Полная версия
Внучка берендеева. Летняя практика
Он исследует каждую страницу.
Каждое заклятье.
Обдумает.
Опробует? Быть может, некоторые… самые безобидные…
И смех твари отрезвляет.
– Что, от свиньи гусь не родится? – спросила она. – Ты учти, времени у нас не осталось. Будешь и дальше восхищаться или опробуешь кое-что? Сам смотри, матушка ведь твоя… Мне в этом теле, конечно, не слишком уютно, но ей, поверь, еще хуже.
Обряд.
Мел, который крошится.
И простенький рисунок, что выглядит недостаточно совершенным, хотя тварь и уверяет, будто нет нужды в совершенстве. Главное – основные узлы для привязки силы наметить.
Нож.
Жертвенная кровь. Собтвенная, Ильи, кровь, которая льется в чашу. И тварь замирает… В книге сказано, что кровь должна быть жертвенной. Неужели он это понял неверно?
– Обычно, – тварь вскинула взгляд, – под жертвенной кровью иное понимают. Твой папаша петухов безвинных резал…
– Мало этого? – Илья перехватил запястье платком.
И кольнуло, что матушка его вышивала.
– Да нет, сам факт жертвы важен… говори. – Тварь закрыла глаза. – Если бы ты знал, как мне все здесь… надоело.
Древнее заклятье. Ни слова не понятно, но меж тем Илья внутренним чутьем понимает, что говорит верно. Да и как их иначе произнести-то можно? Не заклятье – песня.
Вязь слов.
И силы, которая поднимается от пола… на крови.
– Что ты делаешь? – Любляна замирает на пороге. Простоволоса, боса, в белой рубашке. И вихрь силы накрывает ее.
– Что ты… – Маленка воет, падая на четвереньки, изгибаясь. – Что ты…
– Цыц, твари!
Мать изогнулась.
И упала.
Тело ее, будто объятое призрачным пламенем, сотрясали судороги.
– Останови! – Обе сестры, точнее, уже не они – в фигурах их не осталось ничего человеческого – скребутся, не способные пересечь порог. – Останови это!
Илья и рад был бы, но заклятье разворачивалось и не в силах человеческих было вернуть его.
Он только и мог, что смотреть.
Вот мать замерла.
И сестры, упав на пол, заколотились… Маленка билась затылком о пол, и под головой ее расползалась лужа крови. Любляна вцепилась пальцами в лицо и выла, выла…
А потом стало темно.
И темнота длилась…
Прерывалась скрипом двери.
Звуками шагов.
Холодной ладонью на голове.
– Отойдет ли? – В этом голосе слышалась забота. И он приносил спасительную прохладу.
– Должен. Молодой еще. Повезло… свою кровь…
Кровью в темноте пахло, терпко и сладко, и запах этот вызывал странное желание в него завернуться, словно в пушистую старую шаль.
Кровью и поили.
С ложечки.
Не человеческой, само собой, а бычьей.
– А что девчонки? С ними… как?
– Кто ж знает, матушка. – Второй голос сух и неприятен, колюч. – Магии в них нет. И вообще… А что норов скверный, так у кого из дочек боярских он сахар?
– Ты мне скажи лучше, что с ними делать?
Тишина – звонкая, что зимний лед. И длится она долго, Илья почти успевает очнуться, прикоснуться к этой самой благословенной тишине, когда скрипучий голос вновь ее нарушает.
– Вы знаете, что делать.
– Дети же горькие…
– Может, еще да… А может, уже нет. Божиня не осудит…
– А люди?
– Вам ли людей страшиться? Поймите, оставите их, и что потом? Мы не знаем, удалось ли мальчишке полностью изгнать тварей. А если нет? Если они затаятся? На год? На два? А потом?
Вздох.
