bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Он остался у окна:

– Она была очень славной.

– Ты помнишь про нее что-то конкретное? Тебе же было семь.

– Не особо.

Я вытянула из подушки еще одну нитку.

– Это грустно.

Патрик наконец обернулся и тихо сказал, что единственное, что он может вспомнить без помощи фотографий, это как однажды на кухне дома, в котором они жили перед ее смертью, он попросил яблоко, и когда дала ему его, она спросила: «Хочешь, я надкушу его для тебя?».

– Не знаю зачем.

– Сколько тебе было лет?

– Пять или около того.

– У тебя, наверное, тогда не было передних зубов.

У эмоции, которая в тот момент отразилась на его лице, не было названия. Это были все эмоции, вместе взятые. После этого Патрик ушел.

* * *

В минуте или двух от Дома Представительского Класса есть кафе, куда я раньше ходила каждое утро. Там был очень молодой и неуловимо похожий на какую-то знаменитость бариста. Однажды я пошутила об этом, пока он накрывал мой кофе крышкой. Он сказал в ответ что-то досадно-кокетливое, и к концу недели я оказалась в вынужденных отношениях взаимного подтрунивания. Они быстро стали обременительными, и я начала ходить в кафе чуть дальше, где кофе не так хорош, но зато не нужно ни с кем разговаривать.

* * *

Снова оставшись одна, я встала с дивана и попыталась найти что-нибудь почитать. На журнальном столике лежал только еженедельник «Радио таймс» и полностью переработанное и обновленное издание «Все об уиппетах», а на письменном столе моей тети были ноты.

Я уже знала, что она поступила в Королевский музыкальный колледж «в нежном шестнадцатилетнем возрасте», потому что, по словам моей матери, тетя, должно быть, нашептывала мне это с колыбели. Так что это никогда не казалось чем-то экстраординарным. Я никогда не задумывалась, как ей это удалось: с депрессивной матерью с побережья, непутевым отцом и без денег. Взяв ноты и перелистывая страницы, пораженная количеством ее пометок, я осознала, что не помню, чтобы когда-нибудь слышала ее игру. О рояле в гостиной я думала только как о предмете, на который нельзя ставить напитки или что угодно влажное.

Пока я стояла там, дверь приоткрылась и вошла Уинсом с подносом. На ней был фартук, промокший от мыльной воды. Я положила ноты и извинилась, но как только она поняла, что я держу, она, казалось, обрадовалась. Я сказала, что никогда не видела такой сложной музыки. Уинсом ответила, что это просто кое-что из раннего Баха, но, похоже, ей не хотелось переводить разговор на тему подноса и его содержимого – она сделала это, только когда стало ясно, что мне больше нечего сказать.

Я вернулась к дивану и села. По ее словам, она принесла немножко остатков со стола, но, как только она поставила поднос мне на колени, я увидела, что на нем уместился весь рождественский обед в миниатюре, разложенный по тарелкам для закусок, рядом с льняной салфеткой в серебряном кольце и хрустальным стаканом с газированным виноградным соком. Мои глаза наполнились слезами. Уинсом тут же сказала, что я не обязана есть, если не хочу. Вид еды был для меня невыносим еще с лета, но я не поэтому пялилась на эти блюда во все глаза. Дело было в заботливой тетиной сервировке, в красоте этого натюрморта и, как я думаю сейчас, чувстве безопасности, которое мой мозг генерировал от вида детских порций.

Тетя сказала: хорошо – она, наверное, зайдет еще разок попозже, – и собралась уходить.

Когда она подошла к двери, я услышала, как говорю:

– Останься.

Уинсом не была мне матерью, но она была по-матерински заботлива – уж точно не как моя мать, – и я не хотела, чтобы она уходила. Она спросила, нужно ли мне еще что-нибудь.

Я медленно сказала «нет», пытаясь придумать другую причину, по которой ей нельзя уходить.

– Мне просто стало интересно… До того как ты вошла, я думала о том, как ты поступила в колледж. Мне стало интересно, кто тебе помогал.

Она сказала:

– Мне никто не помогал! – и мягко отступила обратно в комнату после того, как я взяла крошечную вилку, проткнула небольшую картофелину и спросила ее, как же тогда она этого добилась. Присев на краешек, который я попыталась для нее разгладить, Уинсом начала свой рассказ, не отвлекаясь на тот факт, что я ела картофель именно тем способом, который она запрещала своим детям: с зубцов вилки, точно это было мороженое.

