Полная версия
Нина Берберова, известная и неизвестная
Нетрудно представить, каким ударом это стало для Берберовой. Возвращаться во Францию она не хотела, да и не могла (у нее там не было ни работы, ни жилья), тогда как Америка представлялась «давно и уютно обжитым домом»133. То, что она нарушает какие-то правила, Берберовой, очевидно, не приходило и в голову. Она была уверена, что срок ее визы автоматически продлялся, пока Толстовский фонд подавал апелляции и назначались новые слушанья.
Неудивительно, что Берберова тут же кинулась за советом к Толстой. В ответ на ее отчаянное письмо Александра Львовна обескураженно писала: «Почему президент не подписал? Доносы? Непонятно…»134 Берберова попросила Толстую поговорить с юрисконсультом Литературного фонда, и это было немедленно сделано. Юрисконсульт сообщил, что самое надежное в такой ситуации – выйти замуж за человека, обладающего американским гражданством или видом на жительство. В этом случае ей будут прощены все прошлые визовые прегрешения, и оснований для отказа в изменении статуса, соответственно, не будет.
* * *Формальных препятствий для нового брака у Берберовой не было: развод с Макеевым давно состоялся, и у нее имелись необходимые справки. Другое дело, что о замужестве, так сказать, «по любви» речь заведомо не шла: сколько-нибудь глубоких романтических привязанностей у нее за эти годы не возникло135. Речь могла идти лишь о фиктивном браке, который надо было срочно организовывать.
Правда, в ближайшем окружении Берберовой имелся человек, эмигрант второй волны, подходивший для этой цели по всем статьям. Он был холост, давно получил вид на жительство и через несколько месяцев должен был стать гражданином США. Но главное, конечно, что он был готов оказать Берберовой такую услугу.
Этого человека звали Георгий Александрович Кочевицкий. Родившийся в 1902 году в небогатой дворянской семье, он окончил Ленинградскую консерваторию, работал в качестве аккомпаниатора в театральных труппах, исполнял классический репертуар на радио, преподавал в музыкальных училищах. Летом 1933 года Кочевицкий был арестован по политической статье, отсидел в лагере, но во время войны сумел перебраться на Запад [Kochevitsky, Squillace 2010]. С конца 1940-х он обосновался в Нью-Йорке, где зарабатывал уроками игры на фортепиано, быстро создав себе репутацию прекрасного педагога136.
Как Кочевицкий сообщил в своих воспоминаниях, он давно предлагал Берберовой уладить визовый вопрос с помощью брака, но она не хотела идти по такому пути без самой крайней нужды. Когда же этот момент наступил, Берберова немедленно написала Кочевицкому (он был в то время на отдыхе в штате Мэн), и он тут же вернулся в Нью-Йорк.
15 сентября 1954 года, то есть буквально через несколько дней после получения известия о том, что Берберову должны депортировать, она и Кочевицкий оформили брак. Этот брак был изначально фиктивным и перейти в иное качество не мог. Как Берберова мне в свое время сказала и что, разумеется, ей было известно заранее, женщины Кочевицкого не интересовали и у него имелся постоянный партнер.
С Георгием Александровичем Берберова познакомилась у М. С. Цетлиной вскоре после приезда, и он произвел на нее приятное впечатление. Перечисляя в письме Зайцевой обретенных в Нью-Йорке друзей, Берберова называет и Кочевицкого, подчеркнув при этом, что хотя он и «новый эмигрант, но совсем особенный, вроде нас с тобой»137.
То, что Берберова и Кочевицкий знали друг друга почти три года и часто общались (она приезжала к нему и в Мэн), имело большое значение для работников иммиграционной службы, которые должны были их интервьюировать. Чем дольше длилось знакомство будущих супругов, тем меньше было подозрений, что брак – фиктивный, а подобные браки считались в Америке государственным преступлением. Для обладателя гражданства это было чревато огромным штрафом (или немалым тюремным сроком), а для другой стороны – штрафом и депортацией.
Кочевицкий, таким образом, брал на себя нешуточный риск, за что Берберова, конечно, была ему благодарна. Они оба старались не стеснять друг друга, и в первые годы им это вполне удавалось. Как Берберова писала Зайцевым: «Муж, Г<еоргий> А<лександрович> – милейший человек, характер дивный, живем дружно, но все совсем не так, как в молодости – свободно и вольно и вместе с тем слегка “алуф” – чудное американское слово, “алуф” друг от друга, то есть на некотором расстоянии. Мы, между прочим, на “вы”»138. Берберова продолжала нахваливать Кочевицкого и в более поздних письмах: «Он уютный, культурный и приятный человек и совершенно не похож на нового советского хомуса. Живем мы очень дружно, но очень отдельны в смысле “профессиональном”. Обоим нам на пользу, что мы поженились»139.
