bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 9

Она-то и не выдержала.

– Что за дом этот? И комнаты… никак самые худшие выбрали. Конечно, кому мы, сироты горькие, нужны? А ты, жених, скажи, чтоб в другие переселили…

– А чем эти нехороши? – подал голос Илья, порог переступивши.

Значит ли, что не он это? Если сумел? Или… В начертательной магии собственно магии капля, оттого и ненадежной она считается. Да и не полный узор я рисовала, а так… набросок махонький…

– Душно здесь! – Маленка ноженькой топнула.

– Окошко открой.

– Тогда холодно будет!

– Шубу вздень.

– Сквозняки…

– Перестань, – Илья к сестрице подошел, – раньше ты не была такой капризной.

– Раньше и ты не был таким равнодушным.

А у самой губы-то дрожат, того и гляди расплачется. Но нет, поджала, закусила едва ли не до крови и к сестрице своей болезной кинулась, обняла за плечи, зашептала, но громко так, чтоб слышали все:

– Ничего, дорогая… Вот посмотришь, все еще переменится. Потерпеть надобно… самую малость потерпеть.

Вот с того дня они в моем тереме и терпели, девок дворовых капризами изводя. То, волосы расчесывая, дернут гребешком. То летник мятый поднесут… иль не мятый, а иного цвету, чем боярыня просила. И все-то им неладно было. Вода для умывания холодна, для питья – горяча. Мед несладок, яблоки кислы, а еда и вовсе несъедобна. И со мной… В первый-то день еще держались, а после Маленка в глаза заявила, что, дескать, сама я холопка, а если и не холопка, все одно звания низкого, недостойная и лицезреть боярынь, не то что за столом одним с ними сиживать и разговорами глупыми докучать.

А я что?

Хотела ответить, да стерпела.

Не из-за страху перед матушкой-царицей, а потому как Кирей просил. И Ильюшка – хоть он-то просить не приучен – явился в первый же день, встал, глядит так… А глаза больные-пребольные. Да и не утерпела я.

– Что ж ты, – говорю, – добрый молодец и закручинился?

А самой не то смеяться охота, хохотать во все горло, не то слезами дурными зайтись.

– Неужто беда приключилась какая?

– Приключилась, – молвил Ильюшка в ответ и щеку потер. – Ты сама эту беду видывала.

– А мне мнилось, что не беда это, а сестрицы твои родные, которых тебе возвернули.

Он же ж тяжко вздохнул. Огляделся. И спросил:

– Верно, что ты заглянуть в человека способна? В прошлое его? Я… Не всегда и все сказать разрешено… а коль увидишь, то вины в том, в кого глядишься, навроде и нету.

– Так ты…

Он голову вздернул, что жеребчик, который того и гляди на дыбки подымется, и сказал:

– Гляди, Зослава…

Глава 2. О кручинах молодца доброго

Глянула я. Чего ж не глянуть, когда человек сам того просит? Я-то к тайнам чужим попривыкла, а дар тренировать надобно, так мне все говорят. Только как его тренировать? На ком?

На Ильюшке вон.

Сел напротив меня. И вперился взглядом. Глаза пучит, разве что не трескается от натуги, будто бы с того память его наружу полезет.

– Погодь. – Я рученькой махнула. – Ты сперва скажи… ты ж сам писал, чтоб их тебе отдали.

– Писал, – кивнул Илья.

– А теперь будто и не радый?

– Твоя правда, не радый.

– Почему?

Тяжко мне с ними, с боярами. Вот у простых людей и в жизни просто. А тут напридумывают себе – в три дня не разгребешься.

– Потому что не знаю, что мне с ними делать. Я давно не знаю, что мне делать… – Илья потер глаза, покрасневшие, будто пропыленные. – Мой отец… он был младшим, понимаешь? Есть царь… я его как родню воспринять не способен. Есть дядька Миша, который в Акадэмии ректором целым. А есть мой отец, вроде и маг, а не маг… и ни туда, ни сюда… К государевой службе он не пригодный. Пытался, а ничего не вышло. Нет способностей. Полководец? Тоже никакой. Куда ни сунься, а все одно без таланта… как назло.


