Полная версия
Красный берег
«Как это, как это – Мити нет?» – прошептала она или только подумала, вспомнив того, о ком старалась хотя бы на время забыть…
3
Как-то уж так случилось, храня почти год неотправленное письмо капитана Ковалёва, Семён Игнатьев прочитал его. Конверт был не запечатан, а на конверте был написан адрес и имя получателя… И не жалел, что прочитал – нельзя было барышне Елизавете Алексеевне получать это письмо. А передать его всё-таки было нужно…
От станции до Воздвиженья – пятьдесят вёрст. Сперва подвёз его какой-то старик, ездивший на станцию за покупками, но недалеко, вёрст десять. Потом Семён долго шёл пешком. Переночевал, не просясь ни к кому, у костерка на берегу речушки… С утра снова пошёл – теперь уж вёрст двадцать оставалось…
Время было сенокосное. С утра стояло вёдро. Тёплый ветерок прилетал с родной стороны, казалось, приносил запах родной реки, сена.
Почти недельная поездка от Питера в душном переполненном вагоне вымотала его, постоянно болела голова – давала знать о себе контузия. Но к дому ноги сами несли… Послышался храп, шлепки копыт по мягкой дороге. Семён обернулся, уступил путь. Сидевшую на телеге бабу он узнал, видывал раньше в церкви в Воздвиженье, а жила, кажется, в какой-то из деревень вниз по реке.
– Здорово, солдат, – первая грубовато окликнула.
– Здорово, коли не шутишь, – в тон ей откликнулся Семён.
– Садись-ка, служивый, до Воздвиженья подброшу. Ты же, кажись, Игнатьев, Семён?
– Семён и есть, отслужил, девушка, своё, – ответил Семён, присаживаясь на задок телеги, в которой лежали какие-то мешки, и в них металлически позвякивало: похоже было, что скобы и гвозди…
– Вот, всей деревней на станцию снарядили. Кому чего купить… В Воздвиженье-то лавки закрылись…
– Так ты со станции едешь? А я-то ноги топтал, да смотри-ка, ведь и обогнал…
– Нам торопиться некуда…
– Что уж, больше-то некого было послать?..
– А где вас, мужиков, наберёшься-то, много ли вас вертается-то?..
– Твой-то пишет? – спросил Игнатьев неосторожно.
– Похоронка.
– Прости, Ульяна. – Он вспомнил и мужа её Петра Шаравина, вместе призывались, но сразу после карантина попали в разные части и больше не виделись. – Стой! – вдруг скомандовал. – Что ж за народ отправляют, а колеса не смазать, и скрипит, и скрипит, ведь так все нервы вымотать можно. – Семён бормотал себе под нос, ругал неведомо кого. Да сам себя ругал-то. – Дай-ка дёготь-то. – Баба подала берестяную колобашку с дёгтем, заткнутую тряпицей…
– Вот так, солдатка! – закончив смазывать колёса, сказал Семён. – Пойду-ка, всполосну руки. – Он свернул с дороги влево, там под берёзовой горушкой шустрил ручей, впадающий потом в реку. Склонился над чистой водой. Дно песчаное. И Семён подхватывал белый песок, тёр им давно загрубевшие, почерневшие ладони… Услышал шаги сзади, обернулся. Ульяна шла, спустив платок с головы на плечи, придерживая его за кончики – шальной огонь в глазах, а на губах горькая улыбка…
И сейчас, расставшись на отворотке дороги с Улья-ной Шаравиной, проходя Воздвиженьем мимо усадьбы Зуевых, Семён встал у ограды со стороны сада, слышал, как перекликались в кустах малины и смородины девки. Увидел одну, белобрысую в сарафанишке, босую:
– Иди-ка, сюда, толстопятая. Да иди, не бойся, – позвал Семён девчушку.
– А я и не боюсь. Чего? – подошла, а всё ж на подруг оглядывается.