Она сказала, что сама научилась играть на пианино в школьном актовом зале. Кто-то подписал названия нот на клавишах карандашом, и к тому времени, когда ей исполнилось двенадцать, она изучила все нотные тетради из библиотеки и стала отправлять запросы на новую музыку. Название «Королевский музыкальный колледж» и его адрес на Принс-Консорт-роуд, Лондон, Юго-Западный Лондон, всегда были напечатаны на обратной стороне приходивших конвертов, и со временем она отчаянно захотела увидеть место, откуда приезжала ее музыка. В пятнадцать лет она поехала в Лондон одна, намереваясь просто постоять перед зданием до своего обратного поезда. Но вид входящих и выходящих студентов, одетых в черное, с чехлами для инструментов, вызвал у нее такую сильную зависть, что она почувствовала себя плохо, и каким-то образом она заставила себя зайти внутрь и спросить у человека за стойкой регистрации, можно ли подать заявку на поступление. Ей выдали анкету, которую она заполнила дома тем же вечером сперва карандашом, потом ручкой, а две недели спустя она получила приглашение на прослушивание.

Я прервала ее и спросила, как ей удалось доказать свой уровень игры, если она не сдавала никаких экзаменов.

Тетя закрыла глаза, подняла подбородок, глубоко вздохнула и, когда ее глаза широко распахнулись, сказала: «Я наврала». И восхитительно выдохнула.

В тот день она сыграла безупречно. Но потом экзаменаторы попросили ее предъявить сертификаты, и она призналась. «Я ждала, что меня арестуют, но, – сказала Уинсом, – мне дали место сразу же, как только поняли, что я никогда не брала уроков».

Она соединила руки и сложила их на коленях.

Я отложила вилку.

– Если я выйду, ты могла бы сыграть что-нибудь?

Она сказала, что уже слишком закостенела для этого, но тут же вскочила на ноги и быстренько убрала поднос с моих колен.

Я встала и спросила, нужны ли ей ноты со стола. Тетя засмеялась и выпроводила меня из комнаты.

* * *

С места, куда она велела мне сесть, я наблюдала, как она открывает крышку рояля, регулирует табурет, затем поднимает руки – мягкие запястья поднимаются раньше пальцев, и те задерживаются на несколько секунд, перед тем как упасть на клавиши. С первого же сокрушительного такта, который она взяла, все остальные устремились в гостиную один за другим, даже мальчики, даже моя мать.

Никто не произносил ни слова. Музыка была необыкновенной. Ощущение было физическим, как будто теплая вода омывала рану, агонизируя, очищая и исцеляя. Ингрид вошла и втиснулась ко мне в кресло, когда Уинсом начала один отрывок, который становился все быстрее и быстрее, пока не стало казаться, что музыку играет уже не она. Сестра сказала: «Охренеть». Серия резких аккордов, за которыми последовало внезапное замедление, казалось, означала финал, но, вместо того чтобы остановиться, моя тетя вплавила последние ноты в начало песни «О святая ночь».

Мое восприятие Уинсом шло от матери – я считала ее старой, церемонной, лишенной внутренней жизни или достойных страстей. Я впервые увидела ее своими собственными глазами. Уинсом была взрослым человеком: заботливым, любившим порядок и красоту и стремившимся подарить их другим людям. Она подняла глаза к потолку и улыбнулась. На ней все еще был мокрый фартук.

Первым, кто произнес что-то вслух, был Роуленд, который вошел последним и встал у камина, опершись локтем о каминную полку, словно позировал для портрета маслом в полный рост. Он потребовал чего-нибудь, черт возьми, повеселее, и Уинсом проворно перешла на «Радуйся, мир».