Память-ледок?

Не ледок – лед старый, сизоватый, огрубевший. Такой и по весне до последнего держится, исходит слезой водянистой, грязной, а все одно не спешит отступать.

Опасный.

В нем, износившемся за зиму, трещины рождаются внутри. С тихим вздохом, со скрипом, человеческому уху не слышным. Только и успеешь, что подивиться, а он уже расползается.

Лед-ледок.

Холод ледника, в котором девка дворовая лежит, ногу подогнувши. Задрался подол, и нога эта, белесая, в синих жилочках, видна.

А еще коса растрепанная.

– Вторая уже, – голос отца доносится словно сквозь вату, Илья не способен отвести взгляда от ноги.

Или косы?

Или лица девичьего, ужасом искаженного? Он ведь знает ее. Авдотья… Хохотушка… Рыжевата, конопата… всегда с улыбкой, всегда готова угодить, не потому как он боярин, а просто.

– Споткнулась, наверное. – Отец повернулся спиной. – Вели, чтоб убрали. И сегодня я жду тебя, Илья. Есть к тебе серьезный разговор.

Авдотью выносили хмурые мужики. При доме они появились недавно и были мрачны, неразговорчивы. Девки, вот те шептались, хватались за простенькие амулетики.

– Не ходи, боярин. – Это Малушка, Авдотьина подруженька задушевная.

Одногодки.

Из одного села в дом взяты были. Матушке служили, да как захворала матушка, к ней другую девку поставили, белую и смурную, но отец уверял, что знахарка она, ученая.

– Неладно в доме. – Малушка глаза отводит, а те красны. – Не ходи к нему. Боярыня-матушка ушла и не вернулась. Сестрицы твои… это они…

– Что ты говоришь?

Малушка на конюшне его выловила. Конюшни отцовы Илья всегда любил. Пахло здесь хорошо. Да и тихо было. Кони всхрапывают, голуби курлычут. На сердце покой. Вот и пришел успокоиться.

– То и говорю. – Малушка носом красным шмыгнула. – Что неспроста Авдотья сгинула. Они это… Сначала он подвалы закрыл. С чего? Всегда мы убирались, не самому же рученьки марать… Потом в доме стало неспокойно… Хозяин больше молоко не берет, хотя ж самое свежее оставляем. – Она всхлипнула и не удержалась. – Авдя сказывала, что боярыни переменились… что как вниз сходили… силу тянут… она им волосы чешет и слабнет, слабнет… перед глазами мушки скачут… а они говорят…

– Может, заболела твоя Авдотья.

Разговор был неприятен.

– Всегда здоровая была.

– Прекрати.

Следовало бы прикрикнуть на девку, чтоб перестала языком попусту молоть. А он слушал.

– Здоровая, мне ль не знать. – Малушка всхлипнула тоненько. – Я ж при ней была… волосья чесала. Красивые были. Мягкие да гладкие. А волосья у бабы – первое дело. Когда волос тусклый, то хворь внутрях сидит. У нее ж гладенький…

Зашелестело что-то, и стихли голуби, а старый отцов жеребец, которого в доме держали из памяти о славных его конских годах, всхрапнул, вскинулся, застучал копытами по настилу.

И холодком потянуло.

Жутью.

– Она мне жаловалась, что батюшка ваш переменился. Вы-то за книгами его не видите, а он иным стал. Молчит…

Отец никогда особой разговорчивостью не отличался. А что изменился, так все меняются. Отец же с братьями рассорился, хотя и не говорил о том Илье, да Ильюшка не слеп и не глух, знает, что в мире делается. Не по нраву отцу царева женитьба, и жена его, и то, что в тереме творится.

