bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

Он исследует каждую страницу.

Каждое заклятье.

Обдумает.

Опробует? Быть может, некоторые… самые безобидные…

И смех твари отрезвляет.

– Что, от свиньи гусь не родится? – спросила она. – Ты учти, времени у нас не осталось. Будешь и дальше восхищаться или опробуешь кое-что? Сам смотри, матушка ведь твоя… Мне в этом теле, конечно, не слишком уютно, но ей, поверь, еще хуже.

Обряд.

Мел, который крошится.

И простенький рисунок, что выглядит недостаточно совершенным, хотя тварь и уверяет, будто нет нужды в совершенстве. Главное – основные узлы для привязки силы наметить.

Нож.

Жертвенная кровь. Собтвенная, Ильи, кровь, которая льется в чашу. И тварь замирает… В книге сказано, что кровь должна быть жертвенной. Неужели он это понял неверно?

– Обычно, – тварь вскинула взгляд, – под жертвенной кровью иное понимают. Твой папаша петухов безвинных резал…

– Мало этого? – Илья перехватил запястье платком.

И кольнуло, что матушка его вышивала.

– Да нет, сам факт жертвы важен… говори. – Тварь закрыла глаза. – Если бы ты знал, как мне все здесь… надоело.

Древнее заклятье. Ни слова не понятно, но меж тем Илья внутренним чутьем понимает, что говорит верно. Да и как их иначе произнести-то можно? Не заклятье – песня.

Вязь слов.

И силы, которая поднимается от пола… на крови.

– Что ты делаешь? – Любляна замирает на пороге. Простоволоса, боса, в белой рубашке. И вихрь силы накрывает ее.

– Что ты… – Маленка воет, падая на четвереньки, изгибаясь. – Что ты…

– Цыц, твари!

Мать изогнулась.

И упала.

Тело ее, будто объятое призрачным пламенем, сотрясали судороги.

– Останови! – Обе сестры, точнее, уже не они – в фигурах их не осталось ничего человеческого – скребутся, не способные пересечь порог. – Останови это!

Илья и рад был бы, но заклятье разворачивалось и не в силах человеческих было вернуть его.

Он только и мог, что смотреть.

Вот мать замерла.

И сестры, упав на пол, заколотились… Маленка билась затылком о пол, и под головой ее расползалась лужа крови. Любляна вцепилась пальцами в лицо и выла, выла…

А потом стало темно.

И темнота длилась…

Прерывалась скрипом двери.

Звуками шагов.

Холодной ладонью на голове.

– Отойдет ли? – В этом голосе слышалась забота. И он приносил спасительную прохладу.

– Должен. Молодой еще. Повезло… свою кровь…

Кровью в темноте пахло, терпко и сладко, и запах этот вызывал странное желание в него завернуться, словно в пушистую старую шаль.

Кровью и поили.

С ложечки.

Не человеческой, само собой, а бычьей.

– А что девчонки? С ними… как?

– Кто ж знает, матушка. – Второй голос сух и неприятен, колюч. – Магии в них нет. И вообще… А что норов скверный, так у кого из дочек боярских он сахар?

– Ты мне скажи лучше, что с ними делать?

Тишина – звонкая, что зимний лед. И длится она долго, Илья почти успевает очнуться, прикоснуться к этой самой благословенной тишине, когда скрипучий голос вновь ее нарушает.

– Вы знаете, что делать.

– Дети же горькие…

– Может, еще да… А может, уже нет. Божиня не осудит…

– А люди?

– Вам ли людей страшиться? Поймите, оставите их, и что потом? Мы не знаем, удалось ли мальчишке полностью изгнать тварей. А если нет? Если они затаятся? На год? На два? А потом?

Вздох.

И снова тишина. Темнота отступает. Прорезают ее розовые сполохи грядущего рассвета. Белизна потолка. И робкое пламя свечей. Когда Илья открывает глаза – а веки тяжелы, что свинцом запечатаны, – он сначала не видит ничего, кроме этого пламени, которое само по себе прекрасно.