– Вот что, голубоглазая, вот тебе пакет, передай его старшей барыне. И только ей. Поняла?
– Чего не понять… А ты, дяденька, с войны?
– С войны.
– А нашего-то папку там не встречал?
– Как фамилия-то? – серьёзно спросил Семён.
– Ивановы мы. Пантелей Григорьевич зовут.
– Нет, голубоглазая, не встречал. А до войны знал твоего батьку. Да призывались-то мы в разное время. На-ка, – достал из вещмешка заветную круглую коробочку, сковырнул крышку плоским широким ногтем, – возьми момпасейку-то.
Девка (да девчонка ещё совсем – лет тринадцать) опять оглянулась на подруг, взяла конфету робко, но в рот засунула моментально, как и не было сладкой ледышки. Взяла конверт, кивнула, отвернулась от Семёна, сунула за пазуху.
– Да ты не мни, неси сразу барыне!
Девка обернулась, хотела, поди-ка, поспасибовать, но рот раскрыть побоялась, только кивнула и побежала, придерживая левой рукой подол, держа в правой лукошко с ягодами, мелькая щиколотками в траве…
А Семён вскоре спустился к реке. Вон он Красный Берег, вон и крыша родного дома, вон и банька с серебристыми стенами… Во рту пересохло, и сердце застучало где-то в горле… Стал, оглядывая берег, искать лодку…
«Милая Лиза, здравствуйте!
Уже вторая неделя, как полк наш стоит в Петрограде. В последние месяцы нас изрядно потрепали – отдых необходим. Но, к несчастью, нахождение наше в столице, в бездействии, явно деморализует солдат. Там, на передовой, враг очевиден. Здесь – враг ползучий, внутренний. Всяческие социалисты разлагают солдат. Дай Бог нам выстоять в эти тревожные дни и выполнить свою миссию в нужный час.
Вспоминаю то лето трехлетней давности, наши прогулки в окрестностях милого, ставшего для меня родным, Воздвиженья. Берег, заросший кашкой, словно мягкий бело-зеленый ковер у нас под ногами, и лиловые султаны кипрея вдоль дороги. Вспоминаю разговоры с мужиками и отцом Николаем, весь тот довоенный мирный покой… И Вас, милая Лиза, в белом воздушном платье, то улыбчивую, а то задумчивую…
Ничто в мире не повторяется! Но я верю в наше будущее счастье.
Этим летом надеюсь все же получить отпуск и, навестив матушку, приехать к Вам, в Воздвиженье.
Передайте, пожалуйста, поклон и самые лучшие пожелания Вашим родителям. В следующем письме более подробно напишу о питерском нашем житье-бытье. А Вы, пожалуйста, пишите подробнее о своем.
Остаюсь вечно Ваш – Дмитрий Ковалев».
Софья Сергеевна прочитала письмо.
– Чего стоишь? – шикнула на девку. – Или все ягоды обобрали?
Босоногая почтальонша подхватила рукой подол и убежала к подругам, которым вскорости и рассказывала:
– На Красный Берег солдат-то шёл. Игнатьев. Письмо… Барыня-то, как прочла, аж пошатнулася…
4
«…Наконец же, перевели меня из моей спаленки в общую с братом комнату, а вместо няньки приставили ко мне дядьку Матвея, – писал в дневнике Николай Зуев. – Видя брата своего иногда читающим книги, я и сам вздумал читать их…»
Николай Зуев отложил перо, промокнул тяжелым пресс-папье и присыпал золотистым песочком исписанный лист, поднялся из кресла, надел висевший на плечиках на стене старый китель, натянул стоявшие тут же сапоги, застегнул на поясе патронташ, надел полотняную фуражку, снял со стены ружьё и, не потревожив никого в доме (было ещё раннее утро), вышел во двор.
– Здравствуй, Макар, окликнул дремавшего на ступеньках флигеля старика-сторожа, зябко запахнувшегося в армяк.
– Доброе утречко, Николай Владимирович, – отозвался старик и поднялся.