– …А глянет, так прямо душа наизнанку. – Малушка плакала, уже не чинясь, и слезы по лицу растирала с соплями вместе. – Ваша матушка сказывала, что про нее вовсе забыл, а прежде любил крепко… теперь и не кажется, а глянет – и перекривится весь…

Бывает.

Да, отец матушку любил, пусть и не ровня они, пусть и глуповата, всполошна, склонна к пустым истерикам, но любил ведь.

– Кошка наша сгинула, и куры черные повывелись все. А на птичьем дворе их не одна дюжина была. Повадился шашок[4] таскать… Только никакой не шашок это. Шашку что белая, что рябая, что черная – едино, этот же только черных и перебирал. Козла батюшка ваш прикупил. А после тот козел и сгинул.

Она лепетала всякую чушь, и от этого лепета начинала болеть голова.

– Матушку вашу вниз повел. И она пошла. Своими ногами пошла. Была здорова и весела. Волосы я ей заплела на две косы, на особую манеру. Ленты выбирали вместе. Зеленые. В цвет летника и каменьев, которые в заушницах. А вниз пошла – и не вернулась. Меня к ней не пустили, будто бы я за боярыней плохо ходить бы стала. Я ее любила, как мамку родную. Она ж ласковая, не злобливая. А когда и прикрикнет, так после повинится. И летники свои, которые поплоше, отдавала… и еще ленты. А они говорят, заболела… Вы ее не видели, верно?

И глаза строгие, с упреком.

Оттого, что упрек этот в самое сердце попал, не по себе становится. А ведь и вправду, не видел он матушку. Сначала отец отослал в загороднее поместье, проверять счетные книги. И ведь как чуял – отыскал Ильюшка недостачу, да солидную. Потом за конями отправил на Вяжницкую ярмарку, тоже неближний путь, но и то верно, что там жеребчики самые лучшие. А потом…

– Что, вспоминаете, отчего вы к матушке не заглянули ни разочку? – Малушка вытерла слезы рукавом. – А и не только вы! Про нее туточки будто запамятовали все. Я сама, бывало, весь день кручусь-верчусь, а попадет в руки вещица ее, так и вспомню, что есть у меня боярыня. Болеет… Остальных поспрошайте.

– Поспрошаю… тьфу на тебя, расспрошу. – Илья потер лоб.

А ведь и вправду.

Третий день как он вернулся, про матушку же… спрашивал, конечно, спрашивал. Когда приехал. И отец что-то такое говорил… Про болезнь говорил? Или про то, что беспокоить ее не надо? Или… она спала? Утомилась? Не желала видеть?

Ведь собирался же идти.

Гостинцев привез.

И еще книжицу, из тех, пустых, которые про великую любовь сказывают. Матушка до чужих любовей очень охоча была… А не понес. Куда подевались?

– Вот, – Малушка пригладила встрепанные волосья, – и сестрицы ваши про нее забыли. Но сами переменились… Из девок силы тянут, улыбаются, в глаза глядят и тянут… Меня к ним пошлют. Сначала Кажинка ходила, которую ваша матушка ключницей ставила, потом Агнешка. А теперь и мой черед. Страшно-то как… – Она часто-часто заморгала, силясь управиться со слезами. – Не ходите вниз, боярин. Ваша матушка, когда моя захворала, дала денюжку на лекаря и еще после пожаловала. И сестрице моей приданое справила… три отреза. Она добрая была… и добром за добро… Мне жизни не будет, всех он извел, так хоть вы… уходите. Скажите, что дело какое есть. Вы же ж магик, а не просто так…

Ильюшка кивнул.

Магик.

И в Акадэмию все ж поступит, хотя батюшка о том слышать не желает, только и твердит, что дар слабый, что нечего время за книгами терять.

Потом.

Сейчас надобно разобраться, что в доме происходит.

Куры. Козлы.

Матушка больная.

Вот с матушки он и начнет.