И снова тишина. Темнота отступает. Прорезают ее розовые сполохи грядущего рассвета. Белизна потолка. И робкое пламя свечей. Когда Илья открывает глаза – а веки тяжелы, что свинцом запечатаны, – он сначала не видит ничего, кроме этого пламени, которое само по себе прекрасно.
– Здраве будь, племянничек… – Дядя Михаил сидел у постели, в креслице низком. – Выжил-таки.
– Выжил. А…
– И матушка твоя жива. В обители она.
И замолчал.
Стар он стал. Иссох весь. А ведь маг. Маги старятся медленней обычных смертных.
– Она…
В обители. И в какой – не скажут. Илья не ребенок, понимает, что коль ушла от мира, то и от него, Ильи, ушла.
– Таково было ее собственное желание, Ильюша. И не мне ее останавливать. Душа ее крепко измучена. Кровит вся. И покой ей надобен едва не больше, чем тебе.
– А…
– И сестриц бы твоих в монастырь отправить.
– Или сразу в могилу?
– Слышал, значит? – Дядюшка не стал притворяться, будто бы не понимает, о чем речь. – Хорошо. Значит, не придется врать, очень я этого не люблю. Что ж, самое бы верное было их в могилу отправить. Оно, может, и жестоко, да порой и жестокость – милосердие. Твари, которые в них вселились, с душой сливаются, под себя ее меняя. А когда переменят, то рождается еще одна тварь, которая новое тело ищет.
– Я их…
– Изгнал? Может, и так. А может, и нет.
В дядиной руке появились нефритовые четки. Илья хорошо их знал, из белого камня резанные, они были с дядюшкой всегда. Задумавшись, он перебирал бусины, когда осторожно, так, чтоб одна другой не коснулась, а когда и быстро, и тогда бусины сталкивались, издавая сухой неприятный звук.
– Видишь ли, Ильюша… если твари ушли, то сестры твои все одно останутся ущербными. Сколько они душожорок носили? Не один день. Да и не один месяц. После такого никто прежним не останется.
– И что?
Сухо было во рту.
– А то, что не одну, так другую гадость подцепят. Вот… а если не ушли, если затаились? Ты готов взять на себя ответственность не за сестер, а за других людей, которых они изведут?
– Готов!
Илья с трудом, но сел.
Огляделся.
Махонькая комнатка, не комнатка даже – иная конура просторней будет. Окон нет. Потолок низенький. На полу шкура запыленная медвежья кинута, у самое кровати. Вот кровать хороша, из дуба резана, перин навалено – утонуть недолго.
– Не горячись. Решение принято, и каким бы ни было…
Он слегка поморщился.
– Она тоже жалостлива сделалась. А может, свой резон имеется? Оставят их. Здесь, в тереме царском, оставят. Под ее присмотром. Объявлено пока, что приболели девушки.
– Отец?
Дядька убрал четки.
И вздохнул.
– Умер он… Его живым взяли… когда ты заклятье прочел, то силу выпустил немалую. Всплеск таков был, что сторожа по всей столице всполошились. К дому вашему… а в доме, уж прости, Ильюшка, только вы пятеро из живых остались. Да и то… Матушка твоя стонет и плачется. Сестрицы лежат без памяти. Ты сам едва-едва дышишь, а братец мой только и стенает, что ты его работу порушил.
– А люди?
Была же дворня.
Та Малушка.
И кухарка с помогатыми. И отцов старый дядька, поставленный вещи блюсти. Девки, которые сестрицам прислуживали, дом мели да глядели… Что с ними?
Дядька Миша головой покачал:
– Не вини себя. Духи – твари коварные, а уж этот-то… Будет мне наука… То, что я скажу… в Акадэмии многое есть из того, чему не надобно на белом свете быть. Книги. Вещи вот… К примеру, фиал с духом одного некроманта, который искал вечной жизни. До дня вчерашнего я думал, что фиал этот находится там, где ему и положено: в шкатулке, опечатанной семью печатями, еще прежним ректором заговоренной. Но нет, пуста шкатулка, взломаны печати. И так аккуратно, что не скажу даже когда…
– Давно.