– Здраве будь, племянничек… – Дядя Михаил сидел у постели, в креслице низком. – Выжил-таки.

– Выжил. А…

– И матушка твоя жива. В обители она.

И замолчал.

Стар он стал. Иссох весь. А ведь маг. Маги старятся медленней обычных смертных.

– Она…

В обители. И в какой – не скажут. Илья не ребенок, понимает, что коль ушла от мира, то и от него, Ильи, ушла.

– Таково было ее собственное желание, Ильюша. И не мне ее останавливать. Душа ее крепко измучена. Кровит вся. И покой ей надобен едва не больше, чем тебе.

– А…

– И сестриц бы твоих в монастырь отправить.

– Или сразу в могилу?

– Слышал, значит? – Дядюшка не стал притворяться, будто бы не понимает, о чем речь. – Хорошо. Значит, не придется врать, очень я этого не люблю. Что ж, самое бы верное было их в могилу отправить. Оно, может, и жестоко, да порой и жестокость – милосердие. Твари, которые в них вселились, с душой сливаются, под себя ее меняя. А когда переменят, то рождается еще одна тварь, которая новое тело ищет.

– Я их…

– Изгнал? Может, и так. А может, и нет.

В дядиной руке появились нефритовые четки. Илья хорошо их знал, из белого камня резанные, они были с дядюшкой всегда. Задумавшись, он перебирал бусины, когда осторожно, так, чтоб одна другой не коснулась, а когда и быстро, и тогда бусины сталкивались, издавая сухой неприятный звук.

– Видишь ли, Ильюша… если твари ушли, то сестры твои все одно останутся ущербными. Сколько они душожорок носили? Не один день. Да и не один месяц. После такого никто прежним не останется.

– И что?

Сухо было во рту.

– А то, что не одну, так другую гадость подцепят. Вот… а если не ушли, если затаились? Ты готов взять на себя ответственность не за сестер, а за других людей, которых они изведут?

– Готов!

Илья с трудом, но сел.

Огляделся.

Махонькая комнатка, не комнатка даже – иная конура просторней будет. Окон нет. Потолок низенький. На полу шкура запыленная медвежья кинута, у самое кровати. Вот кровать хороша, из дуба резана, перин навалено – утонуть недолго.

– Не горячись. Решение принято, и каким бы ни было…

Он слегка поморщился.

– Она тоже жалостлива сделалась. А может, свой резон имеется? Оставят их. Здесь, в тереме царском, оставят. Под ее присмотром. Объявлено пока, что приболели девушки.

– Отец?

Дядька убрал четки.

И вздохнул.

– Умер он… Его живым взяли… когда ты заклятье прочел, то силу выпустил немалую. Всплеск таков был, что сторожа по всей столице всполошились. К дому вашему… а в доме, уж прости, Ильюшка, только вы пятеро из живых остались. Да и то… Матушка твоя стонет и плачется. Сестрицы лежат без памяти. Ты сам едва-едва дышишь, а братец мой только и стенает, что ты его работу порушил.

– А люди?

Была же дворня.

Та Малушка.

И кухарка с помогатыми. И отцов старый дядька, поставленный вещи блюсти. Девки, которые сестрицам прислуживали, дом мели да глядели… Что с ними?

Дядька Миша головой покачал:

– Не вини себя. Духи – твари коварные, а уж этот-то… Будет мне наука… То, что я скажу… в Акадэмии многое есть из того, чему не надобно на белом свете быть. Книги. Вещи вот… К примеру, фиал с духом одного некроманта, который искал вечной жизни. До дня вчерашнего я думал, что фиал этот находится там, где ему и положено: в шкатулке, опечатанной семью печатями, еще прежним ректором заговоренной. Но нет, пуста шкатулка, взломаны печати. И так аккуратно, что не скажу даже когда…

– Давно.