– Ну, как погода нынче?
– Вёдро будет, барин.
Зуев прошёл аллеей парка, вышел за ворота и мимо церковного кладбища спустился к реке, отвязал лодку, вставил в уключины вёсла, поплыл в туман…
Он приткнул лодку к берегу, вышагнул из неё, оступился при этом в воду, досадливо поморщился, выдернул лодку на галечник и песок, поправил патронташ, поддёрнул ремень ружья на плечо. И застыл, будто в растерянности. Ну, действительно, не на охоту же он приплыл сюда, какая здесь охота… Пошёл вверх по тропе, к Марьину камню. Снял ружьё, поставил, уперев его о камень, обмял траву и сел… И понял, что никуда не уплыл, не ушёл от тех мыслей, что не давали покоя и дома… «Как же случилось, что я, обычный дворянский мальчик, воспитанный во всех обычаях и предрассудках уездного дворянства, но всё же в вере, в христианской любви, в тяге к добру, к тридцати годам потерял и веру, и любовь, да, пожалуй, и тягу к добру в том понимании, что внушалась мне воспитанием?»
«Я утратил ту наивную, чистую веру, но не приобрёл веры иной. Потому что вера в прогресс и соцьялизм – не есть вера, а есть убеждение, причём, уже поколебнувшееся во мне…»
Он достал из кармана трубочку с коротким чубуком – подарок петербургского дружка-гусара, неторопливо набил табаком, перемешанным с вишневым листом (забота старого усадебного слуги Макара), чиркнул кресалом, подпалил от искры лёгкую бумажку, лежавшую в кисете, от неё раскурил трубку. Всё делал не торопясь, с явным наслаждением… Внизу, под угором, над рекой, над воздвиженским берегом, пластался туман.
Он уже редел, ветерок разгонял его… И вот порозовел крест над храмом – вышло из-за леса, встало в речном створе солнышко. И сразу от Ивановки послышался мык коров, побрякивания их ботал, еле различимые голоса хозяек, выгонявших своих кормилиц на улицу, где поджидал их поряженный на лето пастух… Николай нетерпеливо вытряхнул недокуренный табак из трубки, поднялся, стряхнул росу с одежды и отошел к краю поляны, встал под ширококронной сосной так, чтобы видеть тропу, ведущую сюда от деревни. И сначала услышал, потом увидел её – в тёмно-синем сарафане, белой с красным узором по краю рубахе под ним, с лентой синей (его подарком) на голове, тугая коса вперёд на грудь брошена, испуг и радость в глазах. И Николай, не в силах больше терпеть, с колотящимся сердцем вышагнул навстречу…
5
– Николаша, правда ли то, что говорят? Все, даже дворня, – преодолев видимое смущение, спросил Николая Зуева его старший брат Пётр, нервно набивая трубку. Он лишь вчера приехал из Москвы, получив отпуск в своём пехотном полку.
– Да, – ответил Николай. И тут же торопливо добавил, стараясь пресечь дальнейшие расспросы: «Но это моё личное дело!»
– Нет! Это не только твоё дело. Это касается чести семьи. Что ты делаешь с родителями. А об этой… крестьянке ты подумал? Что ждет её?..
– Прекрати, Петя… Это слишком серьёзно для меня…
Они курили в бывшей детской, переделанной нынче под кабинет Николая. Пётр сидел на старом, обитом давно вытертой кожей, диване, нервно затягивался дымом, подкрученные усы его при этом приподнимались и опускались, придавая лицу то злое, то удивленное выражение. Николай стоял у окна, смотрел в парк, где уже совершала перемены осень…
– Может, ты и женишься на ней? – с вызовом спросил Пётр.
– Может, и женюсь, – так же с вызовом ответил Николай.
– Подлец, – тихо, но твёрдо сказал старший брат.
– Замолчи… мерзавец…
Они уже стояли друг против друга, глаза в глаза.
