит в министерстве уже пять лет, но это его первая служебная командировка. Обычно он шесть дней в неделю просиживает за столом в министерстве («У меня есть мой собственный телефон»), а по воскресеньям сидит дома и читает («Среди ваших писателей очень сильный – Кронин. Но Шолохов сильнее, да?»). «Домом» была квартира на окраине Москвы, где он жил с родителями и, будучи холостым («Моя зарплата еще не равна устремлениям»), спит в одной комнате с братом.
Разговор набирал темп; он съел кусочек шоколадки, он смеялся, каблуки его цокали; и тут я предложил ему в подарок книги. Они стопкой лежали на столе, и взгляд его то и дело на них останавливался. Это был набор дешевых приключенческих романов в ярких обложках, вперемешку с романом Эдмунда Уилсона «На Финляндский вокзал», историей зарождения социализма, и книгой Нэнси Митфорд – биографией мадам де Помпадур. Я сказал, что пусть берет любые, какие хочет.
Он сначала обрадовался. Потом руки его, потянувшиеся было к книгам, заколебались, остановились, и его опять одолел тик; последовали пожимания и съеживания, пока он снова не утонул в глубинах костюма.
– Мне некогда, – сказал он с сожалением.
После чего темы для разговора, по-видимому, иссякли. Он сообщил, что мой паспорт в порядке, и ушел.
Между полуночью и двумя часами ночи «Голубой экспресс» неподвижно стоял на запасном пути недалеко от Москвы. Царивший снаружи холод прокрался в вагоны, создавая на внутренней стороне оконного стекла ледяные линзы; глядя в окно, ты видел лишь расплывчатую призрачность, будто страдал катарактой.
Стоило поезду выехать из Москвы, по вагонам рябью прошло беспокойство; спавшие проснулись и начали квохтать, как куры, обманутые мнимым рассветом; неспавшие налили себе еще по рюмке и обрели второе дыхание.
Мисс Тигпен проснулась как от кошмара, с воплем: «Эрл! Эрл!»
– Нет его, – сказала мисс Райан, которая лежала, свернувшись клубочком у себя на полке, потягивала бренди и почитывала Микки Спиллейна. – Ушел нарушать закон. В соседнем вагоне тайный тонк устроили.
– Не дело это. Эрлу отдыхать бы надо, – недовольно пробурчала мисс Тигпен.
– А ты ему устрой головомойку, – посоветовала мисс Райан. – Пусть только попробует не жениться!
– Нэнси, quelle heure est-il?[39]
– Без двадцати четыре.
В четыре мисс Тигпен опять осведомилась о времени; в десять минут пятого – опять.
– Побойся бога, Хелен. Либо купи часы, либо прими обливион.
Мисс Тигпен рывком откинула одеяло:
– Все равно не засну. Лучше оденусь.
На выбор туалета, косметики и духов ушло час двадцать пять минут. В пять тридцать пять она надела шляпу с пером и вуалеткой и уселась на полку, совершенно одетая, за исключением чулок и туфель.
– Ума не приложу, как быть с ногами. Еще отравишься! – сказала она.
Ее страхи объяснялись тем, что русские направили дамам из труппы циркуляр по вопросу о нейлоновых чулочных изделиях. В условиях сильного холода, объявлялось в нем, нейлон имеет тенденцию разлагаться, что может привести к нейлоновому отравлению. Мисс Тигпен растирала голые ноги и причитала:
– Куда мы едем? Что это за место, где чулки у дамы распадаются прямо на улице и могут ее убить?
– Плюнь, – сказала мисс Райан.
– Но русские…
– Да откуда, к черту, им знать? У них нейлоновых чулок отродясь не было. Вот и болтают.
Джексон вернулся в купе в восемь утра.
– Эрл, – сказала мисс Тигпен, – это ты так будешь себя вести, когда мы поженимся?
– Любонька, – ответил он, устало забираясь на полку, – твой котик отмяукал. У него теперь ноль целых ноль десятых. Убл-и-ду до нитки.
Мисс Тигпен не проявила никакого сочувствия.
– Эрл, не смей спать. Мы, можно сказать, приехали. Хоть капельку поспишь – будешь выглядеть пугалом.
Джексон что-то пробурчал и с головой укрылся одеялом.
– Эрл, – негромко произнесла мисс Райан, – ты знаешь, конечно, что на вокзале будут снимать кинохронику?
В рекордно короткий срок Джексон побрился, переменил рубашку и облачился в шубу цвета тянучки. Он оказался также владельцем сделанной на заказ мягкой шляпы из того же меха. Всовывая руки в перчатки с отверстиями, являвшими миру его перстни, он инструктировал невесту, как вести себя перед кинокамерами.
– Заруби себе на носу, сестренка, фотографы нам ни к чему. Зряшная трата времени. – Он поскреб кольцами окошко и глянул наружу; было пять минут десятого и по-прежнему темно: не лучший фон для фотографий. Но через полчаса тьма превратилась в серо-стальную мглу и обозначилась голубизна падавшего легкого снега.
По вагонам прошел представитель министерства Саша, стуча в двери купе.
– Леди и джентльмены, через двадцать минут мы прибываем в Ленинград.
Я закончил одеваться и протиснулся в битком набитый коридор, где волнение набирало скорость с каждой минутой, как колеса поезда. К высадке была готова даже Тверп, закутанная в шаль и покоившаяся в объятиях мисс Путнэм. Но самой готовой была миссис Гершвин, топорщившаяся норковым мехом и унизанная брильянтами. Кудряшки ее очаровательно выглядывали из-под полей роскошной собольей шапки.