– Это я и без тебя знаю, что давно, – отмахнулся дядька, и четки в его руке раздраженно защелкали. – Пылищи на ней собралось с два пальца. Не в этот год взяли и не в прошлый. Ладно, что было, то было… Главное, твой отец умудрился эту тварь призвать. Связал с телом… и никуда эта погань от нас не делась бы…

– А матушка… он ее убить грозился!

– И самому умереть? Нет, дорогой, на это он не согласен. Но, повторюсь, не тебе с духом тягаться. А твой отец… он ничего не скрывал, разве что от кого ту книгу проклятую получил, но и на этот вопрос ответил бы, никуда не делся. Заплечных дел мастера хорошо свою работу ведают.

И это упоминание о пытках покоробило. Неужели бы отдал родного брата?..

– Отдал бы, Ильюша… Если бы мог отдать, отдал бы. Но тварь раньше до него добралась. Сирота ты теперь.

Помолчал, позволяя осмыслить. А чего осмысливать? Все одно не оставили бы в живых.

– Если бы по-тихому, тогда… но, видишь ли, твой выплеск все слыхивали. Многие к подворью стянулись. А там стрельцы. Пришлось сказать, что батюшка твой смуту затеял. Сговорился с Гервишцами и Натош-Одинскими… Они ей давно поперек горла были, да…

– Смуту?

Отец и смута. Глупость какая. И никто в это не поверит. Определенно никто не поверит, но…

– Дело такое, Ильюша. – Бусины на четках замелькали быстро-быстро, отстукивая мгновенья прошлой своей жизни. – В смутьяны записали – это, конечно, нехорошо… это суд… и земли ваши…

Меньше всего Илья о землях думал.

– И пятно на тебе, но лучше пусть отца твоего смутьяном запомнят, чем тем, кто по глупости с темными силами связался. Сам знаешь, что закон про таких говорит.

Илья знал.

Выжигать.

Костры и железо каленое. И семя зловредное выкорчевывать.

– Ты ведь тоже коснулся той книги. И начнись разбирательство, тебя не пощадили бы… Из благих ли побуждений, из глупости или просто случайно, но ты открыл ее. Читал. И провел обряд.

Илья опустил голову.

И пол ушел из-под ног…


Память. Ее почти уже не осталось. Мягкая ветошь, которую пихала нянька в купленные на вырост сапоги. Пуховое одеяло, которым Илья накрывается с головой, мечтая об одном – раствориться в этой душной темноте. И еще немного – стыд, заставляющий дышать.

Трусость.

Был бы храбрым, нашел бы способ прервать никчемную свою жизнь.

– Ты не дури! – Одеяло слетает, сдернутое сильной рукой дяди Миши. – Ишь, вздумалось…

– Я виноват…

– В чем, бестолочь? В том, что твой отец завязался с силами, с которыми справиться не сумел? Или в том, что пытался спасти близкого человека?

– Но…

Глаза слезятся.

И белизна потолка причиняет боль.

– Вставай! – Дядька Миша за плечо стаскивает Илью на пол. – Вставай и подбери сопли. Потом себя жалеть станешь.

– Я не могу.

– Можешь. В первый день поднялся ведь, а теперь…

– Плохо мне.

Тело не слушается, и Илья возится на полу, что таракан. Встать надо, хотя бы чтоб в дядькины глаза посмотреть, а то перед носом лишь сапоги его с заломами.

– Всем плохо бывает. Думаешь, мне хорошо? Я за тебя ей обещался…

– Это она. – Илье удается вцепиться в край кровати. – Это ее книга… отец говорил, что ее…

– Может, и так. – Дядька лишь наблюдает за его мучениями, не делая попытки помочь. Да и не принял бы Илья его помощь. Гордость – единственное, что у него осталось. А еще чувство вины.

Надо было уйти.