– Это я и без тебя знаю, что давно, – отмахнулся дядька, и четки в его руке раздраженно защелкали. – Пылищи на ней собралось с два пальца. Не в этот год взяли и не в прошлый. Ладно, что было, то было… Главное, твой отец умудрился эту тварь призвать. Связал с телом… и никуда эта погань от нас не делась бы…
– А матушка… он ее убить грозился!
– И самому умереть? Нет, дорогой, на это он не согласен. Но, повторюсь, не тебе с духом тягаться. А твой отец… он ничего не скрывал, разве что от кого ту книгу проклятую получил, но и на этот вопрос ответил бы, никуда не делся. Заплечных дел мастера хорошо свою работу ведают.
И это упоминание о пытках покоробило. Неужели бы отдал родного брата?..
– Отдал бы, Ильюша… Если бы мог отдать, отдал бы. Но тварь раньше до него добралась. Сирота ты теперь.
Помолчал, позволяя осмыслить. А чего осмысливать? Все одно не оставили бы в живых.
– Если бы по-тихому, тогда… но, видишь ли, твой выплеск все слыхивали. Многие к подворью стянулись. А там стрельцы. Пришлось сказать, что батюшка твой смуту затеял. Сговорился с Гервишцами и Натош-Одинскими… Они ей давно поперек горла были, да…
– Смуту?
Отец и смута. Глупость какая. И никто в это не поверит. Определенно никто не поверит, но…
– Дело такое, Ильюша. – Бусины на четках замелькали быстро-быстро, отстукивая мгновенья прошлой своей жизни. – В смутьяны записали – это, конечно, нехорошо… это суд… и земли ваши…
Меньше всего Илья о землях думал.
– И пятно на тебе, но лучше пусть отца твоего смутьяном запомнят, чем тем, кто по глупости с темными силами связался. Сам знаешь, что закон про таких говорит.
Илья знал.
Выжигать.
Костры и железо каленое. И семя зловредное выкорчевывать.
– Ты ведь тоже коснулся той книги. И начнись разбирательство, тебя не пощадили бы… Из благих ли побуждений, из глупости или просто случайно, но ты открыл ее. Читал. И провел обряд.
Илья опустил голову.
И пол ушел из-под ног…
Память. Ее почти уже не осталось. Мягкая ветошь, которую пихала нянька в купленные на вырост сапоги. Пуховое одеяло, которым Илья накрывается с головой, мечтая об одном – раствориться в этой душной темноте. И еще немного – стыд, заставляющий дышать.
Трусость.
Был бы храбрым, нашел бы способ прервать никчемную свою жизнь.
– Ты не дури! – Одеяло слетает, сдернутое сильной рукой дяди Миши. – Ишь, вздумалось…
– Я виноват…
– В чем, бестолочь? В том, что твой отец завязался с силами, с которыми справиться не сумел? Или в том, что пытался спасти близкого человека?
– Но…
Глаза слезятся.
И белизна потолка причиняет боль.
– Вставай! – Дядька Миша за плечо стаскивает Илью на пол. – Вставай и подбери сопли. Потом себя жалеть станешь.
– Я не могу.
– Можешь. В первый день поднялся ведь, а теперь…
– Плохо мне.
Тело не слушается, и Илья возится на полу, что таракан. Встать надо, хотя бы чтоб в дядькины глаза посмотреть, а то перед носом лишь сапоги его с заломами.
– Всем плохо бывает. Думаешь, мне хорошо? Я за тебя ей обещался…
– Это она. – Илье удается вцепиться в край кровати. – Это ее книга… отец говорил, что ее…
– Может, и так. – Дядька лишь наблюдает за его мучениями, не делая попытки помочь. Да и не принял бы Илья его помощь. Гордость – единственное, что у него осталось. А еще чувство вины.
Надо было уйти.