– Все будет хорошо, – пообещал Илья и в лоб Малушку поцеловал. А после уж подумал, что так только покойников целуют. И повторил, отгоняя недоброе: – Все будет хорошо…


Память-лед трещит, расползается, и в трещины сочатся запахи. Сытный дух печева, пирогов, которые расчиняли спозаранку, а пекли ближе к полудню, что с дичиной, что с рыбой, с грибами тоже. Или с творогом, вишней.

Большими и маленькими.

Темными. Или только малость самую подрумяненными. Украшали косицами плетеными, бисеринами из сахару да клюквой вяленой. Порой целые узоры вывязывали.

Щука на огромном блюде развалилась, раззявила зубастую пасть, в которую вставили яблоко моченое. Щучьи бока сметаной мазаны, а под брюхом греча рассыпана.

Отец почти ничего не ест. Ковыряет в тарелке Любляна, которая ныне бледна и сторонится окна открытого. В конце концов не выдерживает:

– Закройте уже! Сквозит… Так и заболеть недолго. – Ее личико недовольно кривится, а меж бровок складка появляется. – Нормально закройте, ставнями!

Младшая сестрица ест, не глядя по сторонам, хватает кусок за куском и глотает, почти не пережевывая. И это на нее не похоже. Уж она-то была разборчива в еде, порой и чрезмерно. А от рыбы всегда носик свой прехорошенький воротила, мол, тиной ей пахнет…

Ест.

И глотает.

– Набегалась за день. – Она заметила его взгляд и улыбнулась так кривоватенько. – Вся в хлопотах…

– Какие у тебя хлопоты? – кривится Любляна.

Они друг дружку не то чтоб вовсе не любили. Любили. Сестры как-никак, а вот… была ревность… и капля зависти. Были ленты краденые и слезы литые, когда мнилось, что кого-то обижают. Но все это было тихо, по-родственному.

А сейчас неспокойно за столом.

И мыши шубуршатся.

– А куда наша кошка подевалась? – поинтересовался Илья, подцепляя на серебряную вилку грибочек.

И заметил, что приборы-то у батюшки простые, из железа деланные, пусть и украшены хитро, а куда серебро подевалось? Он свою вилку берег. При себе носил. Сказывал, что дарена она ему отцом была, на счастье. Потерял?

Тогда весь терем до досочки перебрали бы.

– Кошка? – Отец хмурится. – Понятия не имею.

– Сбежала, наверное, – дернула плечом Маленка.

И Любляна добавила:

– Стара уж была. Время ей пришло подыхать, вот и ушла из дому. С кошками оно всегда так.

– А с курами что?

– С курами? – Светлые бровки вверх взметнулись. И на лице такое недоумение искреннее, что невольно стыд берет за глупые вопросы свои. – А что с курами? Нестись перестали?

– Все черные куда-то делись.

– Да? – И ротик приоткрылся.

Хороша Любляна. В матушку пошла хрупкой воздушной красотой. И недаром женихов она с малых лет перебирает…

– Что с матушкой? – Он отложил вилку, понимая, что не полезет кусок в рот.

– Так болеет, – равнодушно ответила Маленка. – Давно болеет…

– Чем?

– Я откуда знаю? Болезнью.

Отец смотрит пристально и губу жует. И глаза… чужие глаза. Незнакомые.

– Я навестить ее хотел бы…

– Навестишь.

– Сегодня.

– Конечно, сегодня. – И тише добавил: – Чего тянуть-то?


Память.

Не только запахи ее рушат, но и звуки. Тихий скрип половиц, будто идет кто-то. Вздох за спиной, такой муки преисполненный, что поневоле становится страшно. Обмирает сердце. И вновь колотится о ребра. Чего бояться?

Вот он, дом родной.

Здесь Илья на свет появился, здесь вырос. Каждый закоулок ему знаком.

И что не по себе?.. А просто окна позакрывали. Дует им. Или от солнечного света сторонятся? Нехорошая мыслишка. Подлая. Из дому уйти, как Малушка советовала. Да прямо в царский терем. Сказать… пусть разбираются.