И тут вклинилась моя мать, запев другую песню, которую тетя не смогла подхватить, потому что мать сочиняла ее на ходу. Ее голос становился все выше и выше, пока Уинсом не сымпровизировала концовку и не убрала руки с фортепиано, сказав, что, вероятно, подошло время речи королевы. Но мать считала, что нам всем и так весело. «И, – продолжила она, – должна вам сказать, что подростком моя сестра была так уверена, что станет знаменитой, что играла, повернув голову набок… не так ли, Уинни? Ты готовилась к тому, что тебе придется играть и поглядывать в огромный зал со зрителями». Уинсом попыталась рассмеяться, прежде чем Роуленд сказал «так» и приказал всем, кто родился после коронации, свалить, что было излишне, поскольку Ингрид, мои кузены и Патрик начали эвакуацию еще во время выступления моей матери. Я встала и подошла к двери. Я хотела извиниться перед Уинсом, но, проходя мимо нее, я уставилась в пол и вернулась в комнату на первом этаже. Я больше не выходила, пока не пришло время уезжать. На заднем сиденье машины Ингрид сказала, что распаковала мои подарки за меня. Она сказала: «Много дерьма для твоей кучи „Не нравится“».

Мне не стало лучше. Мне просто дали выходной на Рождество. В следующий раз, когда я приехала в Белгравию, рояль был закрыт и накрыт чехлом.

* * *

Я вернулась в университет в январе и сдала экзамены. «Основы философии – 1» нужно было написать дома. Я делала это на полу в кабинете отца, подложив под листы Краткий оксфордский словарь.

Работа вернулась ко мне с комментарием. «Вы прекрасно пишете и очень мало говорите». Отец прочитал мое эссе и сказал: «Да. Думаю, ты смогла прожевать даже больше, чем откусила».


Здесь лежит Марта Джульет Рассел

25 ноября 1977 года – будет уточнено позднее

Она прожевала больше, чем откусила

* * *

Я не почувствовала себя прежней Мартой от таблеток, которые подействовали через месяц после того, как я начала их принимать. Я больше не была в депрессии. Я все время была в эйфории. Меня ничего не пугало. Все было забавно. Я начала второй семестр и заставила всех однокурсников со мной подружиться. Одна девушка сказала: «Странно, ты такая веселая. Мы все думали, что ты стерва». А какой-то парень рядом с ней добавил: «Они думали, что… мы просто думали, что ты холодная». «Короче, – сказала девушка, – ты ни с кем не разговаривала, типа, с самого начала семестра». Ингрид сказала, что я была менее странной, когда сидела под столом.

* * *

Я потеряла девственность с аспирантом, которому меня поручили после окончания испытательного срока, как сказал декан: «Чтобы обнаружить все пробелы и заполнить их». Я покинула его квартиру, как только все закончилось. Был день, но стояла зима и уже стемнело. На улице были только мамаши с колясками. Они словно сходились со всех сторон на какой-то парад. В свете уличных фонарей лица их детей выглядели бледными, луноподобными и отливали оранжевым. Они плакали и безуспешно вырывались из ремешков, что их удерживали. Я зашла в аптеку, и неприветливый фармацевт сказал, что на средства экстренной контрацепции нужен рецепт и он не может продать их просто так, как таблетки от головной боли. Дальше по дороге есть клиника, в которой принимают пациентов без записи: на моем месте он пошел бы сразу туда.

Я прождала несколько часов, чтобы докторша, которая, казалось, была ненамного старше меня, осмотрела меня и подтвердила, что я действительно нахожусь в пределах окна фертильности, добавив: «Так сказать», и хихикнула.

В тот вечер я не приняла свои таблетки. Я не приняла их ни на следующий день, ни потом, я перестала принимать их вообще. Врач, которая мне их прописала, не уточняла, какой вред они могут причинить, она не говорила, как долго они «задержатся в системе». Но все, о чем я могла думать, это как она прошептала слово «эмбрион».

Так что я делала тест на беременность каждый день, пока не пришли месячные, убежденная, несмотря на меры предосторожности, которые я предприняла в процессе и после него, несмотря на все отрицательные тесты, что я вынашиваю извивающегося луноликого ребенка. Утром, когда начались месячные, я села на край ванны и почувствовала облегчение. Без лекарств я больше не была в эйфории. В депрессии я тоже не была: ни прежняя, ни новая. Я просто была.

* * *

Я рассказала Ингрид, что переспала с аспирантом, и не рассказала, что происходило со мной после этого, – чтобы она не смеялась и не решила, что у меня паранойя. Она сказала «вау». «Считай, что все твои пробелы обнаружены и заполнены». Когда она спросила, каково это в первый раз, я ответила так, чтобы это показалось чем-то великолепным, потому что, по ее словам, она активно искала, чем бы заполнить собственные пробелы.