Позвать кого… Хотя бы его вот… Дядька Михайло никогда не отказывал в помощи. И маг он… целый ректор. Неужели не сумел бы?.. Ведь говорит, что сумел… и тогда все иначе было бы.
Дух вернулся б в тюрьму свою.
Мама.
Сестры.
Отец. Дядька Михайло нашел бы способ вразумить отца. И тогда… тогда не объявляли бы его смутьяном. Не палили бы подворье, пытаясь скрыть смерть всех, кому судьба выпала в тот день остаться. И сам Илья, и его судьба иначе повернулась бы.
– Вставай-вставай! – Дядька в креслице свое сел и четки достал. – И слушай, глядишь, услышан будешь. От чувства вины я тебя не избавлю. Это, дорогой, твое дело. И твоя совесть. Научись с нею ладить. Сестры твои живы, и она за ними приглядит. Не даст разгуляться…
– А я?
– А что ты? Ты живой. Целый. А что слабость, так пройдет… Конечно, теперь ты у нас сын смутьяна, но, знаешь, даже странно, что она тебя пощадила. Бояр забоялась, что ли? Все ж наследник, и прямой. У нашего, сам знаешь, с этим делом туго. И пусть говорит она, будто бы жив сын его, да… если и жив, то кто знает, что завтра случится? Ты ей нужен. Каждый день справляется. И гневаться изволит крепко на твою блажь. Не заставляй ее саму…
– Это ее книга! Ты не слышишь?!
– Слышу, дорогой племянник, еще как слышу. И говорю, что, может, оно и так, да только поди докажи. Подворье моего братца тьмою пропахло. Кровью пропиталось. Там и без всякой магии понятно было, что хозяева не Божинин храм возводили. А она… вот выйдешь ты завтра из палат этих и станешь говорить глупости. Думаешь, послушают? Были бы у тебя доказательства, многие б обрадовались. Это ж какой предлог, чтоб ее сместить… И царицы Правде подсудны. А вот без доказательств получается, что ты, Ильюша, по злобе душевной на спасительницу и заступницу свою клевещешь.
Память рассыпалась.
И я вновь стала собой.
Сидим. Молчим.
А чего сказать? Что если б Ильюшка не сглупил тогда, все б иначе повернулось? И бабка моя… Нет, бабка сказывала, что знал бы наперед, где упадешь, соломки кинул бы.
Да и неужто я сама, случись с моими беда такая, упустила б шанс?
Знаю ответ.
– Теперь понимаешь, что с ними надо осторожней быть. – Илья вытянул дрожащую руку над свечой. – Несколько лет… за ними наблюдали пристально. Люди приставлены были. В покоях – амулеты, и проверяли постоянно… Ничего не находили.
Может, и так, только девки, к сестрицам Ильюшкиным поставленные, бледны да пужливы сделались, хотя всего-то два денечка при боярыньках пробыли.
– И если так, то у меня получилось? – Он улыбнулся виноватой кривой улыбкой. – Я себя убеждаю, что получилось, что не могло не получиться, потому как тогда выходит, что все зря, что я…
Я Ильюшку по руке погладила. Утешить бы, да со словами я не больно управляюсь. Не найду таких, которые взаправду утешат, а то еще и глупость какую ляпну. У него ж душа обесшкурена, такую тронь – и закровит.
– Тогда почему я их боюсь? Он еще тогда сказал, что теперь я в ответе, если не хочу отослать… что она их держит ради меня… чтобы привязать покрепче. Куда уж крепче? А еще капитал политический…
Я кивнула важно.
Про капиталы всяческие мне Люциана Береславовна расповедывала давече – что про те, которые в крынках хранят, на заднем дворе оные крынки прикопавши, что про иного всякого свойства. И тогда было удивительно, как это голова моя капиталом служить способная. Одно дело, когда голову этую из золота отльют аль из серебра, и другое, когда на плечах она и знаниями набитая.