Пусть.

– От солнца мигрени у них. – Отец нес в руке железную рогатину с парой восковых свечей. Света мало, а душно. Так душно, что каждый вдох что через меховую рогожу. – Боюсь, как бы следом за матушкой твоей не расхворались. Говорил я ей, нечего привечать всяких… А тут то нищие, то убогие… то норманны… Им в нашем дворе делать нечего. Вот думаю, может, отравили?

И сказано это было… равнодушно?

Раньше, случись матушке прихворнуть, отец от ее постели не отходил. Всех целителей, какие только в городе были, созывал.

Вниз ведет.

– Что…

– Там она, в лаборатории. – Отец остановился, Илью вперед пропуская. Боится, что сбежит? – И не смотри на меня так. Зараза это… Сначала-то я целителей приглашал, а что один, что другой, что третий руками разводят. Нет на ней ни проклятья, ни хворей не видать, а она все равно тает день ото дня… И давно бы отошла… Свет дневной ей ярок, а каждый звук муку доставляет. Ты вот на сестер ныне криво смотрел. А они каждый день жизненной силой своей с матушкой делятся, да…

– А я?

Если все и вправду так, что ж молчали?

Что таились?

– А ты… ты мужчина, Илья.

И это прозвучало почти обвинением.

А лестница меж тем закончилась, уперлась в дверь дубовую, коваными полосами перекрещенную. Висит та дверь на петлях массивных. И замком заперта таким, который с ходу не откроешь.

– Ты ее под замком держишь?!

– Погоди. Сейчас сам увидишь… – Отец протянул ключ. – Я был бы рад выпустить, да…


Память.

Лед.

И острый смрад гнилого тела. Темень, которую едва-едва разгоняют свечи. Существо, запертое в клетке. Прутья толсты, но существо трясет их с нечеловеческой силой, и воет, и скулит. А после замирает вдруг и ласково, матушкиным голосом просит:

– Спаси меня, Ильюшечка… спаси…

И лицо искаженное прижимается к решетке, прутья в самые щеки впиваются. А глаза – не глаза, провалы черным-черны…

– Спаси, Ильюшечка…


Память.

Запах дыма. Кисти в склянке. Резец. И узкий нож с кривым клинком, который вспарывает кожу на запястье. Кровь льется, и существо – думать о ней как о матери у Ильи не выходит – замирает. Оно то вздыхает, то приплясывает, то пускает слюни.

– Это не она. – Отец спокоен. – Это уже не она… Но мы с тобой можем попробовать одно средство…

– Хорошо.

– Даже не выслушаешь, что за средство?

– Я согласен. Когда?

– Завтра.

Отец потер руки.

– Почему только завтра?

– Луна войдет в полную силу. Ты удачно вернулся, Ильюша. И если у нас все получится…

Тварь захохотала.


И снова память. На сей раз хрупкая, как древний пергамент. С легким ароматом пыли и душистых трав, которые клали под матрац, чтобы спалось легче. Но не спалось.

Никак.

И Илья, проворочавшись до рассвета, встал.

Он должен спуститься сам. Он должен увидеть.

Проверить.

Лестница не исчезла. И света одинокой свечи хватило, чтобы разогнать мрак. Дверь. Ключ… он забыл про ключ. И что теперь? Возвращаться? Будить отца?

Дверь открылась сама.

– Проходи, – раздался тихий голос. – Не стесняйся. Чувствуй себя как дома.

Тварь больше не бесновалась, да и из клетки она вышла, села в пентаграмму, ноги скрестив, и теперь задумчиво скребла длинными когтями коленку.

– Я надеялся, что ты придешь. – Она смотрела на Илью снизу вверх, и во взгляде ее не было больше безумия, лишь интерес.

– Я пришел.

Первой мыслью было – бежать.

Немедля.