Действительно, совместное проживание давало определенные выгоды. Кочевицкий и Берберова делили расходы (на квартиру и продукты), а также заботы по хозяйству. Кроме того, положение женатого человека способствовало «бизнесу» Георгия Александровича: родители его учеников (а уроки с детьми были главным источником заработка) теперь охотнее доверяли ему своих девочек и мальчиков.
После заключения брака Кочевицкий немедленно подал петицию о представлении его супруге вида на жительство, и через обычный в таких случаях срок (семь месяцев) визовый статус Берберовой был успешно изменен. Как она радостно рапортовала двоюродной сестре: «Всем моим мукам конец»140. Обладание видом на жительство давало право на пособие по безработице, что Берберовой, в свою очередь, пригодилось, когда в октябре 1955 года она потеряла очередную службу141.
Впрочем, вскоре Берберова снова нашла работу, на этот раз в только что созданной Национальной ассоциации социальных работников (NASW). В письме Зайцевым от 3 декабря 1955 года Берберова писала:
Вот уже неделю, как я нашла себе чудное место, где не замучивают работой, где мило ко мне относятся и где я себя хорошо чувствую. Это – в отрасли «сошиаль сервис», чему по-русски перевода нет. Это большая здесь отрасль – все, что имеет отношение к слепым, детям, сумасшедшим, бездомным, просто неприспособленным к современной жизни людям, – называется «сошиаль сервис». Люди идут на специальный факультет, получают диплом и затем составляют организацию, на всю страну одну (22 тысячи членов). Я служу в этой организации. Практически ни с какими «случаями» не сталкиваюсь, но сижу в центре, где мимо меня все это проходит142.
Со временем, однако, Национальная ассоциация социальных работников перестанет казаться Берберовой «чудным местом», однако пока она не только не жалуется, но уверяет Зайцевых, что всем довольна:
Жизнь внешняя у меня трудовая, цель ее – отложить достаточно денег и приехать в Европу так, чтобы прожить ГОД с друзьями. И я это сделаю. Жизнь внутренняя – в полном покое и гармонии. Все вопросы решены, никаких сомнений, никаких колебаний. Все, что когда-то мучило, – встало на свое место, и от этого на меня сошла радость, если хочешь – некоторая мудрость. <…> Я ничего сейчас не пишу по серьезным причинам, а о них говорить не хочется. Это меня не мучит. Из посредственного «творца» я стала прекрасным «поглощателем», и по правде сказать, так мне жить лучше. Может быть, это временно. «Поглощаю» музыку, поэзию, литературу, философию и, конечно, людей. Есть близкие друзья, с которыми интересно, а подчас и весело…143
Ближайшим другом Берберовой, как она уточняла в том же письме, была по-прежнему Елена Балиева:
Леночку вижу очень часто. Мы близки, и она мне просто необходима. С Ник<олаем> Ил<ьичом> все более или менее утряслось, но без радости эта жизнь, и могло быть лучше. Он сам по себе неплохой человек, но они друг другу не подходят, и все, что есть в Лене артистического, особенного, волшебного, в нем отклика не находит. Он не работает. Она – за двоих. Живем мы близко от Сусаниных, а школа балетная, где Лена заведующая, – рядом с нами. Так что я забегаю к ней, а она – ко мне. Иногда мы идем вдвоем обедать в ресторан, выпиваем, вспоминаем вас обоих, веселимся по-своему144.
Но этой идиллии вскоре пришел конец. Елене Аркадьевне показалось (а, может, и не показалось), что Берберова пыталась завести роман с ее мужем. Балиева писала Зайцевой:
Нина продолжает ему звонить, приглашая его в гости, игнорируя меня абсолютно, чему даже он сам удивлялся, и, с другой стороны, хвастался, что «мол, Ваши друзья предпочитают меня Вам» и т. д. Нины для меня больше нет, и никогда я с ней встречаться не буду. <…> Ей хотелось быть героиней в глазах нашего «общества», что все мужья и любовники рвутся к ней. Очевидно, она всегда была такой и не может сдержать себя до конца145.