* * *

После поздно оконченной учебы я устроилась на работу в журнала «Вог», потому что они запускали веб-сайт, а в своем резюме я указала, что не только дипломированный философ, но еще и на «ты» с интернетом. Ингрид сказала, что я получила работу, потому что высокая.

За день до выхода я пошла в магазин «Уотерстоунз» на Кенсингтон-Хай-стрит, нашла книгу по HTML и стала читать ее прямо между стеллажей книжного, потому что обложка была такого агрессивного оттенка желтого, что мысль об обладании ею была невыносима. Она была ужасно сложная, я разозлилась и ушла.

Мы – я и еще одна девушка, которая делала веб-сайт, – сидели далеко от ребят из журнала, но неестественно близко друг к другу в отсеке, сделанном из стеллажей. Как выяснилось, мы обе очень не хотели беспокоить друг друга, поэтому я придумала, как совершенно бесшумно съесть яблоко – разрезать его на шестнадцать ломтиков и держать каждый кусок во рту, пока он не растворится, как вафля, а она всякий раз, когда звонил ее телефон, бросалась к трубке, поднимала ее на дюйм и опускала обратно, чтобы та перестала звонить. Нам звонить не могли, потому что никто не знал, где мы сидим. Мы стали называть наш отсек загоном для телят.

За первые шесть месяцев работы я потеряла почти двенадцать килограммов. Ингрид говорила, что я выгляжу просто потрясающе, и нельзя ли найти местечко в «Вог» и для нее. Это произошло не намеренно – мне сказали, что так случалось со всеми, словно подсознательно мы готовились к тому дню, когда придем и обнаружим, что все двери изменились таким образом, что только девушки с одобренными параметрами смогут пройти сквозь них. Как корзины для багажа в аэропортах: сюда должна уместиться ручная кладь.

Мне там очень нравилось. Я работала там до тех пор, пока не стало ясно, что я вовсе не на «ты» с интернетом, и меня перевели вниз, в журнал, посвященный дизайну интерьеров, где я изящно писала про стулья и очень мало говорила. Ингрид утверждает, что с тех пор, благодаря тяжелому труду и упорству, я неуклонно двигалась вниз по карьерной лестнице.

После школьных экзаменов Ингрид закончила первый курс по специальности «маркетинг» в каком-то региональном университете, что, по ее словам, сделало ее глупее, чем она была вначале, а затем вернулась в Лондон и стала агентом по подбору моделей. Она уволилась, как только забеременела, и больше не вернулась на работу, потому что, по ее словам, она не заинтересована платить деньги няне ради того, чтобы проводить по девять часов в день, рассматривая шестнадцатилетних восточноевропейских подростков с отрицательным индексом массы тела.

* * *

Однажды в отпуске я начала читать «Деньги»; первые тридцать страниц, пока не вспомнила, что не понимаю Мартина Эмиса. Главный герой книги – заядлый курильщик. Он говорит: «Я и закурил очередную сигарету. За исключением особо оговоренных случаев, я всегда курю очередную сигарету»[4].

За исключением отдельно оговоренных случаев, на протяжении третьего и большей части четвертого десятилетия моей жизни у меня была депрессия легкой, умеренной, тяжелой степени в течение недели, двух недель, полугода, целого года.

В свой двадцать первый день рождения я завела дневник. Я думала, что пишу в основном о своей жизни. Он все еще у меня: он похож на дневник, который тебе велит вести психиатр, чтобы записывать, когда ты находишься в депрессии, выходишь из депрессии или ожидаешь обострения депрессии. То есть всегда. Это единственное, о чем я когда-либо писала. Но промежутки между ними были достаточно длинными, поэтому я думала о каждом эпизоде как о чем-то отдельном, со своей конкретной неочевидной причиной, даже если в большинстве случаев мне было трудно ее выяснить.

После каждого эпизода я считала, что больше это не повторится. А когда повторялось, я шла к другому врачу и собирала диагнозы, как коллекционер. Таблетки превращались в комбинации таблеток, разработанные специалистами. Они говорили о настройке и корректировке; была очень популярна фраза «метод проб и ошибок». Наблюдая, как я измельчаю кучу таблеток и капсул в миске, Ингрид, которая была со мной на кухне и готовила завтрак, сказала: «Выглядит очень сытно» – и спросила, не хочу ли я залить их молоком.