Будить отца. Сказать, что выбралась она, что…

– Я тебя не трону. – Тварь махнула рукой. – Присядь. Поговорим, пока этот горе-маг не явился… Занудный он у тебя. Казалось бы, получил в руки источник древней мудрости, так сиди и радуйся, а он только и умеет, что бубнеть да вздыхать. И все мало, мало… но тут понимаю. Сам был таким.

– Кто ты?

– Кто я? Интересный вопрос, правда? – Голова матери перекатилась с плеча на плечо. Рот приоткрылся, и из него выглянул кончик языка. – Тело ты узнал… Кстати, не слишком-то приятное вместилище. Женщин я в принципе не люблю. Вечно у них то одно, то другое… У этой вот печень увеличена. Сердце пошаливает. Да… и с желудком беда. Еще полгодика, и целители будут бессильны.

– Кто ты? – повторил Илья вопрос.

– Я не она, это ты правильно думаешь. Я – дух, который тихо-мирно дремал себе, пока одной дуре не вздумалось искать справедливости. Запомни, Ильюшка, самые большие глупости в этом мире делаются ради абстракции. Любовь. Честь. Справедливость опять же… Выпустила, да… А изгнать силенок не хватило. Этот же возомнил себя некромантом. Будто для того, чтобы им стать, хватит одной книжицы. Нет, книжица, не спорю, прелестная, и в мои темные времена за такую душу отдавали, но вот… голова на плечах быть должна… должна, да…

Существо тяжко вздохнуло.

– Он призвал меня. И заключил в это тело. А чего хочет, и сам не знает.

– Он?

– Ильюшка, – тварь погрозила пальцем, – не притворяйся бо́льшим дураком, чем ты есть на самом деле. Ты ведь все прекрасно понял. Кстати, девушку жаль, но зря она языком молола. Могла бы еще и пожить… недельку-другую. Что ты смотришь так, с укоризной? Мне тоже питаться надо. Ты же не думаешь о том, что чувствовала свинья, которую ты давече вкушать изволил?

Тварь засмеялась.

А смех у нее неприятный, дребезжащий и нисколько не похож на матушкин.

– Что здесь происходит?

– Интересный вопрос, – ответила она. – Поверь, я и сам не отказался бы понять… Происходит то, что в руки твоему папочке попала одна вещь, которую защищали от многого, но, увы, защиты от дураков так и не придумали. Он прочел. Кое-что выписал. И возомнил себя великим магом. Задумал ни много ни мало – составить заклинание, которое бы духов подчиняло, таких вот…

Он развел руки и хлопнул себя по щекам, сильно хлопнул, так, что на щеках остались красные следы.

– Нет бы чем попроще заняться… Но ему же славы охота, желательно мировой… Да ты присядь, Ильюшка, присядь… Спит твой папаша. И видится ему во сне признание… А что до работы его, то теория теорией… теоретик он знатный, тебе ли не знать. Когда ж до практики дело дошло, то и выяснилось, что по ту сторону не только духи водятся.

Глаза матери налились слезами.

– Ишь, мечется… душонка махонькая, что воробей, а не успокоится никак.

– Ты…

– Не я. Он меня призвал. И в это тело заключил. Как я понял, твоя матушка слишком много вопросов задавать стала. А это уже пришлось не по нраву твоему батюшке. Вот он и позвал ее… на опыт поглядеть.

Смех был хриплым, больным. А изо рта матушки хлынула черная кровь, которую дух отер рукавом хламиды.

– Повелитель… чтоб ему…

– Зачем сегодня он тогда…

– А что ему тебе, любопытному, ответить было? Что он матушку одержимой сделал? Или что сестрицы твои ныне уже не люди вовсе? Не пожалел дочек родных…

– Кто они?

– В вашем языке такого слова нет. Они не отсюда – из древней страны, которая давным-давно сгинула… таа-кхеми. Шакалы пустыни. Твари, в сущности, не самые сильные. Ты бы с ними справился. Но хитры. И всегда парой работают. Одна жертву морочит, другая силу тянет. Только и горазды, что жрать в три горла, а пользы от них… В пустыне могут дорогу закружить, особенно если случится буре быть. Там, в песках, и караванам пропасть случалось. А здесь… вот уж не знаю, куда и зачем их… он думает, подчинил.