Берберова, в свою очередь, сообщила Зайцевой о разрыве отношений с ее племянницей, но признать за собой какую-либо вину решительно отказалась:
С Леной Б<алиевой> я совсем не вижусь, иногда вижусь с Ник<олаем> Ильичем, кот<орый>, возможно, и был в свое время причиной перемены ее отношения к мне. Но вместо того, чтобы объясниться со мной как с ближайшим ей (и дорогим, самым дорогим здесь), как она говорила, человеком, она предпочла изъять меня из своей жизни. И жалко, и грустно, – совесть моя чиста, я чувствую себя глубоко и несправедливо обиженной, – «дамскими капризами», другого слова не подберу146.
Похоже, что Берберова действительно была сильно обижена. Иначе трудно объяснить тот странный факт, что посвященный Балиевой рассказ «Большой город», который так нравился когда-то самой Берберовой, а также всем, кто его читал, она решила как бы вычеркнуть из памяти. Читателю «Курсива» сообщается, в частности, что в 1950-е годы Берберова написала три рассказа, хотя на самом деле их было четыре, если считать «Большой город», но его упоминать она явно не стала намеренно. Неслучайно этот рассказ был самым последним из поздних рассказов Берберовой, переведенных на другие языки, и это произошло уже после ее кончины.
В середине 1950-х разрушилась еще одна важная для нее дружба – с Романом Гринбергом. Причиной послужила досадная оплошность со стороны Берберовой, в принципе для нее совершенно не характерная. Дело касалось труднодоступной в Америке книги – набоковской «Лолиты», в то время изданной только во Франции, но сразу же запрещенной, а значит, не подлежащей распространению, включая, естественно, вывоз за границу. Экземпляр этой книги (с дарственной надписью Набокова) имелся у Гринберга, и Берберова, взяв ее почитать, забыла в автобусе по дороге домой. И хотя, «раздавленная ужасным происшествием», она послала Гринбергу отчаянное письмо, обещав любой ценой добыть другой экземпляр, он, очевидно, был так раздражен, что свел общение, в том числе эпистолярное, полностью на нет147.
В результате издаваемый Гринбергом альманах «Воздушные пути» (1960–1967), где печатались все видные литераторы и где Берберова, безусловно, хотела бы тоже печататься, для нее был закрыт. Даже более того: публикуя в «Воздушных путях» тексты Ходасевича, Гринберг не счел нужным предложить Берберовой написать вступительную заметку и/или комментарии, что не могло ее не задеть. Особенно потому, что тетради Ходасевича, стихи из которых были напечатаны в «Воздушных путях», Берберова после ареста его вдовы лично вынесла из разгромленной квартиры и тем самым спасла для потомства. Другое дело, что предъявлять претензии Гринбергу Берберова не имела формальных прав: эти тетради уже давно находились не у нее148.
* * *И все же середина 1950-х годов состояла для Берберовой не только из одних потерь. В это время, в частности, существенно окрепла ее дружба с Глебом Струве. Этому, безусловно, способствовало появление его книги «Русская литература в изгнании» (1956), которая вызвала много споров среди литераторов первой волны: недовольных и обиженных хватало с избытком149.
Что же касается Берберовой, то она оценила труд Струве исключительно высоко:
Для меня Ваша книга – событие совершенно ЛИЧНОГО порядка. Я прочла в ней мою жизнь за двадцать лет. Не могу сказать Вам, как она меня волновала при чтении и как сейчас, закрыв ее, я остаюсь в каком-то особенном настроении – очень возвышенного свойства. Так значит, мы все-таки были! И русская литература БЫЛА…150
Конечно, Берберовой было небезразлично, что Струве с огромным пиететом писал о Ходасевиче, а также лестно отзывался о ней самой. Впрочем, иные из похвал в свой адрес Берберову даже смутили, о чем она написала в том же письме:
Вы переоценили меня и добрые Ваши слова о «Посл<едних> и Первых» заставили меня покраснеть. Возможно, что впервые в истории русской литературы автор недоволен оценкой критика, как слишком мягкой. В свете последних пяти или десяти лет я жестоко осудила себя и живу под лозунгом: молчите, проклятые книги, я вас не писал никогда. Возможно, что когда-нибудь я вернусь к литературе (а может быть – к поэзии), но сейчас я вижу ясно, как плохо было почти все, что написано мною. На эту тему могла бы распространиться, но не хочу. Довольно сказанного151.