– Я убью тебя.
– Я сам тебя убью.
…Оба были, как в бреду. Но действовали при этом осторожно и расчётливо. Так, что никто и не догадывался, к чему они готовились. Так, в детстве, задумав, тайком готовили они и даже почти совершили «плавание в Америку»: лодку с мальчишками, где лежала и старая отцовская сабля, и запас продуктов, и даже карта мира, перехватили уже у города…
– Скажи, что ты одумался, – требовательно сказал Пётр, заряжая при этом пистолеты.
– Нет.
Они стояли на поляне у Марьина камня.
Пётр больше не говорил ничего, сунул в руку брата оружие и отошёл к краю поляны. Николай отошёл к другому краю, развернулся. И одновременно грохнули выстрелы.
Филин сорвался с кроны сосны, широко расправив крылья, сделал круг над поляной и вновь стал невидим в широких густых ветвях.
Пётр бросился к лежавшему недвижимо брату. Он был уверен, что выстрелил мимо и даже был уверен, что видел, как пуля вошла в сосновый ствол. Но брат мёртво лежал перед ним…
– Николаша… Коля!
Брат был жив, пуля не задела его. Но он был без сознания…
…Воздух, тронутый широким крылом птицы, опахнул его… Девки вели хоровод вкруг камня. Пели что-то невнятное и заунывное. А были все в белых исподних рубахах с венками из купальниц на головах, с распущенными волосами. И Дуня его здесь. Вдруг все они уставились на него и с неслышимым визгом, порвав хоровод, убежали за деревья. А Дуня, тоже отбежав к кустам, оглянулась, и несмелая улыбка озарила её лицо…
От реки в дом помогли донести Николая старый слуга Макар и франтоватый кучер Лёвка, уложили его на тот самый диван в бывшей детской.
– Да что же это с ним, что же… – твердила мать.
– Как это случилось? – стараясь скрыть волнение, резко спрашивал Петра отец.
В тот же день к Дуне посватался вдовец из соседней деревни, её родители незамедлительно дали согласие (мать Николая уладила это дело через бойкую и верную семье Зуевых старую няньку).
В тот день, когда Николай пришёл в себя, Дуня венчалась в Воздвиженской церкви.
Пётр не находил себе места. И когда узнал, что Николай очнулся, бросился в его комнату, попросил выйти всех, встал на колени перед лежавшим на диване братом:
– Прости меня. Прости ради бога…
– И ты… – слабым голосом откликнулся брат.
6
По выздоровлении (а болезнь Николая заключалась в «потрясении нервов», как пояснил привезённый из города доктор), он не долго побыл в имении. Вскоре уехал в Москву, где поступил на медицинский факультет университета.
Там жил он у какой-то дальней родственницы, которую называл «тётушкой». Жил тихо и почти бедно, кроме присылаемых из дома пятидесяти рублей в месяц, заработка не имел. Учился прилежно и успешно. По окончании курса Николай вернулся в родной губернский город, в родной Зуевский дом. В Воздвиженье на лето он не поехал.
Военные действия в то время принимали особо горячий оборот, «союзный» десант высадился в Крыму. Формировалось губернское дворянское ополчение. Все в городе суетились – заказывали портным форму, покупали пистолеты и порох…
Николай Зуев в ополчение не поступал, форму не шил. Собрав дорожный сундук, он отправился на юг на перекладных.
Проезжал и Вологду.
На станциях и перегонах, если была ровная дорога, Зуев читал «Опыты в стихах и прозе» Батюшкова. Случайно или нет, но именно эта старая книга оказалась в сундуке верхней. Стихи Батюшкова казались наивными по сравнению, например, с Лермонтовым, проза изящна, но туманна. Но было в этой книге и какое-то очарование…
Город Николаю понравился: зелёный, чистый. Много двухэтажных домов с угловыми балконами, какие во множестве и в родном городе Зуева, моду на них ввели, кажется, пленные французы. Впрочем, изящная резьба наличников и поддерживающих балконы столбов делали эти дома вполне русскими…
Деревянные мостовые, спокойные люди, ленивые собаки, вкусный обед в трактире…
Зуев решил задержаться на день.