Позвать кого… Хотя бы его вот… Дядька Михайло никогда не отказывал в помощи. И маг он… целый ректор. Неужели не сумел бы?.. Ведь говорит, что сумел… и тогда все иначе было бы.

Дух вернулся б в тюрьму свою.

Мама.

Сестры.

Отец. Дядька Михайло нашел бы способ вразумить отца. И тогда… тогда не объявляли бы его смутьяном. Не палили бы подворье, пытаясь скрыть смерть всех, кому судьба выпала в тот день остаться. И сам Илья, и его судьба иначе повернулась бы.

– Вставай-вставай! – Дядька в креслице свое сел и четки достал. – И слушай, глядишь, услышан будешь. От чувства вины я тебя не избавлю. Это, дорогой, твое дело. И твоя совесть. Научись с нею ладить. Сестры твои живы, и она за ними приглядит. Не даст разгуляться…

– А я?

– А что ты? Ты живой. Целый. А что слабость, так пройдет… Конечно, теперь ты у нас сын смутьяна, но, знаешь, даже странно, что она тебя пощадила. Бояр забоялась, что ли? Все ж наследник, и прямой. У нашего, сам знаешь, с этим делом туго. И пусть говорит она, будто бы жив сын его, да… если и жив, то кто знает, что завтра случится? Ты ей нужен. Каждый день справляется. И гневаться изволит крепко на твою блажь. Не заставляй ее саму…

– Это ее книга! Ты не слышишь?!

– Слышу, дорогой племянник, еще как слышу. И говорю, что, может, оно и так, да только поди докажи. Подворье моего братца тьмою пропахло. Кровью пропиталось. Там и без всякой магии понятно было, что хозяева не Божинин храм возводили. А она… вот выйдешь ты завтра из палат этих и станешь говорить глупости. Думаешь, послушают? Были бы у тебя доказательства, многие б обрадовались. Это ж какой предлог, чтоб ее сместить… И царицы Правде подсудны. А вот без доказательств получается, что ты, Ильюша, по злобе душевной на спасительницу и заступницу свою клевещешь.


Память рассыпалась.

И я вновь стала собой.

Сидим. Молчим.

А чего сказать? Что если б Ильюшка не сглупил тогда, все б иначе повернулось? И бабка моя… Нет, бабка сказывала, что знал бы наперед, где упадешь, соломки кинул бы.

Да и неужто я сама, случись с моими беда такая, упустила б шанс?

Знаю ответ.

– Теперь понимаешь, что с ними надо осторожней быть. – Илья вытянул дрожащую руку над свечой. – Несколько лет… за ними наблюдали пристально. Люди приставлены были. В покоях – амулеты, и проверяли постоянно… Ничего не находили.

Может, и так, только девки, к сестрицам Ильюшкиным поставленные, бледны да пужливы сделались, хотя всего-то два денечка при боярыньках пробыли.

– И если так, то у меня получилось? – Он улыбнулся виноватой кривой улыбкой. – Я себя убеждаю, что получилось, что не могло не получиться, потому как тогда выходит, что все зря, что я…

Я Ильюшку по руке погладила. Утешить бы, да со словами я не больно управляюсь. Не найду таких, которые взаправду утешат, а то еще и глупость какую ляпну. У него ж душа обесшкурена, такую тронь – и закровит.

– Тогда почему я их боюсь? Он еще тогда сказал, что теперь я в ответе, если не хочу отослать… что она их держит ради меня… чтобы привязать покрепче. Куда уж крепче? А еще капитал политический…

Я кивнула важно.

Про капиталы всяческие мне Люциана Береславовна расповедывала давече – что про те, которые в крынках хранят, на заднем дворе оные крынки прикопавши, что про иного всякого свойства. И тогда было удивительно, как это голова моя капиталом служить способная. Одно дело, когда голову этую из золота отльют аль из серебра, и другое, когда на плечах она и знаниями набитая.

Сестрицы ж Ильюшкины тоже товар.