Эти смеси меня пугали. Я ненавидела коробочки в шкафчике в ванной, смятые, наполовину использованные блистеры и обрывки фольги в раковине, ощущение, что капсулы не растворяются в горле. Но я пила все, что мне давали. И прекращала, если от них чувствовала себя хуже или потому, что чувствовала себя лучше. В основном я чувствовала себя неизменно.

Вот почему в конце концов я перестала принимать любые лекарства и посещать так много врачей, а потом – вообще всех врачей очень надолго, и почему окружающие: мои родители, Ингрид и позже Патрик – согласились с моим собственным диагнозом, что я сложная и слишком чувствительная, и почему никто не задумался, не являются ли эти эпизоды отдельными бусинками на одной длинной нити.


В первый раз я вышла замуж за человека по имени Джонатан Стронг. Он был арт-дилером со специализацией в пасторальном искусстве и покупал его для олигархов. Мне исполнилось двадцать пять, я все еще была в весе времен «Вог», когда встретила его на летней вечеринке, которую устроил издатель «Мира интерьеров». Его первое имя было Перегрин, ему было около шестидесяти, он был седовлас и в плане гардероба неравнодушен к бархату. В офисе поговаривали, что на всех компьютерах в «Татлер» его фамилии присвоено сочетание горячих клавиш – так часто она появлялась на страницах светской хроники. Как только он узнал, что моя мать – скульптор Силия Барри, он пригласил меня на обед, потому что, хоть работы моей матери его не трогали, за исключением тех случаев, когда они его активно отталкивали, его интересовали художники и искусство, красота и безумие, и он решил, что я буду интересна во всех четырех аспектах.

Я продемонстрировала все, что во мне было, еще до того, как Перегрин закончил есть устрицы, но он предложил мне снова пообедать на следующей неделе, и с тех пор – каждую неделю, потому что, как он утверждал, его пленило мое детство и истории, которые я рассказывала: вечеринки, художественные и домашние труды отца, незаконченный опус, «Рассвет в Умбрии» и торт «Мильфей» из фольги. В самый большой трепет его приводили мои проблемы с безумием. Он говорил, что не доверяет людям, у которых не бывало нервных срывов – хотя бы одного, – и сожалеет, что его собственный случился тридцать лет назад, банально, после развода.

Я рассказала ему про отцовскую игру – рассказ из первых букв алфавита. Перегрин сразу же захотел попробовать свои силы. После этого у нас вошло в привычку писать их после того, как он делал заказ, на карточках из его нагрудного кармана.

В тот день, когда я создала – я не помню его целиком – рассказ, который начался со слов «Ажиотаж Безмерный Вызвал Грозный Дега», Перегрин сказал, что я вызываю у него отцовские чувства, словно я дочь, которой у него никогда не было, хотя у него было целых две дочери. Но, объяснил он, вместо того чтобы стать художницами, как он надеялся, они обе выучились в университете на бухгалтеров. «На горе отцу», – добавил он. Даже сейчас, годы спустя, ему было трудно принять выбранный ими образ жизни, который заключался в частой уборке квартир в дюплексах в некрасивых частях графства Суррей, покупках в супермаркетах, наличии мужей и так далее. Образ жизни Перегрина означал мьюз-хаус[5] в Челси и сожительство с пожилым джентльменом по имени Джереми, который закупался продуктами только в универмаге «Фортнумс»[6].

В конце его речи я попросила Перегрина прочитать то, что он написал. Он ответил:

– Не лучшее, что я сочинил, но если угодно: «А Бернар, Видимо, Гуляш Доел…» – но тут его прервали подоспевшие устрицы.

* * *

Старший сын Ингрид проходил через фазу составления выдуманных меню. Она прислала мне фотографии. В одном из них он написал:

1. Красное Винно 20

2. Белае винно 20

3. Смесь из всех всех винн 10

Ингрид написала, что заказала большой номер «три», потому что в этом заключаются основы экономного домоводства.

* * *

Именно Перегрин заметил Джонатана на той летней вечеринке и, как он признался год спустя, прося у меня прощения, «невольно поставил хореографию вашего разрушительного па-де-де».