Он миновал широкую и все же тесную из-за трёх выстроившихся в ряд церквей площадь. По мостику, по краям которого расположились торговцы утварью и мелочным товаром, вышел на другую площадь, рыночную, шумную, но на которой тоже нашлось место для двух храмов… А далее уже виднелись обшарпанные крепостные стены. И как единое сердце города, вознесенное над городом, церквями, людьми, над всем земным – центральный купол величавого Софийского собора…
Зуев постоял у древних стен, поражённый величием Софии, и пошёл к совсем близкой реке, на место, как узнал он, называемое вологжанами Соборной горкой.
Он вышел на высокий берег неширокой спокойной реки, давшей название городу. Тут была тенистая берёзовая аллея, центральная дорожка посыпана чистым белым песком, а по краям опять деревянные приятно пружинящие под ногами мостки. Прогуливаются по аллее нянюшки с детьми, дамы с кружевными зонтиками, степенные мужчины… По-видимому, это место прогулок высшего света города…
Зуев глянул вверх и вниз по реке – на каждом повороте её (а поворотов много) купола и кресты церквей…
Невысокий плотный человек в черном сюртуке, неновом и немодном, но добротном и чистом, с высоким лбом, глубокими залысинами и твердо сведёнными, до глубокой морщины в переносьи, бровями, с крючковатым носом… Николай Зуев узнал Константина Батюшкова, хотя видел лишь молодой его портрет, где он кудреватый, как барашек, с добродушной усмешкой…
Шёл Батюшков не быстро, но твёрдо, не глядя по сторонам, заложив руки за спину. По всему – совершал привычную до мелочей прогулку.
На него оглядывались. Кое-кто кивал, говорил что-то, поэт кивал в ответ.
Зуеву явился даже порыв подойти… Но увидел человека, следовавшего за Батюшковым неотступно, тоже кивавшего встречным. Врач или просто надсмотрщик, охранявший покой больного гения…
Вечером Николай писал в тетради: «Вот же судьба – три войны, ранения, стихи, первыми давшие вольное дыхание русской поэзии, подхваченное Пушкиным – и безумие. Великий ум, чистая душа – во тьме…
Говорят, что первоначально было буйное помешательство – попытки самоубийства и прочее. Теперь же поэт внешне здоров, но не воспринимает действительность, живёт в каком-то своём мире… А может, это счастье – жить в своём мире?..
Там, куда я еду – война и кровь. Смогу ли исполнить долг свой?»
…Госпиталь, в котором работал Николай Зуев, располагался на Малаховом кургане, неподалеку от штаба Корнилова.
Вой бомб, ружейная стрельба, стоны раненых, запах гниющей плоти, операция за операцией – привыкнуть к этому было невозможно. Зуев, как и другие врачи, медбратья и сестры милосердия, уже месяц спал не более трёх часов в сутки – не привычка, но тупое равнодушие охватывало, обволакивало мозг и душу… И, порою, чуть ли не в бреду он твердил, как молитву: «О, память сердца, ты сильней…» И память сердца милосердно уносила его в Воздвиженье и на Красный Берег…
– Корнилов убит! – разнеслось в тот день страшного артобстрела по Севастополю. – Командующий – Нахимов! – как надежда и вера в победу неслось вслед за горькой вестью.
Николай знал, где стоит полк Петра, но до сих пор не смог выбраться к нему. В этот вечер пошёл. Обстрел уже прекратился, и на осаждённый город опустилась вдруг благодатная тишина и прохлада. С моря тянул волглый солоноватый ветерок. По узкой, зажатой каменными стенами улочке Николай вышел на обрывистый берег. Внизу волны с шипением набегали на камни, а впереди – безбрежная гладь… И отступила куда-то война, душу тепло захлестнуло…
«Есть наслаждение и в дикости лесов,Есть радость на приморском бреге,И есть гармония в сем говоре валов,Дробящихся в пустынном беге…»Сами собой, как волны, набежали батюшковские строки…
Встречный солдат подсказал месторасположение полка. Вскоре Николай нашел выложенный каменными плитами блиндаж, где и обнялся с братом.