Вот, замуж отдать можно, милость кому оказавши. Хотя, на этих невестушек поглядевши, жалею я женихов их, потому как с такой милости и окочуриться недолго.

– И что рано или поздно, но именно мне придется решать, как с ними быть. Я все думал, что этот момент если и настанет, то не скоро. – Ильюшка поднялся, одежку одернул. – А оно вот как вышло. Приехали… встречай… И куда дальше?

– Не знаю.

Глава 3. Об любовях и нелюбовях

День четвертый лета.

И солнце, которое с самого утречка полыхнуло жаром, окатило – что крыши красные, черепичные, что улочки узенькие, что сады да крылечки.

Сгинул с крылечка оного кошак старый.

Кобели в буды попрятались, полегли, языки выкативши, только вздыхают горестно. Куры в грязи и те копошкаются лениво, даже не квохчут. Я на кур из окошка поглядваю да семки лузгаю.

А в голове одно крутится.

Как бы до осени дотянуть и… и если выпадет все сделать верно, то взаправду сбежим с Ареем. Станька за бабкой приглядит. Деньгов ей отправлю, чтоб было за что век доживать. Не станет царица-матушка старуху из деревни выколупывать, чай, не царское сие дело.

А мы уедем.

На самый край мира, хотя ж Люциана Береславовна и утверждает, будто бы краю оного вовсе не существует, что сие – исключительно оптическая иллюзия, а на деле землица наша что шар, вроде мячика дитячего. И что если все время в одну сторону идти, то с другой выйдешь, правда, конечно, как в сказках тех, и сапоги железные, ходючи, истопчешь, и караваи медные изгрызешь, и сам, может статься, сгинешь на чужбине.

Сказывала.

И показывала.

Что карты. Что шар, картами размалеванный, голобусом величаемый. И вроде глядела я, верила, а душой не понимала, как же так, чтоб землица наша круглой была? И как с оной землицы тогда мы не падаем? Нет, это она тоже объясняла, правда, вздыхала и пеняла меня за дремучесть, а заодно уж книжиц дала цельный короб на внеклассное, как сама сказала, чтение, чтоб мою дремучесть побороть и политесности во мне прибавить.

Вот книжицу я и читала.

Пыталась.

Жаркотень… На такой жаре буквы сами собой расползаются. А еще мысли мои что масло растекаются. Точно, уедем. Чтоб как в сказке… подхватит меня добрый молодец в седло и увезет за горы далекие, моря соленые.

За моря, пожалуй что, не надобно. За морями теми земли лежат, где люди черны, а звери предивны. Ладно, к зверям-то я привыкла б, а вот серед черных людей зело выделяться станем…

– Посмотри, сестрица, – голос Маленкин перебил мои размышления, а я аккурат меж свеями и саксонами выбирала, прикидываючи, где нам с Ареем больше рады будут. Выходило-то, что нигде. – Неужели ныне и холопок грамоте учат? Что читаешь?

Маленка села рядышком и острым локотком меня в бок пихнула. И вроде сама мала, ведром накрыть можно, и силушки в ней – на слезу кошачью, а локоток остер, ажно дыхание перехватило.

А она книжку цапнула.

– «Описание земель дальних»… Скукотень. Зачем тебе это, девка?

– Меня Зославой кличут, – буркнула я и за книжкой потянулась.

Боярыня ее за спину упрятала и язык показала, мол, попробуй отбери, коль сумеешь. Я ж только рученькой махнула, небось книжка не из самых дорогих, и если збиедает[5] ее сия стервядь, а она может исключительно из редкостного паскудства своей натуры, то заплачу Люциане Береславовне.

– Буду я всяких там имена запоминать.

И сама сидит.

Глядит.

Выглядывает, злюсь ли я.