– А-а, шляпа, солнышко? Купила в Калифорнии. Приберегала для сюрприза. Нравится, да? Какой вы душка, солнышко. Солнышко… – сказала она, и во внезапно наступившей тишине голос ее прозвучал неожиданно громко, – приехали!
Секунда потрясенного неверия – и все начали, толкаясь, протискиваться в тамбур. Грустноглазого проводника, поместившегося там в надежде на чаевые, притиснули к стене, даже не заметив. Напрягая каждый мускул, как скаковые лошади, Джексон и Джон Маккарри маневрировали у выхода, сражаясь за право выйти первым. Маккарри потяжелее, и когда двери открылись, первым оказался он.
Он шагнул прямо в серую толпу, на вспышку фотоаппарата.
– Господь с вами, – сказал он женщинам, наперебой совавшим ему букеты. – Господь с вами, тупоголовенькие.
«Когда мы приехали, вокруг летало множество птиц, черных и белых, – писал позднее в дневнике Уорнер Уотсон. – Белые называются sakaros. Записываю это для знакомых любителей птиц. Нас встретило множество приветливых русских. Женщинам и мужчинам из труппы дарили цветы. Интересно, где они их взяли в это время года. Букетики жалкие, как будто собранные детьми».
Мисс Райан, которая тоже вела дневник, записала: «Официальная приветственная группа состояла из великанов-мужчин и задрипанных дам, одетых для встречи гроба, а не театральной труппы (черные пальто, серые лица), но, может, это и была встреча гроба. Мои дурацкие пластиковые галоши все время спадали, так что невозможно было протолкаться сквозь кучу микрофонов и кинокамер, а также людей, сражавшихся за подступы к тому и другому. Брины были тут как тут, Роберт – еще не проснувшийся; зато Вильма – сплошная улыбка. В конце перрона тусклыми латунными буквами блеснуло слово „Leningrad“ – и тут только я поняла, что это не сон».
Поэтесса Хелен Вольферт сочинила для своего дневника длинное, подробное описание. Вот отрывок: «Мы шли по платформе к выходу, а по обе стороны стояли колонны аплодировавших людей. Когда мы вышли на улицу, к нам кинулась толпа зрителей. Полицейские отпихивали их, чтобы дать нам пройти, но люди пихались в ответ с не меньшей силой. Актеры ответили на суетливое тепло встречи изящной любезностью, экспансивностью и чуткостью. Русские в них просто влюбились, и неудивительно: я сама в них влюблена».
К этим записям следует, пожалуй, сделать несколько примечаний. Те, кого мисс Райан называет «великанами-мужчинами и задрипанными дамами», были сто, а то и больше ведущих ленинградских актеров, которым поручили устроить встречу. Поразительно, но им не сказали, что труппа, занятая в «Порги и Бесс», – негритянская; и пока они меняли озадаченное выражение лиц на приветственное, половина труппы уже вышла из вокзала. «Толпа зрителей», отмеченная миссис Вольферт, состояла из рядовых граждан, чье присутствие было вызвано появившейся накануне в «Известиях» заметкой следующего содержания: «Завтра утром в Ленинград прибывает поездом на гастроли американская оперная труппа. Здесь намечены их выступления». Кстати, эти две строчки были первым сообщением в советской печати о бриновском начинании; но, несмотря на краткость, заметка оказалась настолько интригующей, что привлекла добрую тысячу ленинградцев, которые забили вокзал, теснились на лестнице и выплескивались на улицу. Что касается «суетливого тепла», поразившего миссис Вольферт, то я ничего такого не заметил. Там и сям действительно вспыхивали негромкие аплодисменты, но вообще толпа, как мне показалось, созерцала выходивших из дверей исполнителей в каком-то бездонном молчании, в почти кататонической застылости. Невозможно было понять, что они думают о триумфальном шествии американцев – миссис Гершвин, нагруженная букетами, как новобрачная; крохотный Деви Бей, на ходу танцевавший импровизированную Сьюзи-Кью; Джексон, по-королевски помахивавший толпе, и Джон Маккарри, поднявший над головой кулаки, как боксер на ринге.
Но хоть на лицах русских и невозможно было ничего прочесть, у официального историка труппы Леонарда Лайонса мнение сложилось, и очень четкое. Обозрев всю сцену с видом профессионала, он покачал головой:
– Никуда не годится. Зрелищности никакой. Знай Брин свое дело, мы бы вышли из поезда с пением!
Часть вторая Музы слышныЛенинградская премьера «Порги и Бесс», которой, по общему мнению, предстояло прогреметь на весь мир, была назначена на 26 декабря. Таким образом, на подготовку и репетиции оставалось пять дней – предостаточно, учитывая, что труппа уже почти четыре года разъезжала по свету. Но режиссер и продюсер спектакля Роберт Брин все поставил на то, что публика, собравшаяся на ленинградскую премьеру, увидит идеальное исполнение негритянской оперы. И сам Брин, и его энергичная партнерша-жена Вильва, и их ассистент, мягкий, но до чрезвычайности нервный Уорнер Уотсон, ни минуты не сомневались, что русских эта музыкальная сказка «собьет с ног», что они «такого не видели». Сторонние наблюдатели, даже вполне благожелательно настроенные, были в этом далеко не убеждены. Словом, куда ни кинь, а для американцев, как и для их русских спонсоров, вечер премьеры обещал быть одним из самых напряженных. До премьеры оставалось еще почти четверо суток; и когда заказные автобусы доставили исполнителей в гостиницу «Астория», накопившееся нервное напряжение сказалось в дележе номеров.