Сестрицы ж Ильюшкины тоже товар.
Вот, замуж отдать можно, милость кому оказавши. Хотя, на этих невестушек поглядевши, жалею я женихов их, потому как с такой милости и окочуриться недолго.
– И что рано или поздно, но именно мне придется решать, как с ними быть. Я все думал, что этот момент если и настанет, то не скоро. – Ильюшка поднялся, одежку одернул. – А оно вот как вышло. Приехали… встречай… И куда дальше?
– Не знаю.
Глава 3. Об любовях и нелюбовях
День четвертый лета.
И солнце, которое с самого утречка полыхнуло жаром, окатило – что крыши красные, черепичные, что улочки узенькие, что сады да крылечки.
Сгинул с крылечка оного кошак старый.
Кобели в буды попрятались, полегли, языки выкативши, только вздыхают горестно. Куры в грязи и те копошкаются лениво, даже не квохчут. Я на кур из окошка поглядваю да семки лузгаю.
А в голове одно крутится.
Как бы до осени дотянуть и… и если выпадет все сделать верно, то взаправду сбежим с Ареем. Станька за бабкой приглядит. Деньгов ей отправлю, чтоб было за что век доживать. Не станет царица-матушка старуху из деревни выколупывать, чай, не царское сие дело.
А мы уедем.
На самый край мира, хотя ж Люциана Береславовна и утверждает, будто бы краю оного вовсе не существует, что сие – исключительно оптическая иллюзия, а на деле землица наша что шар, вроде мячика дитячего. И что если все время в одну сторону идти, то с другой выйдешь, правда, конечно, как в сказках тех, и сапоги железные, ходючи, истопчешь, и караваи медные изгрызешь, и сам, может статься, сгинешь на чужбине.
Сказывала.
И показывала.
Что карты. Что шар, картами размалеванный, голобусом величаемый. И вроде глядела я, верила, а душой не понимала, как же так, чтоб землица наша круглой была? И как с оной землицы тогда мы не падаем? Нет, это она тоже объясняла, правда, вздыхала и пеняла меня за дремучесть, а заодно уж книжиц дала цельный короб на внеклассное, как сама сказала, чтение, чтоб мою дремучесть побороть и политесности во мне прибавить.
Вот книжицу я и читала.
Пыталась.
Жаркотень… На такой жаре буквы сами собой расползаются. А еще мысли мои что масло растекаются. Точно, уедем. Чтоб как в сказке… подхватит меня добрый молодец в седло и увезет за горы далекие, моря соленые.
За моря, пожалуй что, не надобно. За морями теми земли лежат, где люди черны, а звери предивны. Ладно, к зверям-то я привыкла б, а вот серед черных людей зело выделяться станем…
– Посмотри, сестрица, – голос Маленкин перебил мои размышления, а я аккурат меж свеями и саксонами выбирала, прикидываючи, где нам с Ареем больше рады будут. Выходило-то, что нигде. – Неужели ныне и холопок грамоте учат? Что читаешь?
Маленка села рядышком и острым локотком меня в бок пихнула. И вроде сама мала, ведром накрыть можно, и силушки в ней – на слезу кошачью, а локоток остер, ажно дыхание перехватило.
А она книжку цапнула.
– «Описание земель дальних»… Скукотень. Зачем тебе это, девка?
– Меня Зославой кличут, – буркнула я и за книжкой потянулась.
Боярыня ее за спину упрятала и язык показала, мол, попробуй отбери, коль сумеешь. Я ж только рученькой махнула, небось книжка не из самых дорогих, и если збиедает[5] ее сия стервядь, а она может исключительно из редкостного паскудства своей натуры, то заплачу Люциане Береславовне.
– Буду я всяких там имена запоминать.
И сама сидит.
Глядит.
Выглядывает, злюсь ли я.