Не злюсь. На больных и блажных не обижаются, а она… вот, может, и выглядывали ее что жрецы, что магики царевы и не углядели зла, да только и добра в Маленке ни на ноготочек. Человек ли она? Не ведаю. Может, и да, есть же такие люди, которые, иным жизни не попортивши, счастья не ведают.

– Эй ты, моя сестрица знать желает, когда жених ее явится. – Она поднялась и книжицей меня по голове стукнула. Точней, попыталась стукнуть, да я уклонилась и книжицу перехватила, дернула легонько да с выкрутом, как Архип Полуэктович показывал, она и не удержала. – Да ты еще пожалеешь, что на свет родилась!

Маленка аж побелела от злости. И ноженькой топнула. Ну да меня топотом не больно напугаешь.

– Жених, – говорю, в глаза глядючи, – так откудова мне ведать? Пущай письмецо ему напишет… передам, так уж и быть.

Говорю, а сама… лед-ледок… нету льда, не ложится он на пересохшее русло. И видится мне Маленка не девкой, а рекой, из которой вода ушла, на самом дне разве что пара мерзлых лужиц осталась. В такие не провалишься.

– Ты, девка, – она уже шипит, слюной брызжет, что сковородка жиром, – говори, да не заговаривайся. Делай, что велено!

– Кем велено?

– Мной!

– Когда велено? – И гляжу так ясненько.

– Сейчас!

– Да?!

Была у нашей боярыни серед дворни девка одна, за редкую красоту взятая. Волос золотой, глаз синий, личико чистое. И сама-то она, что лучик солнечный, завсегда ясна и приветлива. Вот и позвали в усадьбе служить. Только ж оказалось, что все у нее в красоту ушло. В голове ж пустотень… Начнут ей поручения давать, она глядит, глазищами хлопает и улыбается.

Что она мне вспомнилась?

– Ты… – Маленка ажно дар речи потеряла. – Ты… тут не шути мне!

– С кем?

– Думаешь, самая умная? – Маленка вцепилась мне в руку и пальцы сжала, выкрутила. Вот же ж, боярыня, солидность иметь должна урожденную, а она щиплется, как гусак паскудный. – Ничего, дорогая, скоро поймешь, с кем связалась. Все вы поймете…

И сгинула.

Чего хотела? Я книжицу-то отряхнула, положила на тряпицу чистенькую да возвернулась. Как там Люциана Береславовна сказывала? Самообразование – ключ к успеху. Вот и будем оный ключ ковать, капиталу головную множить.

Пригодится, чай.

Нет, к свеям не поедем. У них бабы уж больно хороши, если описаниям верить. Лицом белявые, волосами пышные… Баб мне и ноне хватает. Может, к морю?

Арей объявился ближе к полудню, когда я до страны Кибушар дочитала. Про нее нам, помнится, Милослава сказывала, да как-то коротенько. В книжице-то про эту страну добре расписано было, что, мол, лежит она на песках, а в тех песках родники живые, и на каждом роднике свой царь сидит. И у него жен столько, сколько прокормить он способный. У одних – дюжина, у других – ажно и пять дюжин.

Туда мы тоже не поедем жить, а то мало ли…

Вот отчего так – что у азар, что у кибушаров, что у иных многих народов одному мужику много жен позволено брать? Но нигде нет такого, чтоб одной бабе двух аль трех мужей прибрать можно? Иль с того сие, что ни у одной бабы в здравом розуме на двоих мужиков нервической силы не достанет?

– Здравствуй, Зослава. – Арей сел рядышком и протянул леденца на палочке. Простенького такого петушка, которого из сахару варят да с соками разными. И соки леденцы в разные колеры красят. Нынешний был золотым, полупрозрачным и до того сладким с виду, что рот слюной наполнился.

– Спасибо.

Петушок был духмяным. И значится, не только сахару, но и меду не пожалели.

– Что у вас за беда приключилась?

– Где?

Арей тяжко вздохнул.

– Прислали мне нарочного с письмом, что тут мою невестушку обижают. Вот думаю, которую…

Я петушка и отложила.