– Вот так, брат, воюем…
– Вот так, брат, лечим…
– Ну, садись-садись, рассказывай…
Но поговорить не успели. Послышалась недалёкая стрельба. В блиндаж ввалился офицер, лица которого Николай не разглядел в тусклом свете свечи.
– Это брат мой, – успел сказать Пётр.
– Честь имею, – коротко кивнул вошедший. – Быстрее к своим, Зуев, французы атакуют, – сказал Петру.
– Я с тобой, Петя, – вскрикнул Николай. Тот лишь отмахнулся, выбегая из блиндажа.
На редуте шла перестрелка. В сумраке какие-то фигуры бежали, падали, стреляли, снова бежали…
– Почему молчат артиллеристы? Шрапнель! – кричал кому-то Пётр.
– Нет снарядов! Не удержим…
Николай не заметил, откуда появилось знамя, увидел его уже в руках у Петра и всё смотрел, как брат его бежит, оглядываясь и что-то крича, держа перед собой двумя руками знамя. И странно – думалось о том, как тяжело Петру держать вот так знамя, да ещё и бежать…
– За мной, ребята, в штыки! – расслышал он голос брата.
Николай бежал позади солдат. И, наверное, если бы кто-то смотрел на него со стороны, казался бы нелепым здесь – в гражданской одежде, безоружный… Вспышки выстрелов, яростные крики, секунды тишины и стоны, стоны вокруг… И он увидел сквозь дым, как качнулось и пало знамя…
Всю ночь он сидел у постели, на которой умирал Пётр.
– А помнишь в Америку-то?.. А охоту?..
– Ты прости меня…
– И ты меня прости…
…Семейное предание Зуевых не сохранило памяти о дальнейшей судьбе Николая Зуева. Скорее всего, он, как и его брат Пётр, погиб при обороне Севастополя.
Глава третья
1
Игорь Александрович Игнатьев давно обещал сыну Мишке съездить в Москву. И Андрея надо было повидать (отцы их уже были троюродными братьями, но все же они считались, да и были близкой роднёй). Особенно хотелось показать письма, что нашёл на чердаке деревенского дома в Ивановке на Красном Береге.
…Отец уже не раз, вроде бы и случайно, проговаривался, что, мол, надо бы в Ивановке побывать, да боялся ехать-то туда, душу бередить. «Там уж, поди-ка, и нету ничего…» – вздыхая, говорил и переводил разговор на другую тему. И Игорь решил съездить сначала сам, один. Съездил. За выходной сгонял, договорившись с приятелем, имевшим машину, и, соблазнив того рыбалкой. Мост в десятке километров от Ивановки, к счастью, был в исправности, и дорога по Красному Берегу – вполне проходимая для «Нивы».
Тогда-то и нашёл Игорь тот старый чемодан с письмами…
Сначала отцу дал – его деда письма-то были, еще с Первой мировой писанные. Отец письма держал у себя с неделю.
– Видывал я эти письма в детстве-то, родители хранили… Издать бы книгой их…
– Да, надо бы издать, – согласился Игорь Игнатьев с отцом. С этим и к Андрею ехал.
Ну, не чудо ли:
«В первых строках моего письма прошу от Господа Бога родительского благословения матери моей Аграфены Ивановны, которое может существовать по гроб моей жизни. Низко кланяюсь дорогому брату Михаилу и всей его семье и посылаю всем по низкому поклону. Тебе же, дорогая жена Вера Егоровна, поклон мой особый, так же и детям моим – Полине и Василию. Так же кланяюсь всем мужикам и бабам деревни Ивановки…» И дальше в таком же стиле.