Не злюсь. На больных и блажных не обижаются, а она… вот, может, и выглядывали ее что жрецы, что магики царевы и не углядели зла, да только и добра в Маленке ни на ноготочек. Человек ли она? Не ведаю. Может, и да, есть же такие люди, которые, иным жизни не попортивши, счастья не ведают.
– Эй ты, моя сестрица знать желает, когда жених ее явится. – Она поднялась и книжицей меня по голове стукнула. Точней, попыталась стукнуть, да я уклонилась и книжицу перехватила, дернула легонько да с выкрутом, как Архип Полуэктович показывал, она и не удержала. – Да ты еще пожалеешь, что на свет родилась!
Маленка аж побелела от злости. И ноженькой топнула. Ну да меня топотом не больно напугаешь.
– Жених, – говорю, в глаза глядючи, – так откудова мне ведать? Пущай письмецо ему напишет… передам, так уж и быть.
Говорю, а сама… лед-ледок… нету льда, не ложится он на пересохшее русло. И видится мне Маленка не девкой, а рекой, из которой вода ушла, на самом дне разве что пара мерзлых лужиц осталась. В такие не провалишься.
– Ты, девка, – она уже шипит, слюной брызжет, что сковородка жиром, – говори, да не заговаривайся. Делай, что велено!
– Кем велено?
– Мной!
– Когда велено? – И гляжу так ясненько.
– Сейчас!
– Да?!
Была у нашей боярыни серед дворни девка одна, за редкую красоту взятая. Волос золотой, глаз синий, личико чистое. И сама-то она, что лучик солнечный, завсегда ясна и приветлива. Вот и позвали в усадьбе служить. Только ж оказалось, что все у нее в красоту ушло. В голове ж пустотень… Начнут ей поручения давать, она глядит, глазищами хлопает и улыбается.
Что она мне вспомнилась?
– Ты… – Маленка ажно дар речи потеряла. – Ты… тут не шути мне!
– С кем?
– Думаешь, самая умная? – Маленка вцепилась мне в руку и пальцы сжала, выкрутила. Вот же ж, боярыня, солидность иметь должна урожденную, а она щиплется, как гусак паскудный. – Ничего, дорогая, скоро поймешь, с кем связалась. Все вы поймете…
И сгинула.
Чего хотела? Я книжицу-то отряхнула, положила на тряпицу чистенькую да возвернулась. Как там Люциана Береславовна сказывала? Самообразование – ключ к успеху. Вот и будем оный ключ ковать, капиталу головную множить.
Пригодится, чай.
Нет, к свеям не поедем. У них бабы уж больно хороши, если описаниям верить. Лицом белявые, волосами пышные… Баб мне и ноне хватает. Может, к морю?
Арей объявился ближе к полудню, когда я до страны Кибушар дочитала. Про нее нам, помнится, Милослава сказывала, да как-то коротенько. В книжице-то про эту страну добре расписано было, что, мол, лежит она на песках, а в тех песках родники живые, и на каждом роднике свой царь сидит. И у него жен столько, сколько прокормить он способный. У одних – дюжина, у других – ажно и пять дюжин.
Туда мы тоже не поедем жить, а то мало ли…
Вот отчего так – что у азар, что у кибушаров, что у иных многих народов одному мужику много жен позволено брать? Но нигде нет такого, чтоб одной бабе двух аль трех мужей прибрать можно? Иль с того сие, что ни у одной бабы в здравом розуме на двоих мужиков нервической силы не достанет?
– Здравствуй, Зослава. – Арей сел рядышком и протянул леденца на палочке. Простенького такого петушка, которого из сахару варят да с соками разными. И соки леденцы в разные колеры красят. Нынешний был золотым, полупрозрачным и до того сладким с виду, что рот слюной наполнился.
– Спасибо.
Петушок был духмяным. И значится, не только сахару, но и меду не пожалели.
– Что у вас за беда приключилась?
– Где?
Арей тяжко вздохнул.