Разом и цвет утратил, и запах, и… и тошно стало. Я тут сижу, мечтания мечтаю об том, как жить станем, пусть и на краю мира. Может, получится до того краю добраться и с него плюнуть.

– Не меня, если…

Если считает он меня своей невестою.

– Да я так и подумал. Тебя обидеть можно, конечно, но жаловаться ты непривычная. Она и царице отписалась.

– Которая из них?

– Тоже заметила? – Он руку мою нашел и погладил осторожно. – Вернись в общежитие…

Я б с превеликой радостью. Пусть и велик терем, мне даренный, пусть и богат, полны сундуки добра, а все одно неуютно мне в нем.

Дом?

Нет, не дом. Не тот, об котором мечталось. Да только как оставишь гостей, пусть и незваных, да званием немалых?

– Плевать. – Арей тряхнул головой. – Я только и думаю, как бы они тебя… как бы не случилось чего… не знаю… Меня с вами отправляют. А их – со мной, то есть формально – с братом, который безмужних сестер в городе оставить боится.

– А он боится?

Ильюшка в гости каждый день заглядывал. Только гости были престранны. Он являлся и садился за стол, сестрицы усаживались напротив. Да так и сидели молча, глазея друг на дружку. Высиживали когда час, когда и два, а после расходились.

– Останься, – попросил Арей. – Никто не заставит тебя ехать. Скажи Люциане, она тебе мигом дело отыщет, где подальше… или вовсе больной скажись. Поверят.

– А практика?

– Зачтут. Найдут способ. Зослава…

Что сказать? Не он первый говорит об этаком. Мол, всего-то надо, что захотеть, и сподмогнут добрые люди, сумею отвод дать, чтоб не ехала я в земли дальние, не искала приключениев на зад свой, который ноне вовсе не так уж и широк. Да только… вот как мне их всех бросить?

Царевичей бедолажных.

И Кирея, который чем дальше, тем беспокойней делался, будто грызло изнутри его то самое азарское пламя, с коим не всякому совладать выйдет. Ильюшку… Лойко… Невестушку свою названую утративши, он сделался смурен и молчалив. Наособицу держится, а тронешь – вспыхивает злостью непонятной, только и отгорает быстро, сам винится.

Куда они одни?

Да и… есть же и слово даденое, и монета клятая, и жених, который, даст Божиня, женихом и уйдет… Есть сон мой и книга серая, которую Хозяину вод возвернуть надобно, пока иных каких бед она не натворила. Есть… многое за мною есть.

Не останусь.

А захочу, то, мнится, и не оставят.

– Нет, значит. – Арей понял все без слов. Обнял. Коснулся сухими губами лба. – Извини…

– За что?

Он-то в чем виноватый?

– За все. За то, что вышло так, неудачно… за то, что сам я…

– Обнимаетесь? – Маленкин визгливый голос едва ль не заставил подскочить. Еле на лавке усидела, честное слово. – Ты погляди, Любляна, на это безобразие!

Стоит боярынька наша, руки в бока уперла, глазьями зыркает гневно, значится, ноженькой притопывает… Ох и грозна, как мышь, на кота войной пошедшая.

– Погляди, погляди. При живой-то жене…

– Пока не жене. – Арей руку свою не убрал. И чуяла я, злится. Внутри закипает дикое азарское пламя, а Маленке то в радость. Ажно засветилась.

– Невесте, царским словом даренной! Тебе, ублюдку, милость великую оказали…

– Цыц! – рявкнула я.

И как-то так рявкнула, хотя от жизни не крикучая, что Маленка присела. Правда, скоренько спохватилась и айда в крик.

– А что тут делается! – Визгучий голос ее всполошил курей, развалившихся было на солнцепеке, и те с квохтанием брызнули в стороны, только пыл поднялся. – А, люди добрые…

На страницу:
3 из 9