А брату проще писал:
«Здравствуй, любимый брат Михаил. Вчера с четырех полков собрались люди, хотя не все, но партия порядочная. Солдаты с красными флагами, плакатами, на которых были различные лозунги, касающиеся войны. С каждым полком оркестр духовой музыки. На груди у многих красные банты. На винтовках были красные ленточки. Шли по шоссе, подхватив друг друга под руку, в ногу и пели: „Отречемся от старого мира“. Действительно, хотя не все, но большая часть отреклась. Как это все приятно видеть! Сердце трепещется от радости, и по телу пробегает мороз. Но печально было тогда, когда стояли стройными рядами и, склонив к земле знамена и флаги, под музыку запели:
„Вы жертвою пали в борьбе роковой“. Сердце тогда волновалось, и пришлось силой воли сдерживать слезы. Стали выходить ораторы, говорили громко, ясно и правильно. Говорили – не стеснялись, что есть наболевшее при старом правительстве. Уходили с трибуны под крики „Ура“ и музыку. Многие говорили за необходимость воевать до полной победы и стремлении идти вперед рука об руку. Ибо в этом состоит победа. Быть может, скоро в бой, но я, без сомненья, готов помереть за победу, за счастье народа. До свидания. Ваш брат С. В. Игнатьев».
Сотни таких писем, уложенных в аккуратные стопки, перевязанных тесёмками. Игорь Игнатьев вёз их в большой спортивной сумке, и не стал сдавать в камеру хранения, весь день по Москве таскал.
А Мишка молодец – в пять утра встал, весь день по Москве – и не стонал. А сегодня, уже в поезде, на обратном пути, долго молчал, потом сказал:
– Папа, а почему у дяди Андрея такой большой дом, а у нас маленькая квартира?
Не нашёлся, что и ответить ему…
…Да, дом у Андрея большой. Настоящий дом. Ну, кто успел, тот и съел. Успел он, успел ещё в перестройку хватануть, а потом уж и в демократической России не растерялся… А настоящий ли дом-то? Купленный по дешевке (по московским, конечно, меркам) у разорившегося компаньона-бизнесмена, за каменными стенами, среди таких же спрятанных за такими же стенами домов… Это не дом, а то же самое жилище, что и его, Игоря, двухкомнатная квартира, образовавшаяся в результате размена родительской квартиры, череды разменов и доплат… Жилище, не дом. Потому что дом его истинный – в деревне Ивановке на Красном Береге. Дом, оставленный и, казалось, забытый ещё отцом, сбежавшим когда-то из родной деревни в городскую жизнь… Затосковал отец-то по родине…»
Месяц назад Игорь побывал там, на Красном Береге… Но он помнил и деревню своего детства, бабушку и дедушку, к которым ездил на каникулы. Впервые оказался там тридцать с лишним лет назад… Но самый первый день в Ивановке он, тогда семилетний, запомнил чётко, вернее, одну картинку из того дня: мимо дедовского дома шёл в белой, распахнутой на груди рубахе парень, опустив голову, заложив руки за спину, а рядом шёл милиционер, и шли они к жёлтой с синей надписью «Милиция» машине.
«Отгулял Серёжка, отгулял – голова бедовая. Страсть-то какая, грех-то…», – вздыхала бабушка, выглядывая в окошко. «Да уж, погулял, теперь долго сидеть будет, отдохнёт… Да вряд ли поумнеет…» – грубовато отзывался дед Василий. А отец расспрашивал – что да как. Они и рассказали, и Игорь запомнил:
– Пришёл к старичкам Забориным. Денег стал просить. А Николай-то Николаич, хоть старичок, а не испугался. А Серёга-то схватил топор и обоих… Денег нашёл да паромом в Воздвиженье, белой купил и вот два дня и пил один в избе, пока миличия-то не приехала, боялись и зайти-то к ему…»