На самом деле Берберова уже отчасти «вернулась» к поэзии, написав и напечатав в «Новом журнале» (1956. № 46) несколько стихотворений. Но книга Струве ее явно ободрила, заставив вскоре «вернуться» и к прозе: в ближайшие два года она напишет три больших рассказа.
Желанию Берберовой снова взяться за перо, очевидно, способствовала и появившаяся возможность заняться делом, гораздо более близким к ее интересам и квалификации, чем работа в ассоциации социальных работников. В «эту контору», как Берберова призналась Борису Зайцеву, она давно уже ходила с «отвращением несказанным»152.
Расстаться, хотя и не сразу, с «этой конторой» Берберовой помогло известие, полученное из Центрального объединения политических эмигрантов из СССР (ЦОПЭ), штаб-квартира которого находилась в Мюнхене. Администрация ЦОПЭ решила открыть отделение в Нью-Йорке и стала искать компетентного и ответственного человека, который мог бы вести их дела в США. Выбор в результате пал на Берберову, и в сентябре 1957 года она приступила к работе. Как Берберова писала Глебу Струве, цель создания американского отделения «была не столько политическая, сколько литературная», ибо «ЦОПЭ намерено в 1958 году выпустить литературный альманах (Мосты)»153. А в письме другому своему корреспонденту Берберова объясняла: «Альманах будет как бы обращен к новой Сов<етской> интеллигенции. Он частично пойдет в Сов<етскую> Россию, как сейчас начинает проходить уже многое. В нем не будет ни оголтелого большевикоедства, ни эстетства. Хочу собрать вокруг него все, что еще живо»154.
Примерно та же информация содержалась в редакционном «Предисловии» к первому номеру альманаха, где попутно разъяснялся смысл его названия: «Нам видятся мосты, переброшенные через пропасть, разделившую на две части единую русскую интеллигенцию…»155 И хотя Берберова должна была составлять первый номер «Мостов» не одна (в редколлегию альманаха входили литераторы второй волны – В. И. Юрасов и И. В. Елагин, а главным редактором был находившийся в Мюнхене Ю. А. Письменный), она, видимо, делала основную работу.
Именно Берберова взяла на себя труд связаться с литераторами первой волны, рассказать им о создании нового альманаха и пригласить печататься в «Мостах». И хотя она обратилась только к тем, с кем поддерживала отношения, этот список был достаточно внушительным. Он включал Б. Зайцева, Г. Адамовича, Г. Иванова, Г. Струве, Н. Вольского, В. Смоленского, В. Вейдле, Б. Суварина, Е. Таубер, А. Шика. Берберова также связалась с рядом литераторов второй волны, живших вдали от Нью-Йорка: Ю. Иваском, В. Марковым, Н. Ульяновым. Начиная с декабря 1957 года Берберова отправила чуть ли не два десятка писем, и практически все, к кому она тогда обратилась, стали – кто раньше, кто позже – авторами «Мостов». «Хочется очень, чтобы альманах вышел хороший, – писала Берберова Зайцеву. – Трудно это, но сейчас мне это еще кажется возможным»156.
Предполагалось, что в «Мостах» будут активно участвовать и члены редколлегии, в том числе, естественно, и Берберова. В первом номере альманаха был опубликован ее рассказ «Памяти Шлимана». Этот рассказ, относящийся к жанру антиутопии (речь идет о последствиях технократической цивилизации и перенаселенности), сама Берберова ставила высоко, но упорно отказывалась комментировать, в лучшем случае поясняя, что речь в нем идет не столько об Америке, сколько о Европе, и в частности об Италии157. В том же номере «Мостов» был опубликован полемический отзыв Берберовой на статью В. Маркова «О большой форме», а также подготовленное ею к печати письмо Чайковского к певице Дезире Арто-Падилла.
Рассказ «Памяти Шлимана» был начат, видимо, лет пять назад, но закончен только в начале 1958 года. Тогда же был закончен и другой давно начатый Берберовой рассказ – «Мыслящий тростник», который будет напечатан в «Новом журнале» (1958. № 55). Берберова радостно сообщала Зайцеву:
Я чувствую себя хорошо и работаю (пишу) ежедневно. Вот что значит не служить больше в конторе!! Написала большой рассказ для мюнхенского альманаха (для которого прошу Вас писать, Боря, там платят и как будто дело серьезное). Другой рассказ, еще больше, дала Карповичу. Третий пишу сейчас. Все это – по 30–40 страниц штучки, так что, сами понимаете, время берет. По альманаху я тоже работаю изрядно – член редколлегии, на самом деле нечто вроде редактора. Переписку веду большую, кажется, все приглашены, кого только возможно было выискать158.