– А на самом деле?

Илья старался говорить спокойно, хотя и подозревал, что тварь не слова слушает, а его, Ильи, сердце то обмирало, то пускалось галопом. И во рту пересохло. И душа свернулась комком дрожащим.

– А на самом деле они позволяют думать, что подчинил… хитрые, говорю же. Я вот в подвале заперт словом хозяйским. Довольствуюсь крохами. Эти же… тьфу…

– Зачем ты мне все это рассказываешь?

Бежать.

Подняться. Тварь не станет удерживать. Кинет в спину пару слов язвительных, но задерживать не станет. Во двор. На конюшню. Жеребца заседлать или… на незаседланном можно. А то и вовсе пешком. Чай, столица…

Кричать.

Поднимать всех, кто есть.

Есть же магики. И знахари со знахарками. И ученые. И книги, пусть частью запертые, да неужто не сыщется в них заклятья какого, чтобы унять проклятого духа?

– Бежать думаешь? – поинтересовался тот. – Хорошее дело. У тебя, быть может, и получилось бы. Но вот… приведешь помощь? Спасать станешь? Не спасешь. Мне ей голову свернуть – одно мгновенье…

И шея изогнулась, захрустела.

– Прекрати!

– А девок… их и обнюхают если с головы до пят, ничего не увидят. Твари-то древние. Прятаться привыкшие. Их и дети бога не всегда увидеть способны были.

– Чего ты хочешь?

– Вот, другой разговор. – Он ослабил хватку, и матушка застонала. – А хочу я, Ильюша, того же, что и ты. Прекратить это безобразие. Уж извини, не люблю дураков, особенно самоуверенных. Очень жить мешают. Вот взять твоего папочку… Чего ему не хватало? Богат. Родовит. При жене любимой. Детки опять же… Нет, восхотелось курице орлом стать. Тьфу. – Слюна с кровью плюхнулась на границу круга. – И призвал меня… А дальше что делать – сам не знает. Изгнать не способен. Отпустить – не желает. Вот и маемся друг с другом. Там его книга, – он указал на стол. – В верхнем ящичке. От меня он защиту поставил. А вот о тебе не думал… для тебя у него иной план. Ты для него не родной сынок, кровь и надежда, а подходящее вместилище для еще одной древней твари. Не веришь?

Сложно не поверить, когда все… так.

Странно?

– Вон, видишь, на полочке… Да, тот сосуд с крышкой в виде львиной головы. Там заперт дух существа, которому… скажем так, в этом мире будут не рады.

Глиняный сосуд.

Старинный.

Древний даже. И древностью от него веет, как и силой. Рука сама потянулась было, но Илья не позволил себе коснуться. Одернул. Напомнил, что к иным вещам только в перчатке заговоренной прикасаться и можно. А лучше и вовсе не прикасаться.

– Молодец. – Тварь наблюдала за ним, не скрывая своего жадного интереса. – А вот твой папаша бестолочь, уж прости за откровенность, вечно лапает, что не нужно. Ты книгу возьми. Открой. Там есть заклятие… несложное. Обряд… разделить неразделимое… ты сумеешь.

Память.


И тьма, которая казалась густой, расползлась рваными лапами тумана, разлетелась клочьями. И вот уже он, Илья, листает ломкие страницы, удивляясь тому, сколь всего таит в себе невзрачная серая книжица. Она сама сокровище, и неудивительно, что отец не спешит этим сокровищем делиться.

Нет.

Илья возьмет книжицу. Ее нельзя оставлять здесь. Дух прав. Отец слишком безответственен, чтобы позволять ему играть с подобным. А вот сам Илья – другое дело.

На страницу:
2 из 9