Джонатан стоял посреди комнаты и разговаривал с тремя блондинками, одетыми в разные вариации одного и того же наряда. Перегрин сказал, что они в беде: рискуют быть соблазненными или купить уродливый пейзаж – и извинился за то, что вынужден оставить меня одну, потому что должен отойти поздороваться кое с кем утомительным.

Я прошла мимо Джонатана к террасе и почувствовала, как он обернулся и проводил меня взглядом до двери. Когда я вернулась внутрь, туда, где раньше стояла с Перегрином, Джонатан отошел от своей группы. Я приняла решение ненавидеть его, пока он двигался в мою сторону, прорезая толпу: потому что его волосы выглядели мокрыми, хотя мокрыми не были, и потому что, проходя мимо официанта, он подхватил с подноса два бокала с шампанским, ничего ему не сказав. Один бокал он сунул мне в руку, при этом рукав его смокинга задрался, явив миру наручные часы размером с настенные.

Оставив между нами расстояние в несколько дюймов, он слегка наклонил свой бокал, звякнул по моему и сказал: «Я Джонатан Стронг, но меня гораздо больше интересует, кто вы».

Я сдалась ему через минуту. В нем была экстравагантная энергия, которая одухотворяла его и вводила в транс любого, с кем он разговаривал, – он осознавал, насколько он красив. Когда я сказала, что у него сияющие глаза викторианского ребенка, который ночью умрет от скарлатины, он слишком громко рассмеялся.

Его ответный комплимент был таким банальным – вроде бы моему платью, в котором я походила на кинозвезду 1930-х годов, – я подумала, он шутит. Джонатан никогда не шутил, но я долгое время этого не осознавала.

Я тогда что-то принимала, и, соединившись с алкоголем, оно превратило меня в легкую добычу – я опьянела еще до того, как допила бокал шампанского, принесенный Джонатаном. Все время, пока мы разговаривали, расстояние между нами уменьшалось и в какой-то момент исчезло, он зашептал мне в лицо, и разрешить ему поцеловать себя показалось мне логичным продолжением нашего движения друг к другу. Потом позволить взять мой номер, а на следующий день – пригласить на ужин.

Он отвел меня в суши-ресторан в Челси, от которого какое-то короткое время был в полнейшем восторге, пока не решил, что еда, которая катается по ресторану на конвейере, – это невероятно инфантильно. Я вновь решила возненавидеть его сразу же, как мы сели, и переспала с ним той же ночью.

Вот в чем крылась причина огромного недоразумения, из-за которого мы поженились: он считал меня раскованной, веселой, худой девушкой, любительницей моды, участницей вечеринок фэшн-журналов, а я думала, что он не принимает громадные дозы кокаина.

* * *

В середине ужина Джонатан углубился в рассуждение о психических заболеваниях и людях, которые решают их иметь, и оно никак не было связано с тем, о чем мы говорили ранее.

По его опыту, люди, которые рвались всем рассказать про свое психологическое расстройство, либо скучны и отчаянно стараются казаться интересными, либо не в состоянии принять то, что они неудачники по какой-то обыкновенной причине, вероятно по собственной вине, а не из-за детства, о котором с таким же рвением пытаются поведать.

Я ничего не ответила, отвлекшись на то, как посреди своей тирады он подхватил с конвейера блюдо с сашими, снял с него крышку, откусил кусочек рыбы, поморщился, положил остаток обратно на блюдо, закрыл крышку и отправил его дальше в путь.

Потом Джонатан заявил, что сейчас все принимают какие-то лекарства, но какой в этом смысл – люди в целом выглядят еще несчастнее, чем прежде.

А я не могла оторвать глаз от блюда: оно продолжало двигаться по конвейеру, проходя мимо других посетителей. Словно издалека я услышала, как он сказал: «Может, вместо того чтобы жевать фармацевтические препараты, как конфетки, в смутной надежде на выздоровление, людям следует задуматься о том, чтобы стать, мать их, сильнее».

Я сделала глоток саке, от которого ранее отказалась, а он все равно налил, и следила из-за его плеча, как какой-то мужчина дальше по ходу движения конвейера снимает с ленты блюдо с недоеденной рыбой и передает его жене. Та берет палочки и тянется за надкушенной половинкой. Я была избавлена от ужаса наблюдать, как она ее ест, потому что Джонатан произнес мое имя, а затем: «Я же прав, да?».

На страницу:
4 из 5