Третья «штучка», о которой пишет Берберова, – это, очевидно, повесть «Черная болезнь», законченная в 1959 году. В ней она поднимает ту же тему, что и в двух своих вещах американского периода – «Мыслящем тростнике» и «Большом городе». В каждой из них речь идет об одиночестве, тоске по любимому человеку, умершему или потерянному в силу других причин, но главное – способности (или неспособности) справиться с тоской, которая может разрушить жизнь, наподобие «черной болезни», поражающей драгоценные камни. Эта тема, очевидно, остро занимала в то время Берберову.
* * *К моменту окончания «Черной болезни» она уже не работала секретарем редакции «Мостов», но оставалась еще несколько лет членом редколлегии альманаха и продолжала там печататься. Необходимость снять с себя административные обязанности объяснялась тем, что летом 1958 года в жизни Берберовой произошло событие исключительной важности. Ей предложили место преподавателя в Йельском университете, одном из самых престижных университетов Америки, что сама Берберова и все ее знакомые восприняли как чудо. Это «чудо» объяснялось счастливым стечением нескольких обстоятельств, но литературные заслуги Берберовой, умение себя подать и свободное владение языком тоже сыграли немалую роль.
По воспоминаниям Кочевицкого, началось с того, что один из знакомых Берберовой был нанят в Йель. И хотя его имени Кочевицкий не помнил, он, очевидно, имел в виду историка и литератора Н. И. Ульянова, принадлежавшего ко второй волне эмиграции.
Берберова познакомилась с Ульяновым в конце 1940-х годов в Париже (он приезжал из Марокко, где тогда жил), и между ними завязалась переписка. Уже из Америки Берберова помогала Ульянову с оформлением необходимых бумаг на переезд в Канаду, а затем в США.
Но главное, что Берберова заметила и отметила исторический роман Ульянова «Атосса» (1952), напечатав в «Новом журнале» доброжелательную рецензию. Ульянов, в свою очередь, восторженно отозвался на составленный Берберовой сборник Ходасевича «Литературные статьи и воспоминания» (1954).
Правда, обсуждая этот сборник, Ульянов практически полностью сосредоточился на тех статьях Ходасевича, где тот обращался к коллегам по перу с грозным предупреждением, которое в одном случае сформулировал так: «Если эмиграция даст заглохнуть молодой словесности, она не выполнит главного и, может быть, единственного своего назначения» [Ульянов 1954: 143].
Это предупреждение, как огорченно констатировал Ульянов, было явно забыто (или не принято всерьез) большинством писателей старшего поколения, склонных игнорировать «молодую словесность». А затем Ульянов продолжал:
…роль маститых заключается не в одних похвалах и признаниях. Удар линейкой авторитетного мэтра имеет не меньшее значение, чем похвала. Это тоже своего рода посвящение в литературное звание. Мы живем в такое время, когда удары и педагогические окрики требуются, может быть, в большей степени, чем похвалы. В полной силе остается реплика Ходасевича: «Никто, разумеется, не потребовал бы от них непременных похвал (молодежь за этим не гонится), но порой и упрек, и осуждение свидетельствуют о внимании, о заботе. Этого нет…» [Там же: 152].
Понятно, что высказанные претензии не имели никакого отношения к Берберовой, как раз строго следовавшей заветам Ходасевича в своем отношении к литераторам младшего поколения. Ульянов это ценил, что впоследствии доказал не только словом, но и делом.
Переехав в Йель и там обосновавшись, Ульянов познакомил Берберову с профессором Ричардом Берджи, главой славянской кафедры в Йеле. Как Ульянов, похоже, рассчитывал, Берберова произвела на Берджи столь сильное впечатление, что он практически сразу предложил ей работу на своей кафедре – преподавать русский язык.
На эту ставку у Берджи как раз тогда появились деньги, ибо правительство США решило выделить средства на развитие советологии и, соответственно, расширение русских программ в крупных американских университетах. Это решение было вызвано таким событием 1957 года, как запуск Советским Союзом спутника, что говорило о научно-технической мощи главного противника в холодной войне.
Другое дело, что, несмотря на наличие ставки, нанять Берберову было очень непросто, но Берджи был готов приложить все усилия. Во-первых, у Берберовой не имелось диплома о высшем образовании, так как она окончила только гимназию. Однако вместо диплома ей зачли ее книги, что, по словам самой Берберовой, «абсолютно невероятно в Америке, где без диплома – никуда»159.