– Прислали мне нарочного с письмом, что тут мою невестушку обижают. Вот думаю, которую…
Я петушка и отложила.
Разом и цвет утратил, и запах, и… и тошно стало. Я тут сижу, мечтания мечтаю об том, как жить станем, пусть и на краю мира. Может, получится до того краю добраться и с него плюнуть.
– Не меня, если…
Если считает он меня своей невестою.
– Да я так и подумал. Тебя обидеть можно, конечно, но жаловаться ты непривычная. Она и царице отписалась.
– Которая из них?
– Тоже заметила? – Он руку мою нашел и погладил осторожно. – Вернись в общежитие…
Я б с превеликой радостью. Пусть и велик терем, мне даренный, пусть и богат, полны сундуки добра, а все одно неуютно мне в нем.
Дом?
Нет, не дом. Не тот, об котором мечталось. Да только как оставишь гостей, пусть и незваных, да званием немалых?
– Плевать. – Арей тряхнул головой. – Я только и думаю, как бы они тебя… как бы не случилось чего… не знаю… Меня с вами отправляют. А их – со мной, то есть формально – с братом, который безмужних сестер в городе оставить боится.
– А он боится?
Ильюшка в гости каждый день заглядывал. Только гости были престранны. Он являлся и садился за стол, сестрицы усаживались напротив. Да так и сидели молча, глазея друг на дружку. Высиживали когда час, когда и два, а после расходились.
– Останься, – попросил Арей. – Никто не заставит тебя ехать. Скажи Люциане, она тебе мигом дело отыщет, где подальше… или вовсе больной скажись. Поверят.
– А практика?
– Зачтут. Найдут способ. Зослава…
Что сказать? Не он первый говорит об этаком. Мол, всего-то надо, что захотеть, и сподмогнут добрые люди, сумею отвод дать, чтоб не ехала я в земли дальние, не искала приключениев на зад свой, который ноне вовсе не так уж и широк. Да только… вот как мне их всех бросить?
Царевичей бедолажных.
И Кирея, который чем дальше, тем беспокойней делался, будто грызло изнутри его то самое азарское пламя, с коим не всякому совладать выйдет. Ильюшку… Лойко… Невестушку свою названую утративши, он сделался смурен и молчалив. Наособицу держится, а тронешь – вспыхивает злостью непонятной, только и отгорает быстро, сам винится.
Куда они одни?
Да и… есть же и слово даденое, и монета клятая, и жених, который, даст Божиня, женихом и уйдет… Есть сон мой и книга серая, которую Хозяину вод возвернуть надобно, пока иных каких бед она не натворила. Есть… многое за мною есть.
Не останусь.
А захочу, то, мнится, и не оставят.
– Нет, значит. – Арей понял все без слов. Обнял. Коснулся сухими губами лба. – Извини…
– За что?
Он-то в чем виноватый?
– За все. За то, что вышло так, неудачно… за то, что сам я…
– Обнимаетесь? – Маленкин визгливый голос едва ль не заставил подскочить. Еле на лавке усидела, честное слово. – Ты погляди, Любляна, на это безобразие!
Стоит боярынька наша, руки в бока уперла, глазьями зыркает гневно, значится, ноженькой притопывает… Ох и грозна, как мышь, на кота войной пошедшая.
– Погляди, погляди. При живой-то жене…
– Пока не жене. – Арей руку свою не убрал. И чуяла я, злится. Внутри закипает дикое азарское пламя, а Маленке то в радость. Ажно засветилась.
– Невесте, царским словом даренной! Тебе, ублюдку, милость великую оказали…
– Цыц! – рявкнула я.
И как-то так рявкнула, хотя от жизни не крикучая, что Маленка присела. Правда, скоренько спохватилась и айда в крик.
– А что тут делается! – Визгучий голос ее всполошил курей, развалившихся было на солнцепеке, и те с квохтанием брызнули в стороны, только пыл поднялся. – А, люди добрые…