Во-вторых, ей было в то время пятьдесят семь, то есть примерно на тридцать лет больше, чем в Америке принято начинать академическую карьеру. В письме двоюродной сестре Берберова сообщала, что ее американским друзьям-профессорам не более тридцати пяти – сорока: «…старше 50 вообще народу почти нет. Возраст в Америке вещь роковая»160. Но и на это «роковое» обстоятельство администрация Йеля закрыла глаза. Правда, по свидетельству знакомых Берберовой, она тогда выглядела удивительно молодо.
И все же главную проблему при устройстве Берберовой в Йель представляла ее принадлежность к «слабому полу»: женщин в академической среде в те годы практически не было. Когда Берберову все-таки взяли на работу, она оказалась на факультете единственной женщиной. «Учебный персонал только мужской, – писала Берберова Асике, – и главным преткновением для меня было то, что я женщина – здесь это долго обсуждалось. В библиотеке есть даже зал, куда женщины не допускаются – такова традиция»161. Трудно сказать, удалось ли самой Берберовой попасть когда-нибудь в этот зал, но ее появление в Йеле, безусловно, способствовало разрушению подобных традиций.
В середине сентября 1958 года Берберова приступила к преподаванию. Сообщая Зайцевым, что ее жизнь «повернула в неожиданную сторону», она продолжала:
…без всяких с моей стороны потуг и усилий, один из больших американских университетов (Йель) пригласил меня читать лекции по рус<скому> яз<ыку>. Находится Йель в городке Нью-Хевен, в полутора часах езды от Нью-Йорка, и на прошлой неделе я начала свою «профессорскую» деятельность. В будущем году буду, видимо, читать русск<ую> литературу или историю культуры. Сняла я там себе меблированную комнату и целый день работаю – с понедельника до пятницы утра. Пять часов лекций в день, а потом иду в библиотеку (божественное место, Боря, сказочное прямо!) и там пишу, перевожу самое себя, читаю книги. Ложусь рано, потому что в 8 утра уже первая лекция162.
Между тем карьера Берберовой в Йеле развивалась стремительней, чем она ожидала. В очередном письме двоюродной сестре она докладывала:
Я сразу попала из «инструкторов языка» в полу-профессора (в соответствии с этим не только жалованье, но и знакомства), ибо через 4 дня после начала занятий по русскому языку меня спросили, не взялась бы я читать с будущего сентября курс литературы («Русский символизм»). Я согласилась. А еще через несколько дней меня спросили, не начну ли я сейчас (были желающие слушать). Я согласилась – смело. Читаю по-русски, готовлюсь довольно тщательно, но не пишу, а говорю, что здесь очень ценится. <…> Я чувствую себя счастливой. Работа очень интересная, есть очень способные и талантливые ученики – будущие знатоки русской литературы и русск<ого> языка…163
Учебный год в Йеле прошел у Берберовой в напряженных трудах, так как приходилось в ускоренном темпе восполнять отсутствие филологической подготовки. В этой связи она писала Асике:
Как часто я думаю о том, как было бы хорошо, если бы ты была тут и рассказала бы мне о Бодуэне, Введенском, и других профессорах, кот<орых> я не слушала, а теперь читаю – главным образом Щербу, Тимофеева (по поэтике) и вообще миллион других книг – вплоть до сочинений Влад<имира> Соловьева. Никто от меня ничего не требует, но, живя в «академическом» мире, я чувствую, как мне недостает образования и как хорошо повышать «квалификацию», тем более что в будущем сентябре курс мой «Русский символизм» будет расширен, не час в неделю, а целых три часа, и будет семинарий. Надо быть готовой к нему. Кругом меня лингвисты, историки литературы, спецы по Достоевскому, Пушкину – все американцы. Очень часто меня спрашивают о том и о другом, и ты понимаешь, что мне надо быть во всеоружии. Да, очень жалею, что не ходила в Сорбонну в двадцатых годах – даже без диплома это могло мне дать так много! Но того, что было, – не вернешь. У меня три класса по языку, а один по литературе. <…> Хотя теоретически я занята всего три часа в день с ними, но прибавь к этому то, что я готовлюсь к своим лекциям, правлю их домашние работы, выступаю в их «русском клубе», заседаю на собраниях факультета, кончаю новый рассказ для второго номера «Мостов» и только что сдала Карповичу для Нов<ого> Журнала огромнейшую статью о Набокове164.